* * *
Дни XXII съезда . На Красной площади толпы народу. Группы по сорок-пятьдесят человек. Но говорят двое-трое. Остальные слушают.
Молодой грузин говорит:
– Он имел заслуги.
– Какие такие заслуги? Какие такие заслуги?
– Он имел заслуги, – подтверждает человек на костылях.
– У него вся морда в крови, – говорит женщина, по виду домохозяйка, и проводит рукой по лицу.
– А кого он сажал? – говорит человек на костылях. – Никого он не сажал. Вот я, например…
– Не знаю, как вы, а у меня он посадил мать и отца, и оба не вернулись. – Это говорит человек лет сорока с интеллигентным лицом.
– Ну, хорошо, – вступает толстощекая женщина с ярким маникюром. – А зачем надо было на весь свет орать? Почему нельзя было тихо? Вот наш заведующий парикмахерской тоже пришел в зал и прямо при клиентах стал ругаться, зачем одеколону много уходит. Зачем же при всех? Почему нельзя было тихо?
– Да, не нашего ума дело. Был хорош, хорош – и вот тебе.
– А Мао-дзе-дун нам этого не простит. Теперь всё.
Рядом стоит милиционер. Молчит. Не вмешивается. Вокруг него бегает маленький человечек в кепочке:
– Почему молчите? Почему не прекратите это безобразие? Почему не вмешиваетесь?
А милиционер молчит.
(Москва, Красная площадь.)
Вокруг статей
Я буду здесь иногда писать "мама", иногда "Фрида Абрамовна", а иногда "Ф.А." – как получится.
В мамины статьи была вовлечена вся семья. Всё это обсуждалось дома, бурлило и клокотало. Те, за кого мама собиралась заступаться, становились – нет, конечно, не членами семьи, но важными для нас людьми, мы за них болели, мы им сочувствовали. Потом мама ехала в командировку. Иногда надолго. Из дальних командировок она посылала письма: и нам, и своим друзьям. Наконец, мама возвращалась. Писала статью. Мы с сестрой, конечно, пока не выросли, шумели и мешали ей работать: все-таки жили в тесноте, в коммунальной квартире. Вот что пишет Лидия Чуковская в книге "Памяти Фриды" (изд-во: "Гудьял-Пресс", Москва, 2000 год, глава "Зубами"):
Кто бывал у Фриды на Ермолаевском, тот помнит эти две крохотные узенькие комнатушки, из которых в одну можно было попасть сквозь тесноту другой, где даже самые необходимые вещи казались излишними; комнатушки, из которых в коридор потихоньку выносили один-два стула, чтобы гость мог беспрепятственно войти в дверь. Как размещались там, жили, обедали, спали, работали пять человек – для меня всегда оставалось тайной, особенно трудно было вообразить себе, как могли там писать свои книги двое профессиональных литераторов.
Но вот статья написана. Начиналась эпопея с ее напечатанием. Я в детстве была убеждена, что это такой необходимый этап: "пробивание" статьи. Статью сперва пишут, а потом долго "пробивают": а как же иначе! Каждая, буквально каждая мамина статья проходила с большим трудом. Сегодняшнему читателю может показаться, что ничего особенно крамольного в ее статьях и нет, но по тогдашним меркам приходится только удивляться, что статьи эти всё же публиковались. И публикация никогда не была конечным пунктом пути. Ведь самой важной была реакция на статью: подействует она или нет? Освободят ли мальчишку из лагеря ("Кем вы ему приходитесь?", стр. 28)? Возьмут ли куда-нибудь на работу уволенную учительницу музыки ("О понятиях совсем не старомодных" )? А пока суд да дело, учительница эта живет у нас дома, и мама не спускает с нее глаз: ведь она уже пыталась покончить с собой, когда ее шельмовали сослуживцы (об этом эпизоде пишет Лидия Корнеевна Чуковская в "Памяти Фриды", в главе "У Чарльза Диккенса спросите"). И так далее.
Я попробую рассказать о том, что происходило именно вокруг маминых статей, отобранных нами для этой книги. Рассказать не только как дочь и свидетель маминой работы, но и как человек, выросший в то время, помнящий, как причудливо была устроена советская реальность, внутри которой мама умудрялась находить способы помочь и быть услышанной.
На примере статьи "Кем вы ему приходитесь?" я хочу показать весь ход спасательной операции – от причин, побудивших маму включиться в дело, до полной ее победы.
Из письма Ф.А. в Ленинград Е. Г. Эткинду от 6 марта 1959 года.
Надо было вызволить из тюрьмы одного парнишку. Ко мне обратились его учительница, мать, товарищ, подруга. Но я вбила в свою дурацкую голову, что прежде, чем писать, мне надо его увидеть. Три недели "Комс[омольская] пр[авда]" добивалась свидания. Каждый вечер мне звонила его мать. Или подруга. Иногда – учительница. Свидания не давали. Наконец, вернулся из Капри Аджубей . Он позвонил (тоже не сразу) самому Дудорову . Тот разрешил.
Я, счастливая, лечу в Матросскую тишину . И начальник тюрьмы встает мне навстречу: "Очень прошу извинить, что не проверил. Вашего С […] ва третьего дня отправили в Северо-Уральские лагеря".
Я думала, умру. Вы говорите, я чернею. Тут я, должно быть, стала черная, как уголь. Конечно, я поеду в эти Северо-Уральские лагеря. После 20 марта, потому что он не скоро туда попадет. Этап долгий. Но почему так случилось, что мы не добились своего на два – ВСЕГО НА ДВА ДНЯ – раньше?
Скорее всего, МВД специально услало мальчишку в далекий лагерь, надеясь, что в такое долгое и трудное путешествие мама не отправится.
Вот что пишет Лидия Чуковская в очерке "Сколько станет сил" :
"– Зачем вы едете? – спросила я однажды у Фриды Абрамовны, узнав, что она снова отправляется в трудную и дальнюю командировку. – Все обстоятельства дела вы и без того изучили досконально. О мальчике вам так много рассказывали – учительница, товарищи. <…> Вы им не верите? – спросила я.
– Нет, верю. Но я должна сама его увидеть… услышать голос… понять. Иначе не напишу ни строки. Что с ним случилось? 17 лет был хорош, и вдруг, за 17 дней, чуть остался на лето без матери и сестры, спился и сделался вором… Что ж его держало раньше? И что в нем с такой быстротой надломилось? Пока я этого не пойму – я бессильна".
И наконец, уже после того, как мама побывала в лагере (с чем ей там пришлось столкнуться, читатель узнает из "Блокнотов журналиста", стр. 109–112, и из "Блокнотов писателя", стр. 345–346) и добиралась домой, она шлет короткое письмо Эткинду 10 мая 1959 г. из населенного пункта Гари в Зауралье, откуда ей пришлось потом лететь (впервые в жизни!) в Свердловск:
Милый друг, завтра я улетаю отсюда. Лечу я впервые, и поэтому мне в голову приходит всякая чепуха. Мне охота попрощаться – на всякий случай.
Сюда я приплыла на катере. Отсюда (из Гарей) ехала до лагеря на дрезине. Теперь – лечу.
Вот сколько видов транспорта.
Мальчик не запал мне в душу. Но писать – надо.
Вот если долечу – напишу.
Мама прислала перед полетом письмецо-записку и нам с моей сестрой Галей – "на случай": "Галя и Саша, – писала она, – любите друг друга. Саша, не мешай папе жениться".
Папа был очень недоволен. "Что ж, – говорил он, – каждый раз, как ты куда-то уезжаешь, Галя и Саша должны срочно любить друг друга, а Саша – не мешать мне жениться?!"
Казалось бы, после очень нелегкой поездки в лагерь мама могла бы вздохнуть, но нет: оказавшись по пути в Москву в Свердловске, она едет в инвалидный дом, где на нее проливается целый поток людских горестей и несчастий. В письме к Эткинду от 13 мая 59-го г. она пишет:
Я вернулась из лагерей. Нынче съездила в район, в Дом инвалидов, где живет Анна Никифоровна Валюкевич, моя читательница, с которой я переписываюсь уже девятый год. Рассказывала ли я Вам о ней – не помню. Она терпеливо, с надеждой ждала третьей части , где должна была появиться ее умершая дочка, я обещала ей это.
И еще она ждала меня. Я обещала, что когда-нибудь непременно приеду. И вот я приехала. Милый друг, этот дом страшнее, чем то, где я была. Там у многих – молодость, здоровье, а значит, и надежда. Здесь же ни-че-го. Болезнь, старость, одиночество и директор, который орет: "Кормят вас тут, дармоедов".
И врач, который говорит: "А чего вас лечить, вы тут народ списанный".
И корпус, где на 60 лежачих больных одна санитарка. Сестра Анны Никифоровны – она тоже там, ей 72 года:
– Мне директор запретил собирать землянику. Это одна моя радость, а он запретил. Говорит: "Если можешь собирать землянику, можешь и на прополке работать. Иди на поле, а то выгоню".
У меня кровь от рук от ног отхлынула, вдруг вправду выгонит? Пошла я на поле и там под солнцем сразу память потеряла. Что же мне, думаю, сейчас делать? Вот придет лето, а мне в лес не идти? Это такая мне радость: ползу на коленках и собираю ягоды. А теперь как же, не идти?
Я сказала, чтоб шла. И отвечала бы, что это я ей разрешила. Его, подлеца, не было на месте, он уехал в Свердловск. А у нее глаза блеклые, голубые, знаете, у стариков такие бывают, и выражение в них какое-то молящее. "Не обидь", что ли.
Сейчас я соображаю, что бы такое сделать с этой сволочью – директором. Нет, всё, что я Вам пишу, – ничего не объясняет. Я приехала оттуда раздавленная, уничтоженная.
Мама пишет в газету "Уральский рабочий". В ее блокнотах сохранилась заготовка письма:
А, главное, есть равнодушное, грубое, наплевательское отношение к людям, которые прожили до старости не в безделье и роскоши, а в работе, в труде. Люди, которые имеют право на отдых, на покой в конце своей нелегкой жизни.
Тов. Петров, я очень прошу послать в Старопышминск журналиста, который смог бы внимательно ознакомиться с работой Старопышминского инвалидного дома, разобраться, почему так скверно работают директор Смирных и врач Чирков. Я думаю, что статья в "Уральском рабочем" очень помогла бы и в смысле собеса, и в смысле хороших шефов.
Я не знаю, появилась ли статья в "Уральском рабочем", но хорошо помню, что Анна Никифоровна писала маме, что корреспондент оттуда приезжал, испуганный директор притих, врач стал выписывать лекарства, и жизнь в инвалидном доме потекла по более нормальному руслу. А мальчика (в статье мама называет его Виктор Петров) из лагеря – не сразу, но в тот же год – выпустили, и я помню, как он приходил к нам домой – еще с обритой головой.
* * *
Но, конечно, не только чужих, незнакомых людей мама защищала. У нее была младшая подруга, ленинградская учительница Наталья Григорьевна Долинина , известный журналист. Она всегда говорила, что писать статьи начала благодаря маме. Приведу отрывок из статьи Н.Г. о ней :
"Я сразу стала рассказывать о школе, где работала, и просить, чтобы она написала статью о том, что казалось мне тогда самым важным в школьных делах. Она слушала всем лицом – даже глазами, – а потом сказала:
– Вот вы и напишите про это статью.
Никогда в жизни я ничего не писала. Но она сказала это так, что я не могла возразить. Наверное, месяц мучилась над этой первой статьей, все Фридины друзья, живущие в Ленинграде, мне помогали. Потом послала статью Фриде в Москву. Она ничего не исправила и отнесла в "Литературную газету". Статью напечатали.
Несколько лет потом я все свои статьи и очерки сначала посылала Фриде, а затем – в редакцию. Она почти никогда ничего не исправляла – только писала мне, понравилось ей или нет. А я даже не осознавала, сколько отнимаю у нее времени, не понимала, что таких подшефных, как я, у нее десятки…"
И, конечно же, когда в Ленинграде Н.Г. начали травить за "неправильное" выступление на встрече со студентами в педагогическом институте, мама мгновенно прервала свой визит к Надежде Яковлевне Мандельштам (в Псков), устремилась на защиту Долининой и написала статью "… Извлекает искры" (стр. 37). Рукопись этой статьи она послала Надежде Яковлевне, и та ответила ей письмом, которое я здесь привожу:
22 декабря
Дорогая Фрида!
<…> О статье… Она, конечно, еще композитивно не сделана. Не пройден этап, когда вещь режется на куски и переклеивается. Но ведь дело не в этом, а в сути. "Известия" хотят уточнения в сути?
Сказано много. Главное, что Долинина могла за пять минут разрушить то, что внушали годами эти отлично оплачиваемые специалисты. Я думаю, что под такими высказываниями нужно называть фамилии сказавших, иначе не внушает доверия. А это факт, что на кафедре педагогики так сказали . Привычка к охранительной политике (вроде таможни) – пошли вон все, кроме меня, тогда меня будут слушать – привела к тому, что они уже себя не слышат и могут сболтнуть всё, что угодно. Потеряли даже лицемерие и дипломатичность. Куда они послали свой протест? Есть два слуха – в "Известия" же, другой – напечатали в Ленинграде. Чем это грозит Долининой?
Ее я тоже не понимаю, хотя хорошо, что она ворошит их. Энтузиазм и талант – вот что она проповедует, плюс аскетизм. Неправда, что не бывает средних учителей начальных школ. Дай Бог, чтобы они были средними. Сейчас реальная задача бороться именно за средний уровень, а его нет. Плохо то, что поднимается не поддержанное средним уровнем. Это и есть "декадентство". Средний уровень – это основа культуры. Не дай Бог – отдельные бледно-зеленые побеги. Та мертвая зелень, которая, поднимаясь, падает. Как прекрасна средняя грамотность, умение почитать детям "Тараса Бульбу" и Майкова, которые были раньше у учителя городского училища. Мне это ни на черта не нужно было. А это и есть – средний уровень. И без энтузиазма – просто "пальчиком водя" . Еще меня интересует, что выходит из учеников Долининой. Она этого еще не знает. Вот у Пинского выходило… Чорт его знает как…
Рассуждение о любви к каждому ученику – чистая истерия. Интерес – да. Умение – да. Что за любовь? Не слишком ли… Вообще любовью не стоит бросаться. Есть чувство ответственности, и его у нас не развивают. И его нет у нас.
А вот что педагогику она покрыла, это хорошо. И что педагогические слоны, проповедующие любовь (они это тоже делают), разозлились, тоже хорошо. Очевидно, вам надо бить слонов покрепче.
В вашей статье правильные вещи часто не подкреплены. Скажем, что педагогика никуда не годится, что идет процесс "перекачки знаний" (знаний ли?), механизация и всё прочее. На "перекачку" я бы сказала "сведений" (или еще хуже как-нибудь) работают частные методы – кн[ижная] педагогика стремится разработать несколько сотен готовых фраз, заменяющих мысли и взгляды. Чорт с ними, хотя сейчас всё это очень важно. И мутить их, как Долинина, может, и стоит, хотя она все-таки вырывается из общего круга понятий… Жаль, что я об этом пишу.
Целую. Н. М.
26 декабря
Знаете, Фрида, я еще раз прочла статью и подумала: всегда нельзя всего говорить. Ограничения пространства и времени. Условности, приличия. Говорит только литература. Иногда…
А иногда она, говоря, замкнута и застегнута на все пуговицы (Пушкин – зрелый).
В этом ли дело? Скорее всего, дело в "ценностях". А о них всегда плохо говорили. Они всегда попадали в казенные руки.
Дело в воздухе. А воздух хороший. Вернее, будет хорошим.
Завтра 25 лет со смерти О[сипа] М[андельштама]… Я читала дневники Блока. Знаете что, у нас жизнь была лучше. У нас была реальность. Это огромная сила и счастье. Он сходил с ума до революции от отсутствия реальности. А потом вдруг понял, что за то отсутствие воздуха надо расплатиться, чтобы потом всё стало на место. Это почти мелькнуло. Но это сильно. Дневники надо прочесть. Они изданы с добавлениями.