Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века - Евгений Глушаков 5 стр.


Вскоре она проследовала за своим "избранником" в Житомир, где тому пришлось отбывать военную службу. В эту пору её переписка с Блоком едва ли отличается от гастрольной, протекавшей несколькими годами ранее. Те же мудрые увещевания со стороны Александра Александровича с призывами к высокому, непреходящему, те же слезливые жалобные увёртки жены с непременными признаниями в любви, причем, сразу к обоим. И совсем уже в духе времени – робкое предложение мужу: не согласен ли он жить "втроём"?

Можно было бы сказать о семейной катастрофе Блока, мол, его рук дело. Захотел держать супругу на поводке так, чтобы – ни ближе, ни дальше. А ей не понравилось. Своё условие выдвинула – или ближе, или дальше. На ближе – он не согласился, вот и получилось – дальше, оборвала-таки Любовь Дмитриевна свой поводок. И пошло, и пошло…

Следовало бы, вероятно, обвинить самого Блока в его несчастии – перемудрил, дескать, если бы не было оно столь типично для начала двадцатого века, если бы и он не был попросту жертвой своего потерявшего нравственные ориентиры времени.

Осенью 1913 года в Театре Музыкальной Драмы Александр Александрович увидел в роли Кармен известную актрису Любовь Александровну Дельмас. Великолепная музыка Бизе и обаяние одной из самых романтичных ролей в мировом оперном репертуаре выгодно подчеркивали природную красоту и темперамент исполнительницы и, конечно же, способствовали новому увлечению поэта. Вновь и вновь приходил Блок на представления этой оперы с полюбившейся ему примадонной.

Памятуя о недавнем провале с Волоховой, на этот раз Александр Александрович повёл любовную интригу гораздо продуманнее и тоньше. Сначала – постоянное до назойливости посещение её спектаклей с "пожиранием глазами" из первых рядов. Только в феврале следующего года поэт решился на письма к актрисе, поначалу анонимные. В них присутствовали и страстные признания, и намёки на некое имя, ей известное. А 22 марта вместе с посланием Блок передаёт и экземпляры своих уже вышедших книг. Прилагает и новые стихи, обращённые к ней. Спрашивает разрешения на посвящение.

Ты – как отзвук забытого гимна
В моей чёрной и дикой судьбе.
О, Кармен, мне печально и дивно,
Что приснился мне сон о тебе.

Вешний трепет, и лепет, и шелест,
Непробудные, дикие сны,
И твоя одичалая прелесть -
Как гитара, как бубен весны!

И проходишь ты в думах и грёзах,
Как царица блаженных времён,
С головой, утопающей в розах,
Погружённая в сказочный сон.

Спишь, змеею склубясь прихотливой,
Спишь в дурмане и видишь во сне
Даль морскую и берег счастливый,
И мечту, недоступную мне.

Видишь день беззакатный и жгучий
И любимый, родимый свой край,
Синий, синий, певучий, певучий,
Неподвижно-блаженный, как рай.

В том раю тишина бездыханна,
Только в куще сплетённых ветвей
Дивный голос твой, низкий и странный,
Славит бурю цыганских страстей.

Через несколько дней после "саморассекречивания" поэта они познакомились. Дельмас оказалась куда непосредственнее, чем Наталья Николаевна, и понапрасну Блока не мучила. Это притом, что сам он пытался направить возникающее между ними чувство в привычное русло любовной драмы и делал многозначительные намёки: "…искусство там, где ущерб, потеря, страдание, холод… Таков седой опыт художников всех времён, я – ничтожное звено длинной цепи этих отверженных…"

Однако Любовь Александровна не спешила его отвергать. Во-первых, Блок ей нравился. Во-вторых, никакого ущерба, а тем более страданий и холода её жизнерадостный кипучий темперамент отнюдь не предполагал. К тому же, роман с известным поэтом был явно к лицу этой роскошно-красивой женщине, делая её ещё заметнее и привлекательнее.

Ими попросту любовались: "Прочитав стихи на эстраде, он перешёл в публику и занял место рядом с Л.А. Андреевой-Дельмас. Она была ослепительна, в лиловом открытом вечернем платье. Как сияли её мраморные плечи! Какой мягкой рыже-красной бронзой отливали и рдели её волосы! Как задумчиво смотрел он в её близкое-близкое лицо! Как доверчиво покоился её белый локоть на чёрном рукаве его сюртука!"

Вереница восклицательных знаков – невольное восхищение современницы красотой описываемой пары. Самого Блока едва ли волновало, как они выглядят. Он искал сердечных терзаний, а взаимность со стороны Дельмас, увы, не обещала разрастания страсти. И вскоре новая лирическая тема показалась поэту исчерпанной. Летом 1915 года в Шахматово, куда актриса приехала к Александру Александровичу погостить, они решили, что нужно расстаться.

Увы, "сочинитель, человек, называющий всё по имени, отнимающий аромат у живого цветка" собрал свой поэтический урожай и должен, если продолжить аналогию с пчелой, лететь дальше. Влюбляясь вполне непосредственно, даже в этом случае Блок не мог ни наблюдать своё чувство со стороны, как художник. Мучался своей любовью и одновременно осознавал творческую необходимость этих страданий. Раздвоение неизбежное для всякого, кто и тварь, и творец в одном лице.

От своих амурных приключений Александр Александрович получал и чувственное – для себя, и душевный материал – для поэзии. На женщин, являвшихся предметом его увлечения, эта двойственность производила несколько болезненное и тяжёлое впечатление. Позднее Дельмас попытается возобновить любовные отношения с Блоком. Но и рыдания не помогут. Поэт уже остынет к этой женщине, с трудом распознавая в ней, увы, только "искру прежней юности, молодеющей от белой ночи и страсти".

Что же касается Любови Дмитриевны, его жены, она уже и дома почти не бывает. Весною-летом 1915-го у неё опять гастроли с труппой Мейерхольда; а в конце августа, пройдя курсы сестёр милосердия, уезжает на фронт. Трудится в Львовском госпитале, проявив себя энергичным, исполнительным и даже авторитетным работником. А в мае следующего года, едва вернувшись в Петербург, отправляется с труппой Зонова в Куоккале. Опять гастроли.

Пожалуй, наиболее яркой метафорой житейского краха Блока явилась написанная им осенью 1915-го поэма "Соловьиный сад". Прельстившись чудесами потустороннего, запредельного, человек лишается всего, что ему принадлежало в реальности: семьи, осла, кирки, а также тяжёлого, но привычно-необходимого труда…

Внешне поэма явилась как бы отзвуком его заграничных впечатлений. На юге Франции в местечке Гётари поэт действительно видел сказочно-красивую виллу, окружённую великолепным садом. Направляясь к морю на купанье, поэт ежедневно проходил мимо её высокой ограды и любовался пробивающимися через чугунное плетение розами. А на скалистом берегу частенько замечал рабочего с киркою и ослом.

Однако сущность поэмы оказывается глубже и значительнее этих курортных впечатлений. И чтобы понять острый символический смысл этого произведения, важно не пренебречь даже такою не слишком очевидной лексико-звуковой ассоциацией: "Соловьиный сад – Соловьёвский ад". Ибо нам известно, сколь изощренно-тонки и нетривиальны были механизмы поэтического переосмысления Блоком жизненных реалий. Ведь именно в аду Соловьёвской мистики поэт потерял и свой дом, и жену, и свое истинное призвание – писать просто и ясно, людям и для людей. "Сладкий яд" стихов, от которого Александр Александрович предостерегал одного из своих поклонников, проник в его поэзию именно от Соловьёва.

Интонационной, смысловой и даже пейзажной основой Блоковской поэмы послужила, очевидно, гениальная лирическая миниатюра Тютчева: "Пошли, Господь, свою отраду…" Впрочем, и сам Федор Иванович "мимо саду" не прошёл. Горацианское преклонение перед красотой, увы, оказалось его "Соловьиным садом", в котором он прогостил едва ли ни до старости, обрекая себя на многие и многие потери.

Истоки не слишком оригинального сюжета, положенного в основу поэмы, можно отодвинуть ещё глубже по времени – к "Тангейзеру" Генриха Гейне и ещё глубже – вплоть до общего нашего прародителя Адама, утратившего в Райском саду свою бессмертную душу. Величайшая в мировой литературе тема: искушение человека запредельным – истиной и красотой, познанием и любовью, которое чревато смертью и все-таки притягательно. Опасную, греховную сущность земного блаженства, казалось бы, понимали и понимают все, но, тем не менее, ловушка срабатывает почти безотказно.

В 1915-м Блока опять начинает беспокоить его материальное положение. Около 40 тысяч рублей, оставленных ему по завещанью покойным Александром Львовичем, в основном уже потрачены: и дом Шахматовский у своих тёток выкупил в единоличное владение, и отремонтировал его. А сколько ушло на жизнь!

Наступающее безденежье опять угрожает творческой свободе натужной плодовитостью и вынужденным ремесленничеством. Недаром поэту припоминается: "В тот момент, когда я начинал "исписываться" (относительно – в 1909 году), у меня появилось отцовское наследство; теперь оно иссякает, и положение моё может опять сделаться критическим, если я не найду себе заработка. "Честным" трудом литературным прожить среднему и требовательному писателю, как я, почти невозможно".

Строгое, но в чем-то очень реалистичное самоощущение не избалованного успехом поэта. Увы, подлинное величие не дружит с популярностью. Книги Блока, в том числе и выпущенная в эту пору "Стихи о России", не раскупались столь быстро, как, скажем, Бальмонта или Мережковского. Он даже не входил в первый десяток наиболее читаемых из своих современников-поэтов. Слава его по-настоящему прогремела уже после Октября. Только на революционном подъёме общество смогло проникнуться возвышенным строем Блоковской поэзии. Ну, а пока до обывателей вряд ли доходило, чего собственно хочет поэт:

О, я хочу безумно жить:
Всё сущее – увековечить,
Безличное – вочеловечить,
Несбывшееся – воплотить!

Пусть душит жизни сон тяжёлый,
Пусть задыхаюсь в этом сне, -
Быть может, юноша весёлый
В грядущем скажет обо мне:

Простим угрюмство – разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь – дитя добра и света,
Он весь – свободы торжество!

Исключительность поэта осознавали немногие. Поэтому вполне понятно опасение за жизнь Блока, высказанное Николаем Гумилевым в начале русско-германской войны: "Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьёв".

Тем не менее, послали. 7 июля 1916 года поэт был призван и зачислен табельщиком в 13-ю инженерно-строительную дружину Всероссийского Союза Земств и Городов. 28 июля Александр Александрович выехал в её расположение (станция Лунинец Полесских железных дорог, в районе Пинских болот). Дружина занималась строительством блиндажей и рытьём окопов на оборонительных позициях. В качестве рабочих в основном использовались босые и оборванные сарты и финны.

До этого иметь дело с простолюдинами Блоку приходилось разве что при перестройке господского дома в Шахматово. Однако, будучи исполнительным и добросовестным человеком, к обязанностям своим и теперь относился с неизменным усердием и очень скоро из десятников дослужился до управителя.

Жил с относительным комфортом: то в помещении штаба дружины, то в усадьбе местного помещика – в Пороховске. Тем не менее, прирождённый барин, с радостью наблюдал своё "опрощение" и "приближение к народу". И не без удивления обнаружил в себе способность к некоторым лишениям, о которой не подозревал: "Я могу заснуть, когда рядом разговаривают громко 5 человек, долго быть без чая, скакать утром в карьер, писать пропуски рабочим, едва встав с кровати…"

За вычетом месячного отпуска, пришедшегося на октябрь 1916-го, на фронте поэт пробыл до марта следующего года. От увиденного за эти месяцы даже у "опростившегося" Александра Александровича осталось не слишком приятное впечатление: "Война – глупость, дрянь…" При повальном дезертирстве, спровоцированном Февральской революцией, должно быть, и его дружина к этому времени разбежалась…

17 марта поэт возвратился в Петербург. Соскучившийся по мирной жизни и давно не писавший Блок наслаждается обретённой свободой и тихо с пристойной умеренностью радуется себе самому, не управителю полутысячи жалких голодранцев, а поэту, от которого уже отвык. "Весь день я читал свои книги (хорошие книги) и гулял", – появляется в его записной книжке. А вот запись, сделанная им на следующий день: "Внимательное чтение моих книг и поэмы вчера и сегодня убеждает меня в том, что я стоящий сочинитель". До маниакальности честный человек, Блок старается и по отношению к себе соблюсти корректность, несмотря на присущую ему скромность.

6-го мая Временное правительство предложило Александру Александровичу стать редактором стенографического отчета Чрезвычайной следственной комиссии по противозаконной деятельности царских министров и сановников. Блок дал согласие. Присутствовал на допросах. И не мог ни придти в ужас от духовного и нравственного убожества этих людей, всеми правдами и неправдами старающихся перевалить друг на друга свои вины. А ведь ещё совсем недавно они вершили судьбами России! Было, отчего лишний раз не то, чтобы посочувствовать своему Отечеству, но изумиться его великомученическому терпению:

РОССИЯ

Опять, как в годы золотые,
Три стёртых треплются шлеи,
И вязнут спицы росписные
В расхлябанные колеи…

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые -
Как слёзы первые любви!

Тебя жалеть я не умею
И крест свой бережно несу…
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!

Пускай заманит и обманет, -
Не пропадёшь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты…

Ну что ж? Одной заботой боле -
Одной слезой река шумней,
А ты всё та же – лес, да поле,
Да плат узорный до бровей…

И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснёт в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка,
Когда звенит тоской острожной
Глухая песня ямщика!..

Из представителей дворянского сословия и творческой интеллигенции Блок принял Великий Октябрь одним из первых. "Идёт совершенно новый мир, совершенно новая жизнь", такими словами определил Александр Александрович наступающую эпоху. Видя в исторических переменах нечто большее, чем совокупность человеческих желаний и воль, а поэтому возвышающееся над чьими-либо интересами и помыслами, он считал обязанностью каждого поэта "перед событьями с непокрытой головой ходить".

В то время, как нарком просвещения Луначарский, оскорблённый вандализмом восставших масс, даже порывался в интеллигентской истерике оставить свой пост в революционном правительстве, Блок сумел понять и порождённую Октябрём волну жесточайшего террора, грабежей, поджогов и прочего насилия, ибо мог ли иначе выразиться вырвавшийся из-под тысячелетнего спуда гнев обездоленных, впервые помечтавших о свободе и жизни, достойной человека?

Когда по Петербургу пронеслись слухи о превращённых в пепелище дворцах и храмах, о разграблении так называемых исторических ценностей, поэт со свойственной ему мудростью заметил: "Неужели может пропасть хоть крупица истинно ценного? Дворец, разрушенный – не дворец, царь, свалившийся с трона – не царь. Истинное – в сердце, в голове…"

В ноябре Блок получил известие о разграблении Шахматовского дома. Слухи об этом попали и в прессу. На многочисленные соболезнования Александр Александрович отвечал жёстко: "Так надо. Поэт ничего не должен иметь". А на одном из сочувственных писем сделал пометку: "Эта пошлость получена 23 ноября". Блок принял Революцию со всеми её ужасами и кровью, принял и как свою трагическую участь, как собственную гибель.

О, весна без конца и без краю -
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!

Принимаю тебя, неудача,
И удача, тебе мой привет!
В заколдованной области плача,
В тайне смеха – позорного нет!

Принимаю бессонные споры,
Утро в завесах тёмных окна,
Чтоб мои воспалённые взоры
Раздражала, пьянила весна!

Принимаю пустынные веси!
И колодцы земных городов!
Осветлённый простор поднебесий
И томления рабьих трудов!

И встречаю тебя у порога -
С буйным ветром в змеиных кудрях,
С неразгаданным именем Бога
На холодных и сжатых губах…

Перед этой враждующей встречей
Никогда я не брошу щита…
Никогда не откроешь ты плечи…
Но над нами – хмельная мечта!

И смотрю, и вражду измеряю,
Ненавидя, кляня и любя:
За мученья, за гибель – я знаю -
Всё равно: принимаю тебя!

Удаче поэт бросает, как бы мимоходом: "Привет!", а неудачу "принимает", берёт себе. Исключительно точное предощущение мучительного хода своей дальнейшей жизни.

Особенность мировоззрения Александра Блока заключалась в том, что всё существующее он считал лишь оболочкой, под которой скрывается истинное – огненная стихия музыки. В умении расслышать эту музыку поэт видел необходимое условие всякого творчества. Вот почему живая действующая История была для него, прежде всего музыкой, вот откуда исходил его призыв к интеллигенции: "Слушайте Революцию".

Поэт и сам в эту пору был весь – слух, весь – зрение. 3 января в записной книжке Блока исподволь, понемногу пробиваются первые намётки его будущего шедевра: "На улицах плакаты – все на улицу 5 января (под расстрел?). – К вечеру ураган (неизменный спутник переворотов)".

В этот же день у Блока на квартире Есенин прочитал свою "Инонию". А, значит, нужно было и это, чтобы мастер, услышав беспомощное и косноязычное произведение ученика, взревновал и пожелал написать нечто своё, тоже современное, тоже с Евангельскими ассоциациями.

Драгоценное свидетельство о первых подступах к написанию лучшей поэмы Блока имеется и на одной из январских страничек дневника писателя А.М. Ремизова: "Долго разговаривал с Блоком по телефону, он слышит "музыку" во всей этой метели, пробует писать, и написал что-то". Именно тогда в стремительных, колючих метелях, которыми начинался 1918 год, для поэта впервые зазвучала могучими оркестровыми аккордами музыка Революции. И уже 8 января – первое волнующее движение замысла, запечатлённое лаконичной записью в дневнике: "Весь день – "Двенадцать" (…) Внутри дрожит".

Уже давно Александр Александрович помышлял возродить в XX веке поэму с бытом и фабулой, созданную Гомером, возрождённую Байроном и развитую русскими классиками предшествующего столетия. Начатое ещё в 1909 году "Возмездье" было первой сознательной попыткой осуществления этой мечты, сознательной, а потому натужной и неудачной. А вот "Двенадцать" написалось летучим пером, ворвавшись не только в поэзию, но и в жизнь вместе с услышанной поэтом симфонией революционных метелей.

Идут эти "12" в полной неразберихе и сумятице: ночь, метель, недремлющий и неугомонный враг. А посему готовы стрелять на всякий шорох и по всякой тени, во всё и вся: "Пальнём-ка пулей в Святую Русь, в кондовую, в избяную, в толстозадую…".

Обстрелян матросским, большевицким патрулём и Христос, который то ли померещился им, то ли и впрямь идёт впереди этих горе атеистов, идёт с красным жертвенным знаменем всеобщей любви и братства.

В этом насквозь реалистическом и злободневном произведении, конечно же, не нашлось места историческим экскурсам. И родословная автора, столь значимая в поэме "Возмездье", тут перед лицом великой всеобщей расплаты, как и всё личное, маловажное, оказалась за пределами стихотворной строки. В этом – существенная корректива, внесённая самой жизнью, самой историей.

Назад Дальше