Узнал-таки Сергей, разглядел в этом тонконогом, выбивающемся из сил жеребёнке самого себя. Понял, что и сам он когда-то точно так же отстанет от чёрного, дышащего огнём и грохочущего по рельсам века. Под свежим впечатлением от дорожного эпизода поэт и написал своего "Сорокоуста", в котором имелось несколько нецензурных строк и едва ли не пророческая концовка:
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.
Когда в Политехническом Музее Есенин впервые выступил с этим стихотворением, в зале поднялся такой рёв, что ему и с трёх попыток прочитать своё новое произведение не удалось. Но именно "Сорокоуст" принёс поэту первую широкую известность. И был у этой известности привкус скандала, что и побудило Сергея избрать для себя имидж поэта-хулигана, т. е. попытаться воздействовать на глуховатую к поэзии публику через непристойности и эпатаж. В начале 1921 года он выпустил сборник "Исповедь хулигана" с одноимённым стихотворением, прозвучавшим программно:
ИСПОВЕДЬ ХУЛИГАНА
(отрывок)
Не каждый умеет петь,
Не каждому дано яблоком
Падать к чужим ногам.Сие есть самая великая исповедь,
Которой исповедуется хулиган.Я нарочно иду нечёсаным,
С головой, как керосиновая лампа, на плечах.
Ваших душ безлиственную осень
Мне нравится в потёмках освещать.
Мне нравится, когда каменья брани
Летят в меня, как град рыгающей грозы,
Я только крепче жму тогда руками
Моих волос качнувшийся пузырь.Так хорошо тогда мне вспоминать
Заросший пруд и хриплый звон ольхи,
Что где-то у меня живут отец и мать,
Которым наплевать на все мои стихи,
Которым дорог я, как поле и как плоть,
Как дождик, что весной взрыхляет зеленя.
Они бы вилами пришли вас заколоть
За каждый крик ваш, брошенный в меня.Бедные, бедные крестьяне!
Вы, наверно, стали некрасивыми,
Так же боитесь бога и болотных недр.
О, если б вы понимали,
Что сын ваш в России
Самый лучший поэт!
Вы ль за жизнь его сердцем не индевели,
Когда босые ноги он в лужах осенних макал?
А теперь он ходит в цилиндре
И лакированных башмаках.Но живёт в нём задор прежней вправки
Деревенского озорника.
Каждой корове с вывески мясной лавки
Он кланяется издалека.
И, встречаясь с извозчиками на площади,
Вспоминая запах навоза с родных полей,
Он готов нести хвост каждой лошади,
Как венчального платья шлейф.Я люблю родину.
Я очень люблю родину!
Хоть есть в ней грусти ивовая ржавь.
Приятны мне свиней испачканные морды
И в тишине ночной звенящий голос жаб (…)
Любовь к родине – наиболее распространённый предмет литературных спекуляций. Но для Сергея Есенина это чувство было нелицемерным:
Я о своём таланте много знаю.
Стихи – не очень трудные дела,
Но более всего любовь к родному краю
Меня томила, мучила и жгла.
Он даже ревновал к своему Отечеству и чуть ли не со слезами на глазах выговаривал Маяковскому: "Россия моя, ты понимаешь – моя, а ты… ты американец! Моя Россия!"
Однако любопытство влекло Есенина в чужие края. И опять путешествие в персональном вагоне железнодорожного босса. На этот раз в Туркестан. В Ташкенте на квартире у друзей прочитал только что написанного "Пугачёва". После прочтения неожиданно раздались аплодисменты, причём – под окнами, где, оказывается, собралась толпа, привлечённая громким выразительным голосом поэта. Сергей сконфузился и поспешил уйти.
И был он ещё очень далёк от подлинного эпатажа. И самые дерзкие выходки его в эту пору далее рисковых словечек, вкрапленных в стихотворение, не шли. А имидж поэта-хулигана оказался всего лишь не слишком удачно придуманной маской, которая, кстати сказать, была среди пишущей братии едва ли ни самой ходовой.
Дело в том, что в эту пору очень многие почувствовали вкус к общественным безобразиям. Более того, хулиганство оказалось религией и моралью новой власти – власти Советов, которая и сама была хулиганом, но с большой буквы: отнимала поместья, заводы, жгла усадьбы, громила магазины.
И большинство тогдашних направлений в искусстве были хулиганскими, а в первую очередь: имажинизм и футуризм. Скандалы, драки, пьяные оргии, всевозможные издевательства и глумления – вот чего ждала от своих выразителей простонародная публика, для которой всё это было не только привычной повседневностью, но и единственно понятной формой бытия.
Ну, а предложи тёмному забитому народу, скажем, символизм с его духовной углублённостью и мистическими тонкостями, разве не представился бы он простолюдинам китайской грамотой? Не всем, конечно же, а тем единицам, кто грамоту разумел да ещё рискнул бы заглянуть в заумные книжки выспренних сочинителей.
Вот и Блок в своих "Двенадцати", чтобы быть услышанным, заговорил на языке площадей и подворотен. А, заговорив, тут же изумился своему новому голосу и умолк. Не то воспитание. И настолько чуждым показалось Александру Александровичу звучание этого, всё-таки "не его" голоса, что читать со сцены свою последнюю поэму даже не пытался. Жене поручал.
Ну, а поэты попроще чувствовали себя в этом всеобщем хулиганстве преотлично – родная стихия! И, хулиганя, ожидали для себя, прежде всего, славы. И при этом, пожалуй, ничего своего не изобретали, а лишь продолжали "линию партии". А "линия" эта была на редкость проста: будь нахальнее – захвати, присвой!
Власть переименовывала улицы со старорежимных названий на имена героев, т. е. на свои собственные? И поэты-имажинисты, выбрав ночку потемнее, прошлись по городу с заранее заготовленными эмалевыми табличками. Срывали дощечки с прежними названиями и вешали свои, по принципу – кто, где живёт: вместо Никитской – "Улица Шершеневича", вместо Тверской – "Улица Есенина", вместо Петровки – "Улица Мариенгофа", вместо Большой Дмитровки – "Улица Кусикова"…
Власть увешивала плакатами и расписывала своими лозунгами улицы? И поэты-имажинисты, выбрав ночку потемнее, с факелами да лестницами пришли к Страстному монастырю и чёрным по белому исписали его стены своими не слишком приличными стихами. И каждая буква была чуть ни в аршин.
Власть провозгласила отделение церкви от государства? И поэты-имажинисты поспешили объявить проведение демонстрации, чтобы тоже отделить от государства и самих себя, и свой имажинизм, и всё искусство. Тут-то власть впервые и возмутилась поведением имажинистов. На искусство у неё были свои виды.
Ну, а половой разврат и сквернословие разве шли ни сверху, ни от малообразованных, склонных к психопатии коммунистических вождей? Более того, всё культурное, моральное, благородное воспринималось в эту пору, как измена революционным идеалам и приверженность старому режиму.
Как видим, имажинисты, даже хулиганя, держали нос по ветру, даже в хулиганстве подражая советским чиновникам. А вот агрессии, каковою славились футуристы, рвущиеся в будущее, за ними не замечалось. Для имажинистов было достаточно утвердиться в настоящем. Они были весьма ловки и дипломатичны: обхаживали заметных партийцев, водили дружбу с редакторами крупных издательств и типографскими работниками, да и сами открыли два собственных издательства: "Чихи-пихи" и "Сандро", в которых заправлял самый оборотистый из них – Кусиков.
Футуристы в этом смысле были явно независимее. И не они подражали власти, а их изобретения подчас оказывались неожиданной подсказкой для диктаторского произвола. Так "чистки поэтов" – вполне невинная забава, которую в 1922 году устраивал в Большом зале Политехнического музея Маяковский, едва ли не припомнятся в следующем десятилетии, когда на земле советской под именем "чистки" грянет пора самой кровавой политической расправы уже над всей страной. И главным чистильщиком окажется Иосиф Виссарионович Сталин, а на смену идеологии хулиганства придёт красный бандитизм. Тогда мелкие антиобщественные безобразия окажутся под запретом, зато в качестве крупных страну придавит сапог государственного партийного террора…
Пока же всё выглядело достаточно безобидно. Хулиганская власть смотрела на хулиганство своих подданных чуть ли не благосклонно, как взрослые смотрят на игры детей. И даже весело, даже с некоторым умилением. Дескать, вот оно наше продолжение – такое же нечесаное и неумытое.
Самозваные таблички на Никитской, Тверской, Петровке и Большой Дмитровке были сняты милицией. Поэтов пожурили, дескать, не про вашу честь. Искусство отделять от государства тоже не стали. Ну а стены Страстного монастыря пришлось отмывать монашкам, которые с тряпками и вёдрами воды не один день ползали по высоченным лестницам под свист и улюлюканье толпящихся внизу насмешников и ротозеев.
Поэтов-хулиганов оказалось даже слишком много. Другое дело, что большинство из них по причине бездарности так и не сумели донести до хрестоматии своих расхожих, избитых масок. Есенин же и вовсе отбросил бы этот пошловатый реквизит, если бы на его беду в России ни появилась всемирно прославленная американская танцовщица Айседора Дункан.
А приехала она по приглашению Советского правительства, чтобы организовать здесь Школу пластического танца. Под эту самую Школу-студию ей отвели особняк на Пречистенке, некогда принадлежавший балерине Балашовой. Бельэтаж предназначался для занятий, а во втором этаже Дункан поселилась и стала жить. Этой женщине было суждено сыграть в жизни Есенина "гибельную", по выражению Мариенгофа, роль.
Познакомились поэт и танцовщица на вечеринке у художника Георгия Якулова. По-английски, как и по-французски Сергей не знал ни единого слова. Языки, которыми владела Айседора, были для него темны. А приезжая знаменитость знала по-русски только одно единственное – "ангел". Это слово она и произнесла, едва увидев поэта, его красивое, осенённое волнами золотых кудрей лицо: "Ангел!"
Они полюбили друг друга с первой же встречи. Поэт напомнил танцовщице недавно погибшего сына. Она же покорила его не то чтобы красотой, ещё не окончательно отцветшей, но звенящей по всем странам и континентам славой. Обстоятельство, что она старше Есенина на 17 лет, показалось им не существенным. Регистрируя свой брак, они решили носить двойную фамилию Есенины-Дункан. Впрочем, ни к нему, ни к ней добавка не пристанет. Через несколько дней молодожёны отправились за границу. Месяца четыре им предстояло провести в Европе, а затем отправится за океан в гастрольное турне, которое пообещал устроить для Айседоры её энергичный импресарио.
По Европе новобрачные передвигались в пятиместном "Бьюике", сопровождаемые Кусиковым, который привычно увязался за поэтом. Знаменитая танцовщица не признавала ни самолёта, ни поезда, предпочитая более индивидуальное средство передвижения – автомобиль. Тут было что-то роковое. Именно в автомобильной катастрофе погибли её сын и дочь. Принять смерть "от коня своего" предстояло и ей. Когда-то случится, что шарф Айседоры, намотавшись развевающимся по ветру концом на заднюю ось автомобиля, задушит её… Притяжение судьбы?
Есенину, разумеется, представлялось весьма заманчивым – побывать за границей и пропутешествовать там почти полтора года. К тому же он подгадал получить от Народного комиссариата просвещения трёхмесячную командировку в Берлин "по делу издания собственных произведений и примыкающей к нему группы поэтов".
В Берлине он и договор с издательством Гржебина подписал на издание собрания стихов и поэм, и в газету "Накануне" отдал нужные материалы, и с Алексеем Максимовичем Горьким пообщался. Встречу поэта с "буревестником революции" устроили у себя на квартире Толстые – Алексей Николаевич и его супруга поэтесса Наталья Васильевна. Причём, по просьбе Горького, сказавшего им однажды: "Зовите меня на Есенина. Интересует меня этот человек". Диво ли, что писатель из народа захотел встретиться с поэтом из народа, возможно, даже ревнуя к своей прежней уникальности в этом качестве?
Ну а поэт был в эту пору болен только-только законченным "Пугачёвым" и на просьбу почитать откликнулся, конечно же, монологом Хлопуши. И почти сразу Алексей Максимович "почувствовал, что Есенин читает потрясающе, и слушать его стало тяжело до слёз… Даже не верилось, что этот маленький человек обладает такой огромной силой чувства, такой совершенной выразительностью". Позднее в своих воспоминаниях Горький даже попытался дать этому чтению разбор не менее подробный, чем Белинский – исполнению Мочаловым роли Гамлета.
Между тем Есенину было как-то неловко. Понимал, что к нему приглядываются. Изучают. Ощущение знакомое ещё по первому появлению в литературных салонах Петрограда. Он и теперь диковинка. И теперь всякий встречный решает, насколько он действительно талантлив и насколько соответствует своей славе. А ещё ему было стыдно за бездарность Кусикова, за нарочитую восторженность Айседоры и её не слишком удавшийся танец. И как-то неуютно, знобко под тяжёлым, усмешливым и мудрым взглядом великого пролетарского писателя.
Но вот Алексей Максимович попросил Сергея прочитать одно из самых ранних его стихотворений, которое нравилось писателю за прежде небывалую в русской литературе любовь к животным. И поэт прочитал:
ПЕСНЬ О СОБАКЕ
Утром в ржаном закуте,
Где златятся рогожи в ряд,
Семерых ощенила сука,
Рыжих семерых щенят.До вечера она их ласкала,
Причёсывая языком,
И струился снежок подталый
Под тёплым её животом.А вечером, когда куры
Обсиживают шесток,
Вышел хозяин хмурый,
Семерых всех поклал в мешок.По сугробам она бежала,
Поспевая за ним бежать…
И так долго, долго дрожала
Воды незамёрзшей гладь.А когда чуть плелась обратно,
Слизывая пот с боков,
Показался ей месяц над хатой
Одним из её щенков.В синюю высь звонко
Глядела она, скуля,
А месяц скользил тонкий
И скрылся за холм в полях.И глухо, как от подачки,
Когда бросят ей камень в смех,
Покатились глаза собачьи
Золотыми звёздами в снег.
Последние строки Есенин произнёс уже со слезами на глазах. И опять у Горького потрясение. И уже зоркая, почти враждебная ревность, но не к поэту, а к людям его сопровождающим: "После этих стихов невольно подумалось, что Сергей Есенин не столько человек, сколько орган, созданный природой для поэзии, для выражения неисчерпаемой "печали полей", любви ко всему живому в мире и милосердия, которое – более всего иного – заслужено человеком. И ещё более ощутима стала ненужность Кусикова с гитарой, Дункан с её пляской, ненужность скучнейшего брандербургского города Берлина, ненужность всего, что окружало своеобразно талантливого и законченно русского поэта".
Гитара Кусикову на этот раз не пригодилась. Петь не пели. Да и просто поиграть никто не попросил. После обильного застолья слегка подвыпившая компания отправилась в Берлинский Луна-парк с великим множеством шумных и аляповатых аттракционов. Горький хмурился. Есенин развлекался как бы по обязанности. Весело не было никому…
За Германией последовали Бельгия, Франция, Италия. Потом опять Франция и оттуда на океанском теплоходе "Париж" отплытие Есениных-Дункан в Соединённые Штаты. Фейерверк впечатлений. Пьяное одиночество при чужом успехе. А через четыре месяца уже на теплоходе "Джордж Вашингтон" возвращение в Европу. И опять Франция, Германия, Бельгия…
Крупнейшие газеты огромными заголовками наперебой спешили предварить их появление в каждой из прославленных столиц мира: "К нам приехал русский поэт Сергей Есенин…" А далее следовало уничижительное пояснение: "…муж Айседоры Дункан".
И так раз за разом. И вместе со скукой постоянного ничегонеделания приходило горькое понимание, что для всех этих толп, их встречающих, чествующих, аплодирующих им, да и для всего мира он – лишь молоденький муж стареющей примадонны. Как большого русского поэта его ещё не знали, и знать не могли за отсутствием адекватных переводов. Не быстрое это дело и не простое – воссоздать на ином языке уникальнейшую стихию поэтического шедевра. То же самое, что повторить чудо.
Предпринятая попытка перевести есенинского "Пугачёва" на французский язык привела к такому бледному, немощному результату, что разочарованная Айседора попросила автора прочитать свою драму перед малахольным и не слишком умелым переводчиком. Когда поэт проделал это с присущим ему жаром и блеском, француз не мог не почувствовать вулканического темперамента, которым не дышал, а полыхал русский оригинал.
А в Америке так и вовсе не нашлось желающих переводить стихи Есенина на английский язык: до того чужды и непонятны были они местным стихотворцам. Слишком значительной оказалась дистанция между молодой нарождающейся литературой Соединённых Штатов и уже пережившей эпоху своих величайших взлётов поэзией России.
Увы, путь всякого подлинного самобытного поэта через языковый барьер всегда труден. Строки его попросту не укладываются на истёртое клише уже разработанных переводческих схем. Для поэта оригинального необходима и новая традиция перевода. Увы, Есенина, присутствующего при шумном феерическом успехе жены и ощущающего равнодушное пренебрежение к себе, эта ситуация не могла не огорчать.
Поэт рвался к славе, едва ли помня мудрое предостережение Блока не торопиться, и едва ли понимая, что всё приходит в свой черёд. Признаками спешки были: и его женитьба на знаменитости, и само участие в гастрольной поездке. Придёт время, и его стихи будут переведены на очень многие языки мира и повсюду найдут своих почитателей и поклонников. Нужно только уметь ждать. Но до чего же трудно это делать в лучах и грохоте чужой славы! Есенин томился, мучился. Триумфальные представления всемирно прославленной супруги, нескончаемая вереница пышных банкетов. А ещё – вынужденное безделье, оторванность ото всего, что близко и дорого – от родины…
Поэт начинает напиваться и дебоширить, чтобы хоть так заявить о себе. И уже рвётся, рвётся от Асейдоры, как будто из какой-то душевной, духовной западни. Но она, чувствуя себя скорее его матерью, а не женой, снова и снова находит своего загулявшегося муженька и привычно подчиняет его своей заботливой любви и неусыпной ревности.
Для совершения большой гастрольной поездки по Греции Айседора Дункан вызвала учениц своей бельгийской Школы, и они приехали в Берлин. Но едва Сергей затеял лёгкий флирт с одной из них, наставница ударилась в краску и скомандовала: "По автомобилям!" Девушки отправились обратно в Брюссель. День приезда оказался днём отъезда – командировочный стандарт. Греция не состоялась.
Во Франции, раздумывая – как привлечь внимание невозмутимых парижан, Есенин обратился к супруге с просьбой: "Изодора, купи мне корову. Я проеду по Парижу на корове". Выполнила ли Айседора его просьбу – мы не знаем, но буквально за день до намеченного мероприятия какой-то негр опередил поэта в этой хулиганской затее. Не иначе, Дункан наняла, чтобы уберечь мужа от шутовской выходки, чтобы не позорился.