Сам Шелли рассматривал поэму как иносказательное описание одного из наиболее интересных состояний человеческого ума. Сосредоточенность на высоких, величественных идеалах может оказаться гибельной, ибо каждому, кто зайдет слишком далеко в погоне за совершенством, реальный мир покажется темным и мертвым. Автор уверен, что "нарисованная им картина содержит в себе предостережения для его современников. Самоуединение юноши было отомщено фуриями непобедимой страсти, которые привели его к быстрой гибели".
Кто, не прочитав авторского предисловия, может предположить, что Шелли намеревался критиковать героя своей поэмы? Образ безвременно гибнущего мечтателя и поэта воспринимается читателями с неизменным сочувствием и отождествляется с самим автором, страдающим от столкновения с реальной жизнью. Разве Шелли, так же как и его герой, не стремился найти в человеке воплощение красоты, разве не приходилось ему терпеть горьких разочарований?
Патетической кончиной своего героя Шелли подводит читателей к мысли, что нельзя в смертном существе искать сходство с тем, что бессмертно и вечно. Этот вывод для Шелли очень важен, он пришел к нему постепенно, путем долгих, тяжелых сомнений. Но только к концу жизни Шелли окончательно утвердился в мысли, что идеальная красота не может воплотиться ни в одном земном образе.
"Аластор", как и "Королева Мэб", написан белым стихом. Сравнивая их, видишь, как постепенно чувство меры и гармонии начинает преобладать над причудливостью, перегруженностью романтическими атрибутами.
14
Закончив работу, Шелли сразу же послал рукопись Джону Меррею, издателю Байрона. В феврале 1816 года книга вышла из печати, кроме "Аластора" в нее вошли лучшие из последних стихов: сонет о Наполеоне, сонет, осуждающий Вордсворта за измену высоким принципам демократии, и две первые песни "Королевы Мэб" под общим названием "Демон мира" – это те песни, в которых автор не касается еще никаких "больных" вопросов, а лишь живописует фантастическое путешествие Духа Ианты в колеснице Королевы Фей. Появление книги было отмечено тремя журналами, но все три рецензии оказались далеко не ободряющими. "Мансли ревью" заявил, что найти ключ к "возвышенной непонятности поэм" невозможно. Шелли советовали в следующей книге помочь своим читателям (если таковые найдутся), пояснив текст обширными комментариями. "Бритиш критик" открыто заявил, что не получил ни малейшего удовольствия от "абсурда, который карабкается в горы, скачет верхом, который с презрением отталкивает землю и всю связанную с ней скучную реальность. Природа по прихоти поэта меняет свои законы и реки текут вспять".
Наиболее доброжелательным оказался "Эклектик Ревью". Автор помещенной здесь рецензии утверждал, что "в области описательной поэзии Шелли обладает значительным талантом, но, к сожалению, за деревьями не видит леса". Далее рецензент признался, что "если бы потребовалось передать идею или цель поэмы, он вряд ли сумел бы это сделать". "Аластор", безусловно, противоречил все еще господствующему представлению о возвышенной поэзии. Несмотря на сильное влияние новой поэтической школы, в Англии 1815 года большинство критиков готово было согласиться с мнением видного политического и общественного деятеля, реакционера доктора Джона Рассела, что свобода воображения опасна. Еще более опасным представлялось критике безбожие автора, который не пожелал хотя бы упомянуть о Творце и будущей жизни. Маловероятно, чтобы рецензентам было известно прошлое Шелли и причины его исключения из Оксфорда, однако один из них уловил даже "слабый запах серы, исходящий от его поэмы".
"По-моему, они способны судить о достоинствах поэзии не больше, чем Гомер составлять комментарии к ньютоновской системе", – шутил Шелли, читая отзывы официального Лондона.
Закончив "Аластора", он вернулся к работе над моральными и метафизическими эссе, но не было дня, чтобы в его черновиках рядом с прозаическим текстом не появлялось несколько поэтических строк или строф.
В конце октября вернулся Хогг, он часто приходил пешком из Лондона и по нескольку дней гостил в Бишопгейте. В первый же день встречи Мери, улыбаясь, сказала ему: "Ваши рассуждения о морали и метафизике всё так же абсурдны, но они по-прежнему забавляют меня". Хогг понял подтекст, это означало, что ему предлагается дружба, и ничего больше. "Я очень рад, если мои рассказы развлекут вас", – ответил он тоном, в котором явственно звучало: "Я надеялся на большее, но что делать, я принимаю вашу дружбу".
Вечерами собирались у камина, и Шелли читал вслух отрывки из написанного за день. Неизбежно возникали споры. Пикок, навсегда покончивший со стихами и работавший над первым своим романом "Хедлонг Холл", утверждал теперь, что поэзия – порождение давно прошедшего детства человечества.
– В нашем XIX веке поэзия уже не удовлетворяет всесильному критерию пользы, – говорил он, – она должна уступить и уступает место более практическим видам духовной деятельности: философии и политической экономии.
– Как вы жестоко заблуждаетесь! – отвечал Перси и, потрясая над головой томиком чьих-то стихов, заговорщицки шептал: "Вот вечер, который вздымает пучины душевного океана".
Шелли не подозревал, что именно он, с его постоянной жаждой немедленного воздействия на мир и его обитателей, значительно повлиял на взгляды своего старшего друга. В поисках новых форм проявления умственной активности Пикок от своей вневременной поэзии пришел к злободневному роману. "Хедлонг Холл", как и многие последующие романы Пикока, – это роман-беседа, политическая дискуссия интеллектуалов, конфликт его – это конфликт идей, столкновение и борьба мировоззрений. Вероятно, эта форма была подсказана ежевечерними беседами в дружеском кругу возле камина, из которых легко воссоздавалась картина духовной жизни всего английского общества начала XIX века. Ей противопоставляется античная республика как идеал совершенного общественного устройства, основанного на принципах справедливости, разума, равенства. Гневная сатира сменялась добрым юмором, юмор – сатирой.
Первое чтение "Хедлонг Холла" вслух вызывало общее одобрение, такую оценку можно было вывести как среднее между бурным восторгом Шелли, заметной холодностью Мери и объективным, достаточно профессиональным анализом Хогга.
15
За зиму выдался лишь один день, когда Шелли не притронулся к перу, это было 24 февраля. С утра у Мери начались роды. Перси был так взволнован, что, ни на минуту не останавливаясь, шагал взад и вперед по комнате, повторял какие-то случайные слова: "Что такое любовь? Спроси того, кто любит. Спроси того, кто живет, что такое жизнь. Спроси того, кто полон веры, что такое Бог".
К концу дня Мери благополучно разрешилась мальчиком. Несмотря на то что Годвины упорно не желали признавать их брак, ребенка решили назвать в честь деда Уильямом.
Маленький Уильям был таким спокойным, что спустя несколько дней Шелли смог вернуться к работе. Первое, что вывела на бумаге его рука, оказались уже знакомые слова: "Что такое любовь? Спроси того, кто любит. Спроси того, кто живет, что такое жизнь. Спроси того, кто полон веры, что такое Бог". Перо едва поспевало за летящими вперед словами. Скрепленные единым движением слова занимали свои единственные места, и все рассуждения походили на длинное стихотворение в прозе. "Вот в чем любовь. Это священное звено, связующее человека не только с человеком, но и со всем, что есть в мире. С самого момента нашего рождения что-то, неведомое нам, но живущее в нас, всё более и более жаждет найти свой образ, свое подобие". В эссе "О любви" Шелли впервые сформулировал свое понимание этого всеобъемлющего чувства как естественного состояния человека. Романтическая идеализация любви была крайне актуальна для Шелли. Он считал, что все беды и муки проистекают из той войны, которую ведут с любовью эгоизм, бесчувственность, заблуждения. Именно любовь призвана "освободить мир от мрака рабства". Потом Шелли неоднократно использовал эту идею в своих стихах и поэмах.
За эссе "О любви" последовали эссе "О жизни" и "Рассуждение о метафизике", в которых Шелли заявил, что он "не может не согласиться с философами, которые утверждают, что всё существует лишь постольку, поскольку воспринимается". Это был период его временного увлечения идеалистической берклиевской философией.
"Большая часть заблуждений философов, – считал Шелли, – произошла от рассмотрения человеческого существа с точки зрения слишком частной и ограниченной. Человек – существо не только моральное и интеллектуальное, но также, и главным образом, живущее в мире фантазии… Пещеры разума уединенны и тенисты. Мысль с трудом пробирается по своим извилистым покоям".
Образность этих прозаических рассуждений близка к образности "Аластора". Пещеры, змеи, облака к этому времени приобрели для Шелли символическое значение. В дальнейшем он старался все более узаконить поэтическую экспрессию, предельно уточнить то, с чем он имеет дело, с целью расширить горизонт человеческого понимания.
За окном белела бишопгейтская пустошь. Она занимала треть окна, дальше шло постоянно колеблющееся и перемещающееся пространство неба.
Шелли, отрываясь от мелко исписанных листков, отдыхал на этом затверженном пейзаже и снова брался за перо. Темой его рассуждений была мораль. Стопка бумаг росла. Но все получалось как-то неубедительно. Только решив ввести в рассуждение детское восприятие, он наконец овладел темой. Конечно же, именно поведение детей показывает, что в человеческой природе заложена добродетель. Но развить ее помогают опыт и воображение. "Так, младенец и первобытный зверь эгоистичны, потому что их разум не способен воспринять боль, которую испытывает подобное им существо. В обществе высокоцивилизованном обычно острее сочувствуют страданиям и радости других, чем в обществе, стоящем на более низкой ступени развития. Тот, кто развил свои интеллектуальные силы изучением прекрасных образов поэзии, обычно более отзывчив, чем тот, кто занят умственным и физическим трудом. Отличие эгоиста от альтруиста заключается в том, что воображение первого заключено в узкие рамки, а воображение второго охватывает обширную окружность.
Сквозь все рассуждения Шелли этого периода проходит мысль о том, что воображение – вот сила, которая облагораживает человеческую природу. Однако к последовательному идеализму Шелли никогда не придет и никогда не отвергнет эмпирические методы великого Локка и мыслителей Просвещения.
Весеннее солнце все чаще выманивало философа из-за стола туда, где между виндзорскими дубами журчали первые ручьи, а у Шелли в кармане всегда находилось прочитанное письмо или ненужный черновик, из которых можно было сделать бумажные кораблики. Снова, как в детстве, они покачивались в ручьях Виндзора.
Глава V
1
Переписка с Харриет прекратилась в апреле 1815 года, а зимой она начала через поверенного предъявлять новые денежные требования. Шелли предложил взять Ианту, но Харриет отказалась, не соглашалась она и на другие предложения. Когда переговоры зашли в тупик, отец Харриет и ее поверенный мистер Дессе обратились к отцу Шелли с вопросом, обеспечит ли он одного из внуков на тех условиях, на которых мистер Уэстбрук собирался обеспечить другого. В противном случае угрожали передать в суд дневники и записи Шелли, подтверждающие его безбожие – в качестве доказательства могла служить и "Королева Мэб", – и потребовать, чтобы его лишили отцовских прав. Но сэр Тимоти отмалчивался и не предпринимал никаких действий.
К началу лета 1816 года успокоившегося было Шелли опять охватило то волнение, которое неизменно срывало его с насиженного места и заставляло искать новое пристанище. Как обычно в таких случаях, появился доброжелатель, которого никто, кроме Шелли, не видел, и предупредил его о надвигающейся опасности.
На сей раз это был мистер Уильямс из Тремадока, в свое время спасший Шелли от долговой тюрьмы. Пикок тоже был знаком с этим благородным господином, но давно не встречался с ним.
"Сейчас мистер Уильямс проездом в Лондоне, на два дня, он остановился в таверне "Голова турка". Узнав о том, что мой отец вступил в заговор с полицией и мне грозит арест, он утром пришел в Бишопгейт предложить мне помощь", – уверял Шелли.
Пикок отнесся к этому сообщению с недоверием. "Перси, признайтесь, что никакого Уильямса не было!"
Шелли не обижался, но настаивал на своем: "Надо уезжать, и чем скорее, тем лучше…"
Пикок в воспоминаниях о друге называет эти его состояния "полуобманами", потому что они основывались на твердом убеждении Перси в том, что отец хочет запереть его в сумасшедший дом или в тюрьму.
Быть может, именно мания преследования, этот неразвившийся, но давно существующий недуг, делала Шелли столь загадочно враждебным, даже жестоким, по отношению к самым, казалось бы, близким ему людям?
Вскоре начались сборы. Но в Лондоне опять вступили в силу все те законы и предрассудки, которые не позволяли его семье занять достойное положение в обществе.
Единственным выходом оставался переезд за границу. Но непосредственным толчком явились дела Клер, которая, вернувшись из Линмауса, опять поселилась вместе с Шелли на их содержании. Теперь она была поглощена новой целью – сценой. Действительно, ее прекрасный голос позволял ей надеяться на артистическую карьеру. Кроме того, Клер закончила роман и подумывала о литературной деятельности. Но все должен был решить только лорд Байрон, которому она вверила свою судьбу и упорно добивалась, чтобы он принял этот дар. Она знала, какое тяжелое время переживал ее кумир. С одной стороны, крайне затрудненные денежные дела, судебная травля, разлад с женой, злобные пасквили в десятках газет и журналов, с другой – беды английского и ирландского народа, возвращение на французский престол Бурбонов – все это вместе взятое вызывало в нем напряженную ярость и болезненное "душевное расстройство", о котором он неоднократно упоминает в письмах.
Весь Лондон неистово сплетничал о том, как леди Байрон, добропорядочная христианка и добродетельная мать своей двухмесячной дочери, покинула мужа, не в силах более оставаться с ним, ибо он – развратник и негодяй. Клер, однако же, знала, что свет преследует Байрона за его активные политические выступления. В конце февраля 1812 года, накануне выхода "Чайльд-Гарольда", Байрон произнес пламенную речь в палате лордов в защиту бунтующих ткачей. Вслед за этим в лондонских газетах появились стихи Байрона на политические темы, не только убийственно ироничные по отношению к авторам билля против луддитов, но задевающие самого короля и принца-регента. Это после того, как принц-регент проявил к молодому поэту искреннее дружелюбие! В высших кругах Лондона не прекращались разговоры об этом дерзком, самонадеянном выскочке. Поэт глубоко страдал, не понимая причины, по которой молодая жена внезапно, без объяснения, отказалась вести с ним какие бы то ни было переговоры о примирении. Отец ее требовал разлучения супругов. Байрон выразил муки своего сердца в интимном стихотворении "Прости" – однако его немедленно без ведома поэта напечатали лондонские газеты. Высший свет тешился этой травлей.
Сугубо личное дело скоро выросло чуть ли не во всеевропейский скандал. Поэт-бунтарь был не угоден обществу, и общество всеми средствами старалось избавиться от него. Именно в это время лорд Байрон согласился встретиться со своей корреспонденткой. В конце апреля состоялась давно подготовленная Клер прогулка за город. Они провели ночь в деревне в двадцати милях от Лондона.
Байрона позабавила столь необычная для молодой девушки смелость и категоричность, он, видимо, нуждался в утешении.
Вскоре Байрон объявил Клер, что покидает Англию навсегда. Он не знал толком, куда именно направится, но в Англии оставаться не мог. Клер была в отчаянии. Возлюбленный не проявлял особого желания сохранить связь с ней. Тогда она прибегнула к последнему средству: обещала познакомить его с Шелли. Это Байрона заинтересовало: он много слышал о молодом поэте и читал его произведения. С Мери Годвин ему уже приходилось встречаться, и отношения у них были самые лучшие. Байрон согласился приехать в Швейцарию и там встретиться со всем семейством Шелли.
На следующий день после того, как он покинул туманный Альбион, заплаканная Клер прибежала к Шелли. "Мери, Перси, – воскликнула она, – великий лорд Байрон любит меня. Я должна быть рядом с ним". Клер умоляла их сопровождать ее в Женеву. Правда, окончательной целью, мечтой Шелли была Италия, но ничто не мешало им пожить некоторое время в Швейцарии.
"Итак, я покидаю Англию – быть может, навсегда, – пишет он Годвину из Дувра 8 мая 1816 года. – Вас я почитаю и думаю о Вас хорошо, быть может, лучше, чем о ком-либо из прочих обитателей Англии. Вы были тем философом, который впервые пробудил и поныне в значительной степени направляет мой ум. Мне жаль, что те Ваши качества, которые наименее достойны похвал, пришли в столкновение с моими понятиями о том, что правильно. Но я слишком дал волю негодованию. Простите меня. Сожгите письма, в которых я проявил несдержанность, и верьте, что как бы ни разделяло нас то, что Вы ошибочно зовете честью и репутацией, я навсегда сохраню к Вам чувства лучшего друга.
Мой адрес: Женева, до востребования. Я писал наспех, ежеминутно ожидая отплытия пакетбота".
2
Как и в свое первое путешествие на континент, но с большими удобствами, молодые люди пересекли Францию – через Париж, Труа, Дижон, Доль, прибыли в Полиньи, город выстроенный у подножья Юры, ответвления Альп. Хлопоты, необходимые, чтобы ехать без задержек, и постоянный страх перед расходами изрядно уменьшали удовольствие от путешествия.
"Нравы французов любопытны, – писал Шелли Пикоку. Они все же не научились носить свои цепи с угодливой улыбкой. Всего лучше было бы им любить истинную свободу настолько, чтобы добиться ее – но хорошо уж и то, что рабство вызывает у них ропот".
В мае путешественники наконец обосновались в окрестностях Женевы, в Сешероне. На первое время они поселились в отеле. "Из окна виднелось прекрасное озеро, синее, как глядящее в него небо. Другой берег пологий, поросший виноградниками, позади них поднимались темные хребты гор. Величавый Монблан царственно возвышался надо всем". Так Шелли описывал окружавший его пейзаж.
Еще из Парижа Клер сообщила лорду Байрону, что путешествует со своими друзьями и собирается остановиться в Сешероне. Однажды майским утром в отеле поднялась суматоха, которая обычно предшествует прибытию знатной персоны. Знаменитый английский лорд приехал в роскошной карете, построенной по образцам, которые использовал Наполеон. Его сопровождал домашний врач-итальянец Полидори, камердинер и двое слуг. Они привезли необычных размеров багаж, так что все служащие отеля долго обсуждали, что бы там могло быть. С верхнего этажа гостиницы за приезжими наблюдала пара горящих черных глаз. Клер переходила от окна к окну, она задыхалась от волнения.