Воспитанный Соловецкими старцами в строгих патриархальных правилах, Клюев почитал город рассадником разврата и старался Есенину внушать подобное отношение, видя в нём ещё одного крестьянского поэта. А был ли сам Николай Алексеевич таковым? Сын жандармского унтер-офицера, переквалифицировавшегося в сидельца в винной лавке, Клюев хоть и родился в деревне Каштуги, но уже в двенадцатилетнем возрасте переехал вместе с семьёй в уездный город Вытегру. Да и дед его по отцовской линии тоже не крестьянским трудом жил, не от щедрости земли питался, а водил по ярмаркам медведя-плясуна, собирая медяки доброхотные с весёлой да разгульной толпы.
Посылая же свои стихи в столичные журналы, поэт называл себя "олонецким крестьянином", что нужно понимать скорее как ловкий рекламный ход, а не как человеческую и мировоззренческую суть Николая Алексеевича. Крестьянского в Клюеве не было ничего. Кроме, разве что, манеры одеваться. И впоследствии вся деревенская жизнь Николая Алексеевича заключалась только в "избяной" обстановке его петербургской квартиры.
Да и вообще существовала ли когда-либо крестьянская поэзия? Все поэты, которых принято считать её основоположниками, были городскими жителями: Алексей Васильевич Кольцов и Иван Савич Никитин – коренные воронежцы, а Иван Захарович Суриков – уже в восьмилетнем возрасте был перевезён в Москву. Более того, названные поэты не только сами никогда не крестьянствовали, но уже и отцы их были далеки от крестьянского труда и промышляли торговлей.
Однако, если у этих трёх поэтов хотя бы тематически присутствуют стихи о крестьянской работе: землепашестве, косьбе, то клюевское стихотворение "Пахарь" уже чистая аллегория, в которой он грозится всех врагов своих повыдергать с корнем. У Есенина же стихи, посвящённые труду крестьян, и вовсе отсутствуют. Да он, похоже, никогда и не мыслил себя узко "крестьянским поэтом", но стремился соответствовать своему высокому призванию ни однобоко, отчасти, а вполне, без ведомственных или сословных ограничений. Заметим, что и его отец был далёк от земли, а потом своим поливал разве что мясной прилавок в московском магазине.
Если подходить к понятию "крестьянский поэт" с точки зрения полноты отражения деревенской жизни, то более "крестьянского" поэта, чем дворянин и столичный житель Николай Алексеевич Некрасов, не было у нас и не будет. Людям же, действительно работающим на земле, вряд ли когда-либо приходило на ум сочинять стихи. Разве только баловства ради – что-нибудь несерьёзное, вроде частушек.
Ну а крылатые строки Маяковского "Землю попашут, попишут стихи" если когда и были реализованы, то лишь в какой-нибудь запечной графомании. Истинная же крестьянская поэзия – дело иное, связанное с иной единственной и нелицемерной любовью к земле, и не пером по бумаге пишется, а сохою или плугом свои борозды-строчки выводит.
Впрочем, Клюева едва ли интересовали теоретические тонкости. Он уже давно понял, что быть "олонецким крестьянином" чрезвычайно удобно, что это его лирический герой, его тема, его ниша в русской поэзии. Что с этой позиции можно читать проповеди самому Блоку и глядеть свысока на всех прочих поэтов. Ну, а в талантливом рязанском пареньке он, скорее всего, ожидал найти будущего союзника и помощника в соперничестве с "городскими".
Между тем, приближалась советская эпоха, эпоха воинствующего невежества и "великого Хама", когда все российские поэты – без различия вероисповеданий и мировоззрений, начнут планомерно вычищаться кровавым скребком большевистской диктатуры. И страшная жертвенная судьба уже навеки соединит деревенских и городских, Клюева и Мандельштама, Есенина и Маяковского…
Ну, а пока руководимый Клюевым Есенин хаживал в голубой шёлковой рубахе с серебряным поясом, в бархатных навыпуск штанах и высоких сафьяновых сапожках. Золотистые волосы были чуть завиты. Выглядел "засахаренным пряничным херувимом". Его наперебой называли "пастушком", "Лелем", "ангелом". Женщины осаждали его с непривычной для Сергея навязчивостью и бесстыдством. Поэт даже высказывал приятелям свои опасения: "Они, пожалуй, тут все больные…"
Мода живёт слухами. И уже ходили по литературным кругам легенды об Есенине, сводившиеся к тому, что из Рязанской деревеньки притопал в Петроград кудрявый паренёк в нагольном тулупе и дедовских валенках и оказался сверхталантливым поэтом. Не без хитринки подыгрывая этим россказням, Сергей и стихи читал, аккомпанируя себе на балалайке, и говорил нарочито на "о", щеголяя местными словечками, и бессчётно исполнял похабные, на вкус просвещённой столичной публики, частушки. И, приглашаемый в самые лощёные, самые изысканные салоны, не брезговал надевать лапотки, которые в родном Константиново не нашивал отродясь.
Когда Маяковский впервые увидел Есенина в лаптях и рубахе с вышивкой, он показался Владимиру Владимировичу "опереточным", бутафорским. Сохранились воспоминания Маяковского об этой встрече:
"Как человек уже в своё время относивший и отставивший жёлтую кофту, я деловито осведомился относительно одёжи: "Это что же, для рекламы?" Есенин отвечал мне голосом таким, каким заговорило бы, должно быть, ожившее лампадное масло. Что-то вроде: "Мы деревенские, мы этого вашего не понимаем… мы уж как-нибудь… по-нашему… в исконной, посконной". Его очень способные, и очень деревенские стихи нам, футуристам, конечно, были враждебны. Но малый он был как будто смешной и милый. Уходя, я сказал на всякий случай: "Держу пари, что все эти лапти и петушки-гребешки бросите!" Есенин возражал с убеждённой горячностью. Его увлёк в сторону Клюев, как мамаша, которая увлекает развращённую дочку, когда боится, что у самой дочки не хватит сил и желания противиться".
Маяковский явился в российской поэзии несколькими годами прежде Есенина и мог взглянуть на его старания утвердиться в ней, как на нечто пройденное, знакомое. Сам Владимир Владимирович уже изрядно поварился в литературном сусле, которое во все века было и мутно, и грязно. Сумбур и шумиха капризной моды, нагловатые комплименты, площадная брань и приторно-сладкая до ломоты зубов лесть. Ну а слава, хотя и показалась Есенину в первые дни его Петроградского триумфа столь близкой, увы, ещё только брезжила.
Да и не один он такой талантливый входил тогда в русскую поэзию. Молодые: Цветаева, Пастернак, Ахматова, Северянин, Гумилёв – далеко не полный перечень волонтёров грядущего поэтического успеха. Впоследствии всем им нашлось место и на страницах школьных хрестоматий, и в сердцах любителей поэзии, и в памяти народной. Однако в ту пору не у каждого доставало терпения и мудрости, чтобы, не форсируя известность, в спокойной плодотворной работе дожидаться своего часа. Кто-то торопился выделиться, хотя бы чисто внешне, и с надрывной мальчишеской хрипотцой даже не заявить, а прокричать о себе.
Опасность подобной спешки для Есенина первым почувствовал Блок. Немногим более месяца прошло после появления молодого поэта в Петрограде, а Александр Александрович уже с тревогою предостерегал его в своём письме от 22 апреля 1915 года: "…путь Вам, может быть, предстоит не короткий, и, чтобы не сбиться, надо не торопиться, не нервничать". А через несколько строк добавил пророческое: "…сам знаю, как трудно ходить, чтобы ветер не унёс и чтобы болото не затянуло".
Самого Блока, известно, сдуло-таки ветром Революции, а вот его протеже было суждено сгинуть в болоте литературной богемы. Впрочем, не исключено, что Есенин постарался бы последовать совету поэта, более опытного житейски и литературно, но для этого потребовалось бы от него некое волевое начало, и воспитанием не заложенное, и в характере отсутствовавшее.
В 1916-м, после годовой отсрочки, Сергей Александрович был мобилизован и зачислен в санитарную часть, располагавшуюся в Царском Селе. Его обязанность состояла в сопровождении санитарного поезда, курсирующего между фронтом и тылом, и ведении учёта раненых. Но после того, как был он прооперирован по поводу аппендицита, поэта оставили при Царскосельском лазарете, частенько посещаемом дочерьми императора.
Ясное дело, что всякий их приход вызывал общий переполох. А они "ходят по палатам, умиляются, образки раздают". Есенина им представили, как солдата-поэта, пишущего патриотические стихи. Вот почему штаб-офицер, однажды заглянувший в лазарет, предложил ему написать нечто в честь Николая II. Сергею Александровичу, который ещё в Москве за своё сочувствие революционному движению не единожды попадал в жандармские сводки, воспевать царя, разумеется, было не с руки. Отказался. Случилось это в конце 1916-го, т. е. незадолго до того, как царь и сам отрёкся, да не только от себя, но и от своего царства.
С Зинаидой Николаевной Райх поэт познакомился в 1917 году в редакции Петроградской левоэсеровской газеты "Дело народа", где она работала секретарём-машинисткой. Были они ровесники и оба из провинции. Женитьбе предшествовала совместная поездка к Белому морю. На обратном пути Есенин сделал девушке предложение, тут же принятое. Сошли на ближайшей станции, которою оказалась Вологда, обвенчались.
Из редакции Зинаиде Николаевне пришлось уволиться. Муж настоял. Переехали в Москву. С год прожили в любви и согласии. Рожать Зинаида Николаевна отправилась в Орёл к родителям, откуда вернулась уже с крошечной Таней, до годовалого возраста которой супруги снова жили вместе. Потом разрыв. Зинаида Николаевна возвращается в Орёл. А затем, оставив дочь у родителей, опять сходится с Сергеем Александровичем. И снова расставание. Затем у них рождается сын Костя, а брак расторгается по обоюдному соглашению.
Далее следует учёба Зинаиды Николаевны на режиссёрском отделении "Высших театральных мастерских", за руководителя которых Мейерхольда она вскоре выходит замуж и становится известной актрисой. Оставивший ради Райх свою первую жену и трёх дочерей, Всеволод Эмильевич души в ней не чаял. Только теперь смогла Зинаида Николаевна реализовать свои давние мечты о доме, всегда многолюдном и посещаемом знаменитостями, среди которых она могла бы выступать в роли светской дамы и гостеприимной хозяйки. Что-то вроде Пушкинской Татьяны в пору замужества за старым генералом.
А вот совместная жизнь с Есениным осталась и для неё, и для него не доигранной житейской драмой, тяжёлым, болезненным воспоминанием.
ПИСЬМО К ЖЕНЩИНЕ
Вы помните,
Вы всё, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене,
Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое
В лицо бросали мне.Вы говорили:
Нам пора расстаться,
Что вас измучила
Моя шальная жизнь,
Что вам пора за дело приниматься,
А мой удел -
Катиться дальше, вниз.Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.Не знали вы,
Что я в сплошном дыму,
В разворочённом бурей быте
С того и мучаюсь, что не пойму -
Куда несёт нас рок событий.Лицом к лицу
Лица не увидать.
Большое видится на расстоянье.
Когда кипит морская гладь,
Корабль в плачевном состоянье.Земля – корабль!
Но кто-то вдруг
За новой жизнью, новой славой
В прямую гущу бурь и вьюг
Её направил величаво.Ну кто ж из нас на палубе большой
Не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
Кто крепким в качке оставался.Тогда и я,
Под дикий шум,
Но зрело знающий работу,
Спустился в корабельный трюм,
Чтоб не смотреть людскую рвоту.
Тот трюм был -
Русским кабаком.
И я склонился над стаканом,
Чтоб, не страдая ни о ком,
Себя сгубить
В угаре пьяном.
Любимая!Я мучил вас,
У вас была тоска
В глазах усталых:
Что я пред вами напоказ
Себя растрачивал в скандалах.Но вы не знали,
Что в сплошном дыму,
В разворочённом бурей быте
С того и мучаюсь,
Что не пойму,
Куда несёт нас рок событий…
……………………………………
Теперь года прошли,
Я в возрасте ином.
И чувствую и мыслю по-иному.
И говорю за праздничным вином:
Хвала и слава рулевому!Сегодня я
В ударе нежных чувств.
Я вспомнил вашу грустную усталость.
И вот теперь
Я сообщить вам мчусь,
Каков я был,
И что со мною сталось!Любимая!
Сказать приятно мне:
Я избежал паденья с кручи.
Теперь в Советской стороне
Я самый яростный попутчик.
Я стал не тем,
Кем был тогда.
Не мучил бы я вас,
Как это было раньше.
За знамя вольности
И светлого труда
Готов идти хоть до Ла-Манша.Простите мне…
Я знаю: вы не та -
Живёте вы
С серьёзным, умным мужем;
Что не нужна вам наша маета,
И сам я вам
Ни капельки не нужен.Живите так,
Как вас ведёт звезда,
Под кущей обновлённой сени.
С приветствием,
Вас помнящий всегда
Знакомый вашСергей Есенин.
"Куда несёт нас рок событий…" – этого не знала, увы, и Зинаида Николаевна. А предстояло ей и гибель первого своего мужа – Есенина оплакать, и увидеть арест второго – Мейерхольда, и через 24 дня после этого ареста быть зверски, издевательски убитой сотрудниками НКВД, причём в своей квартире. Привычные к огнестрельному оружию, они и восьмью ударами ножа не сумели прикончить отчаянно сопротивлявшуюся женщину. К тому же она кричала на весь дом, что, конечно же, не могло не нервировать убийц…
В своём "Письме к женщине", написанном уже в 1924 году, поэт больше о кабаках и выпивке ведёт речь. А вот в пору завязки и первого развития драмы своего супружества с Зинаидой Николаевной Райх ещё и вином не увлекался, и с пьянчугами дружбы не водил. Частенько заглядывал к скульптору Сергею Конёнкову, с которым его познакомил поэт Клычков. Тут можно было и частушки попеть, и песни народные – всё, чего душа просит. И под гармошку, и под аккомпанемент лиры, которую подарили скульптору слепые музыканты – его натурщики. Случалось певать им и Клычковское "Живёт моя отрада в высоком терему…" Да и песни на Есенинские стихи тут звучали нередко.
Как-то поэт припозднился и постучался к скульптору за полночь. Холод. Непогода. Темень кромешная. А тот, нет бы, поскорее впустить своего промокшего да продрогшего тёзку, экспромт от него потребовал – иначе, мол, не открою. Стоя под дождём, Сергей тут же сочинил строки, оканчивающиеся так: "И небом лающий Конёнков сквозь звёзды пролагает путь".
Следует рассказать и о дружбе Есенина с Анатолием Мариенгофом, весьма практичным человеком и не бездарным литератором, с которым он познакомился в 1918 году. Этот городской до мозга костей человек воплощал собою всё то, чего Сергею, как выходцу из деревни, так не доставало. Мариенгоф был и воспитан, и образован, и лощён. А такие качества, как ироничность и даже некоторая склонность к цинизму, только подчёркивали его бросающуюся в глаза интеллигентность, придавая ей оттенок снобистского превосходства.
Разводу Есенина с Райх весьма поспособствовал именно Мариенгоф. Зинаида Николаевна его инстинктивно недолюбливала, а он убеждал Сергея в том, что поэту семейная жизнь противопоказана. Впрочем, в эту пору такой человек и был необходим Есенину, не желавшему называться узко деревенским поэтом. Ему хотелось говорить для России и от имени России, а для этого требовалось навсегда отойти от "кондовости и посконности" и окончательно оторваться от Клюева. Сергей и "Радуницу", свой первый сборник, изданный в 1916 году, изобилующий "деревенщиной", во втором издании постарался облагородить, вытряхнув из него, насколько возможно, местный колорит.
Новые друзья, новые песни. В январе 1919 года в журнале "Сирена" была опубликована "Декларация имажинистов", подписанная Есениным, Мариенгофом, Шершеневичем, Ивневым, Эрдманом и Якуловым. Целью своих творческих исканий они провозглашали яркую, зримую образность, торжествующую над языком, логикой и даже смыслом.
Тогда же было организовано и кооперативное издательство "Имажинисты". А вскоре, чтобы как-то кормиться в наступившее голодное время, поэты открыли и две книжные лавки: в одной торговали Шершеневич и Кусиков, в другой – "художники слова" Есенин и Мариенгоф. Поэтическое кафе "Стойло Пегаса", устроенное имажинистами в 1919-м на месте бывшего артистического кафе "Бом", тоже давало возможность заработка.
Какое-то время Есенин и Мариенгоф были попросту неразлучны. Вот и две комнаты в коммуналке одного из домов Богословского переулка получили на двоих. Досужие приятели, заходившие к ним без особого дела, подчас натыкались на транспарант, повешенный на входной двери: "Поэты Есенин и Мариенгоф работают. Посетителей просят не беспокоить". Тут же указывались часы приёма для друзей и знакомых.
Любопытно происхождение есенинского цилиндра, осенившего целый ряд его произведений и фотографических снимков. А дело было так: однажды Есенин и Мариенгоф объехали множество магазинов в поисках шляп, но шляпы без ордера не продавались, а цилиндры – пожалуйста. Вот они и обзавелись этими пережитками аристократических времён, в которых выглядели, хотя и несколько театрально, но зато вполне импозантно. Впрочем, не на всякий вкус.
Небезызвестный писатель Борис Зайцев на подобную бутафорию отзывался с дворянским презрением: "Есенин, в шубе и цилиндре на голове, – так мало это шло к его простенькому лицу паренька из Рязанской губернии!" А у самого-то Зайцева – что за генеалогия, что за геральдика? Уж больно фамилия звучная, лесная! Не из егерей ли?
И всё-таки Мариенгоф в цилиндре не только для Зайцева, но и для кого угодно, выглядел натуральней. То же ведь – интеллигент! Мариенгофу вообще было присуще умение подавать себя солидно и респектабельно. Это и нравилось Сергею, этому он и учился у своего поднаторевшего в житейских премудростях друга. Так, задумав отправиться в Харьков, поэты не только погнушались местом на крыше вагона – наиболее распространённой "плацкартой" того времени; для них и первоклассное купе показалось недостаточно комфортабельным.
А решили приятели проехаться прямо-таки по-царски. Для этого Мариенгоф уговорил своего бывшего школьного товарища по кличке "Почём соль", а теперь крупного железнодорожного чиновника, отправиться с ними в поездку, причём, в его личном белом вагоне, в котором разместились: "Почём соль", Есенин с Мариенгофом, ещё один имажинист Сахаров и проводник.
В Харькове друзья издали коллективный сборник "Харчевня зорь" с поэмой Есенина "Кобыльи корабли" и выступили с чтением стихов в городском театре. Случайно встретив в Харькове Велимира Хлебникова, без особого труда уговорили его перекреститься из футуристов в имажинисты. За это включили его стихи в свой сборник, а ещё объявили горемыку "Председателем Земного шара", эдак ненавязчиво благословляя на вечные скитания по этому самому шару.
Через некоторое время состоялась и другая поездка – теперь уже на Кавказ и опять-таки в белом вагоне "Почём соли". Остановки-выступления в Ростове-на-Дону, Кисловодске, Баку, Тифлисе. На перегоне от Минеральных вод до Баку из вагонного окна Есенин увидел жеребёнка, долгое время бежавшего за ними, как бы наперегонки с паровозом:
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?