Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века - Евгений Глушаков 17 стр.


Едва ли не самым печальным итогом гастрольного круиза, разумеется, кроме появившегося пристрастия к вину, оказалась стихотворная книга, написанная Есениным в эту пору и отнюдь не на трезвую голову: "Москва кабацкая". Пожалуй, правильнее было бы её назвать: "Париж кабацкий", "Нью-Йорк кабацкий", "Чикаго кабацкое"… По кабакам именно этих городов путешествовал русский поэт со своей похмельной Музой, а в героине пьяных стихов этой книги, в женщине, равно любимой и ненавидимой Есениным, легко угадывается его "Изодора", его "Дунька".

Именно так называл свою дражайшую Сергей, не друживший с иностранными словами и даже опасавшийся засорить ими свой язык, чтобы исконно-русское звучание его поэтического голоса никакие чуждые речения не затуманивали. В книге этой наконец-то и реализовался совсем недавно приисканный имидж поэта-хулигана. Айседора Дункан со своими гастролями подвернулась, что называется, кстати…

Сразу по возвращении в Россию американская танцовщица отправилась в турне по Закавказью, а Есенина, твёрдо решившего с нею расстаться, закружила Москва. Ночевал, где придётся. Возвратиться в Богословский переулок возможности не было. Поэт Анатолий Мариенгоф, разведший его с Райх по причине "несовместимости поэзии и брака", благополучно женился на актрисе Камерного театра Никритиной, обзавёлся тёщей, ребёнком и теперь занимал обе комнаты, принадлежавшие ему на пару с Есениным.

Тут-то Сергей Александрович и сошёлся с Галиной Бениславской, познакомился с которою ещё до заграницы. У неё и стал жить. А Дункан, не терявшая надежду вернуть Есенина, ещё долго бомбардировала Москву телеграммами, призывая его присоединиться к её новым гастролям.

С имажинизмом Есенин тоже решил расстаться. Как теоретическую программу, течение это он уже давно перерос, выйдя, как ему представлялось, на широкий простор гоголевского реализма. Да и прочных сердечных связей с имажинистами у него не осталось. В их групповой журнал "Гостиница для путешествующих в прекрасное" № 3 дал он свою "Москву кабацкую", а в № 4 – уже ничего. Не пожелал напечататься и в готовившемся тогда сборнике, в который вошли стихотворения Мариенгофа, Шершеневича, Ивнева и Ройзмана. Ну, а предлогом для окончательного разрыва с бывшими соратниками послужил их кощунственный замысел "почтить" память умершего Блока скандальным вечером.

Публикация "Москвы кабацкой" вызвала целый поток критической брани, отчасти справедливой. Слегка озадаченный всеобщим неприятием этих непристойно-грубых стихов, а также весьма предсказуемым резюме, что такая поэзия никому в Советской России не нужна, Сергей Александрович решил найти и для этой книги подходящую публику, для чего как-то вечером явился в Ермаковку. Так называлась одна из наиболее знаменитых московских ночлежек. На поэте было заграничное пальто, серая шляпа, белое кашне… Есенин вскочил на нары и стал читать "Москву кабацкую".

Никто в его сторону даже глазом не повёл. Каждый занимался своим делом: кто с иглой в руках чинил ветхую одёжку, кто вечерял; справа играли в карты, слева выпивали. А на читающего поэта – ноль внимания. Так только прошелестело по нарам почти неслышное: "Есенин…" И – равнодушная, даже как будто бы неодобрительная тишина.

И тогда Сергей Александрович своим сверхъестественным чутьём поэта понял: главное в этих завсегдатаях ночлежки не то, что они – бродяги, воры, бандиты, а то, что они – глубоко несчастные люди, брошенные своей нескладной горестной жизнью на самое дно. И тогда поэт начал им читать своё самое-самое: стихи о любви, о природе, о матери….

ПИСЬМО К МАТЕРИ

Ты жива ещё, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.

Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.

И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.

Ничего, родная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть.

Я по-прежнему такой же нежный
И мечтаю только лишь о том,
Чтоб скорее от тоски мятежной
Воротиться в низенький наш дом.

Я вернусь, когда раскинет ветви
По-весеннему наш белый сад.
Только ты меня уж на рассвете
Не буди, как восемь лет назад.

Не буди того, что отмечалось,
Не волнуй того, что не сбылось, -
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось.

И молиться не учи меня. Не надо!
К старому возврата больше нет.
Ты одна мне помощь и отрада,
Ты одна мне несказанный свет.

Так забудь же про свою тревогу,
Не грусти так шибко обо мне.
Не ходи так часто на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.

И его услышали. Обступили. Кто-то сел рядом. Слово боялись проронить. Кто-то плакал. Может быть, вспомнил свою мать, которую не видел не один десяток лет, скитаясь по чужим углам и тюрьмам?

Впрочем, было бы неверным полагать, что "Москва кабацкая" оказалась никому не нужна. Нашлись охотники и до этих нетрезвых стихов, причём, среди его же собратьев по перу – поэтов и писателей, не слишком одарённых, а, подчас, и вовсе бездарных. Эти люди, в основном – выползки литературной богемы, так подумали и решили: "Ты написал "Париж кабацкий", "Нью-Йорк кабацкий", "Чикаго кабацкое", а мы тебе устроим настоящую "Москву кабацкую". Мы все твои гонорары пустим по ветру; мы тебя объедим, обопьём; мы тебе ни писать, ни дышать, ни жить не дадим…" И закружили они Сергея Александровича, пропивая его талант, вовлекая в бесчисленные скандалы и купаясь в грязной славе газетных хроник, куда им нравилось попадать заодно с уже знаменитым поэтом.

Вот когда начало подтверждаться предостережение Николая Клюева, что город может погубить Есенина. Пока Сергей Александрович находился среди деревенских поэтов и под его опекой, конечно же, такого разгула не наблюдалось. Мариенгоф явился переходным звеном. И вот теперь, когда поэта обволок и закружил, по сути дела, литературный сброд, среди которого вороватый Иван Приблудный был только одним из многих, пошли кабаки.

Но разве сам Клюев не действовал растлевающе, настраивая Есенина на враждебное отношение к городу, ко всему городскому? Эта озлобленность, обособленность и могла уже разрешиться только пьянством, только разгулом. Вот они ступени личной деградации Есенина: Клюев, Мариенгоф, Приблудный. Начиналось с робкого, мечтательного: "Говорят, что я скоро стану знаменитый русский поэт", а закончилось: "О если б вы понимали, что сын ваш в России – самый лучший поэт!" Росло самомнение, заносчивость, естественно мельчали приятели, понижаясь до полного холуйства и подлости.

Очень, очень скоро, изнемогая и теряя себя в пьяном кружении "Москвы кабацкой", Есенин понял, насколько он ошибся с выбором своего имиджа "поэта-хулигана". Но, как это частенько бывает с беспечными неосторожными людьми, спохватятся, а игра уже стала реальностью, придуманная маска – лицом. Попробовал было сорвать с себя эту карнавальную вещицу, не срывается – приросла, с мясом не отдерёшь.

Я обманывать себя не стану,
Залегла забота в сердце мглистом.
Отчего прослыл я шарлатаном?
Отчего прослыл я скандалистом?

Не злодей я и не грабил лесом,
Не расстреливал несчастных по темницам.
Я всего лишь уличный повеса,
Улыбающийся встречным лицам.

Я московский озорной гуляка.
По всему тверскому околотку
В переулках каждая собака
Знает мою лёгкую походку.

Каждая задрипанная лошадь
Головой кивает мне навстречу.
Для зверей приятель я хороший,
Каждый стих мой душу зверя лечит.

Я хожу в цилиндре не для женщин -
В глупой страсти сердце жить не в силе, -
В нём удобней, грусть свою уменьшив,
Золото овса давать кобыле.

Средь людей я дружбы не имею,
Я иному покорился царству.
Каждому здесь кобелю на шею
Я готов отдать мой лучший галстук.

И теперь уж я болеть не стану.
Прояснилась омуть в сердце мглистом.
Оттого прослыл я шарлатаном,
Оттого прослыл я скандалистом.

Думается, что слово "шарлатаном" в этом стихотворении – редакторская правка самого Есенина. Разве шарлатаном он в эту пору слыл? Нет, скорее – хулиганом. Наверное, по началу так и было написано, а потом, возможно, поэт решил несколько облагородить слухи о себе…

Но это – детали. Существеннее другое: имеется в этом стихотворении удивительная, хотя по виду и ничем непримечательная строка: "Не расстреливал несчастных по темницам". Не каждый на неё и внимание обратит.

А вот Осип Эмильевич Мандельштам, поэт и человек, весьма далёкий от Сергея Александровича, если слышал какие-либо нападки на него, всегда горячо вступался, утверждая, что Есенину уже за одну эту строку можно всё простить. Дело в том, что в эпоху революционного террора расстреливали-таки несчастных по темницам без суда и следствия, как это произошло, например, с царской семьёй. И написав такое, поэт неизбежно вызвал не то, чтобы неудовольствие, но ярость и мстительную ненависть властей. Да и вообще поэзия Есенина, отличавшаяся предельной искренностью, уже по самой своей природе была обречена на нелады с советским крайне лицемерным режимом, режимом воинствующей красной идеологии.

Но конфликт с властями тогда ещё только назревал. А вот от поэтической богемы надо было срочно спасаться. И Сергей Александрович уезжает то в Азербайджан, то в Грузию. Везде его принимают восторженно и радушно. Растущая поэтическая слава повсюду распахивает ему навстречу и чьи-то гостеприимные дома, и сердца человеческие. Там ему и живётся вольготно, и пишется легко. А в Москву возвращаться не спешит. Вот строчки из его Тифлисского письма: "Мне кажется, я приеду не очень скоро. Не скоро потому, что делать мне в Москве нечего. По кабакам ходить надоело".

Со вторым секретарём ЦК Азербайджана Петром Чагиным Есенин познакомился в Москве на квартире известного актёра Василия Качалова. Чагин предложил поэту побывать в Баку, обещал показать Персию. 20 сентября 1924 года, воспользовавшись приглашением, Есенин приехал в столицу Азербайджана. И – к самому юбилею: памяти 26 бакинских комиссаров.

Естественно, что поэт загорелся о них написать. И Чагин, снабдив необходимыми документальными материалами, предоставил ему для работы свой редакционный кабинет в газете "Бакинский рабочий". К утру баллада была готова и уже через день, вышла в ближайшем номере газеты, оказавшей приют Есенинскому вдохновению. А ещё через день, т. е. 24-го сентября поэт прочитал её на открытии памятника героям.

Только вот побывать в Персии Сергею Александровичу не довелось. Волнения, будоражившие эту восточную страну, напомнили о трагической гибели Грибоедова во время беспорядков столетней давности. Чагин и поостерёгся отпустить туда Есенина. Однако поэт, уже предвкушавший Персию, уже настроившийся написать об этом сказочно-прекрасном древнем крае изумительные стихи, мог ли долее сдерживать охвативший его порыв? И – не за морем, не за горами и лесами, но гораздо ближе – Персия нашлась в переполненном любовью сердце поэта. И Есенин взялся за перо…

Частью в Баку, частью в Батуми и Тифлисе он создаёт один из лучших своих лирических циклов "Персидские мотивы". И хотя прототипом его главной героини явилась вполне реальная женщина – молодая учительница-армянка Шаганэ, Персия, предстающая перед нами в стихах Есенина, нечто сродни Гриновскому Зурбагану, т. е. страна, придуманная поэтом, страна, где он любим и счастлив.

Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Потому, что я с севера, что ли,
Я готов рассказать тебе поле,
Про волнистую рожь при луне.
Шаганэ ты моя, Шаганэ.

Потому, что я с севера, что ли,
Что луна там огромней в сто раз,
Как бы ни был красив Шираз,
Он не лучше рязанских раздолий.
Потому, что я с севера, что ли.

Я готов рассказать тебе поле,
Эти волосы взял я у ржи,
Если хочешь, на палец вяжи -
Я нисколько не чувствую боли.
Я готов рассказать тебе поле.

Про волнистую рожь при луне
По кудрям ты моим догадайся.
Дорогая, шути, улыбайся,
Не буди только память во мне
Про волнистую рожь при луне.

Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Там, на севере, девушка тоже,
На тебя она страшно похожа,
Может, думает обо мне…
Шаганэ ты моя, Шаганэ.

Всё, что любил Есенин и о чём тосковал в разлуке, имело один единственный адрес – Россия. А ещё точнее – просторы Рязанские с небольшим, прилепившимся к берегу Оки селом – родиной его детства. Поэма "Анна Снегина", посвящённая этому многомерному чувству поэта, была написана Сергеем Александровичем во время его пребывания на Кавказе.

Анна Сардановская и Лидия Кашина – две половинки Снегиной, обе из родного Константинова. Землячки. Первая – его ранее увлечение, вторая – позднее. Не случайны: и фамилия героини, ассоциативно связанная с белизной, и указание на этот цвет непосредственно в тексте поэмы – "девушка в белой накидке". Во всех стихах, посвящённых константиновским увлечениям Есенина, присутствует этот цвет самого первого, целомудренно чистого самоощущения поэта:

Зелёная причёска,
Девическая грудь.
О, белая берёзка,
Что загляделась в прудь.

Белая берёзка – это тоже из константиновского детства, откуда увела Сергея нелёгкая, гораздая на подвохи и соблазны жизнь, увела, как прежде уводила деда, отца… И уже потом в духоте, в тесноте городской явились воспоминания, как тоска по этой берёзке, по детству, по доброму, милому, навсегда утраченному краю. Явились и заполнили образовавшуюся с уходом сердечную пустоту, и назывались теперь стихами.

И по этим стихам, как по едва заметной стёжке, можно было теперь вернуться и на луговое раздолье, и в бурлящую чувствами юность и в звенящее радостью детство.

Вот и в стихотворении с нарочито грубым названием, но исключительно нежным по звучанию, поэт описывает светлую, романтичную и чуть грустноватую историю своей первой влюблённости:

СУКИН СЫН

Снова выплыли годы из мрака
И шумят, как ромашковый луг.
Мне припомнилась нынче собака,
Что была моей юности друг.

Нынче юность моя отшумела,
Как подгнивший под окнами клён,
Но припомнил я девушку в белом,
Для которой был пёс почтальон.

Не у всякого есть свой близкий,
Но она мне как песня была,
Потому что мои записки
Из ошейника пса не брала.

Никогда она их не читала,
И мой почерк ей был незнаком,
Но о чём-то подолгу мечтала
У калины за жёлтым прудом.

Я страдал… Я хотел ответа…
Не дождался… уехал…
И вот Через годы… известным поэтом
Снова здесь, у родимых ворот.

Та собака давно околела,
Но в ту ж масть, что с отливом в синь,
С лаем ливисто ошалелым
Меня встрел молодой её сын.

Мать честная! И как же схожи!
Снова выплыла боль души.
С этой болью я будто моложе,
И хоть снова записки пиши.

Рад послушать я песню былую,
Но не лай ты! Не лай! Не лай!
Хочешь, пёс, я тебя поцелую
За пробуженный в сердце май?

Поцелую, прижмусь к тебе телом
И, как друга, введу тебя в дом…
Да, мне нравилась девушка в белом,
Но теперь я люблю в голубом.

Влюблялся Есенин ещё не однажды, и каждый раз ему казалось, что – впервые, настолько быстро улетучивались из памяти прежние романы, так и не ставшие судьбой.

"Женщины, – по свидетельству Городецкого, – не играли в его жизни большой роли". Появлялись. Исчезали. И всякая взрослая влюблённость Сергея Александровича, в отличие от юношеской, действительно первой, неизменно ассоциировалась для поэта уже не с белым, а с голубым – цветом сияющего полдня:

Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.

Был я весь – как запущенный сад,
Был на женщин и зелие падкий.
Разонравилось пить и плясать
И терять свою жизнь без оглядки.

Мне бы только смотреть на тебя,
Видеть глаз злато-карий омут,
И чтоб, прошлое не любя,
Ты уйти не смогла к другому.

Поступь нежная, лёгкий стан,
Если б знала ты сердцем упорным,
Как умеет любить хулиган,
Как умеет он быть покорным.

Я б навеки забыл кабаки
И стихи бы писать забросил.
Только б тонко касаться руки
И волос твоих цветом в осень.

Я б навеки пошёл за тобой
Хоть в свои, хоть в чужие дали…
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.

Где бы Есенин ни жил, мысли его постоянно возвращались на родину. У человека, по существу, одинокого и бесприютного, было одно-единственное пристанище, куда поэта всегда тянуло, и которому он оставался верен всю жизнь – село Константиново, место его появления на свет.

Как раз в ту пору, когда он с Асейдорой Дункан колесил по планете, объедаясь и опиваясь на роскошных банкетах, в России свирепствовал голод, доходивший до людоедства. А в Константиново засушливое лето обернулось ещё одним несчастьем – при пожаре за каких-то два часа сгорело около 200 крестьянских дворов, и среди них дом его родителей. Когда по приезде Сергей Александрович навестил родное село, то обнаружил по соседству с пепелищем крошечный домишко, построенный ими на полученную страховку…

Сестра Катя уже год, как находилась в Москве, получая от Сергея Александровича посылки из Европы и Америки. Посылками он обеспечивал мать и отца, вернувшегося в родное село сразу после закрытия магазина. Ещё мальчишкой вывезенный в Москву, оторванный от деревенского уклада, не обладавший навыками крестьянского труда, был Александр Никитич теперь никудышным помощником своей жене в её хлопотах по хозяйству, едва ли ни обузой. Делал, что мог и как мог, и, ощущая свою никчёмность, тосковал. Тоже – поломанная городом судьба, тоже – трагедия.

Стихов сына не понимал, но, видя, что Сергею сопутствует успех, интересовался – понимает ли кто их? На что сын отвечал полушутливо, мол, поймут его лет через сто. А вот неграмотная мать, может быть, благодаря своей песенной натуре, была на поэзию куда восприимчивее мужа. Стихотворения сына запоминала с голоса и нередко напевала, ко всякому подобрав свой никому неведомый мотив.

Отлично сознавая отцовскую беду и понимая, как трудно матери, Сергей Александрович пришёл к выводу, что все заботы о родителях и сёстрах теперь должен взять на себя, и было это, конечно же, совсем нелегко для молодого человека, живущего на гонорары и не имеющего собственного угла. Вот Есенин и пораскинул умом, как тут свести концы с концами.

Назад Дальше