Моя жизнь. Том II - Вагнер Рихард Вильгельм 55 стр.


378

Стоял ноябрь. Мои родные, вынужденные вернуться домой, покинули меня в бессознательном состоянии, и я остался на попечении Гасперини. Но в лихорадочном бреду я пожелал, чтобы ко мне позвали других врачей, и действительно, граф Гацфельд пригласил врача прусского посольства. Впрочем, требование мое отнюдь не свидетельствовало о недоверии к заботливому другу. Это было одно из порождений горячечного бреда, мозг мой был наполнен самыми невероятными, дикими фантазиями. Княгиня Меттерних и госпожа Калержи должны были устроить мне полный придворный штат, к которому я причислил и приглашенного мной императора Наполеона. Но я требовал еще, чтобы Эмиль Эрлангер предоставил в мое распоряжение виллу близ Парижа и чтобы меня перевезли туда, ибо здесь, в мрачном гнезде, я никогда не поправлюсь. Наконец я стал решительным образом настаивать, чтобы меня отправили в Неаполь, где, без сомнения, найду скорое выздоровление в свободном общении с Гарибальди. Всю эту ерунду Гасперини терпеливо выслушивал. С величайшими усилиями приходилось ему и Минне преодолевать мое буйное сопротивление, когда следовало наложить на подошвы горчичники. Впоследствии в беспокойные ночи меня часто мучили тщеславно-высокомерные фантазии, в которых, пробуждаясь от сна, я с ужасом замечал родство с лихорадочным бредом болезненного состояния. По прошествии пяти дней жар спал. Но теперь мне грозила опасность потерять зрение, да и слабость моя была необычайна. Наконец прошло и ослабление зрительных нервов, и через несколько недель я снова решился пройти небольшое расстояние до оперного театра, чтобы разрешить свои тревоги относительно репетиций.

Здесь меня считали окончательно приговоренным к смерти, и я был свидетелем самых разнообразных проявлений чувств. Я узнал, что репетиции без всякого основания приостановлены. Вообще, чем дальше, тем больше сказывались признаки внутреннего краха всего дела, и, чувствуя потребность щадить свои силы, я тщательно скрывал это от самого себя. Зато я чрезвычайно обрадовался вышедшему из печати переводу четырех оперных поэм с моим пространным предисловием, посвященным Фредерику Вийо. Перевод этот сделал Шальмель-Лакур, представленный мне еще в Цюрихе у Гервега как бывший политический эмигрант. В качестве талантливого переводчика он оказал мне весьма значительные услуги, и работа его вызвала всеобщие похвалы. Первоначальный текст предисловия я послал в Лейпциг книготорговцу Веберу для напечатания под заглавием "Музыка будущего". Теперь я получил и эту брошюру. Она обрадовала меня как единственный результат всего моего столь блестящего по виду парижского предприятия. В то же время я мог довести до конца новую композицию "Тангейзера": в ней оставалась неоконченной большая балетная сцена в гроте Венеры. Просидев однажды всю ночь, я закончил ее рано утром, в три часа, как раз в тот момент, когда Минна и ее подруга, только что вернувшиеся с большого бала в Отель-де-Виле, вошли в комнату. Минне я, кроме того, сделал довольно богатые подарки к Рождеству, а сам я, съедая по совету врача каждое утро по бифштексу и выпивая стакан баварского пива перед отходом ко сну, продолжал укреплять свои силы, которые восстанавливались очень медленно. Нового года мы на этот раз не встречали – канун его я спокойно проспал.

379

Прекратившиеся с моей болезнью репетиции "Тангейзера" с началом нового года (1861) приняли более оживленный темп, выразившийся в энергичном изучении частностей предполагаемого спектакля. Но в то же время я заметил, что настроение участвующих существенным образом изменилось. Чрезмерное количество репетиций производило на меня такое впечатление, как если бы дирекция, назначая их, не столько руководствовалась надеждой на успех, сколько желанием выполнить самым точным образом полученное предписание. Как бы то ни было, настоящее положение вещей становилось все яснее и яснее. Что касается прессы, находившейся в руках Мейербера, я давно знал, чего должен ждать от нее. Даже дирекция, сделав, по всей вероятности, не одну попытку смягчить главных ее руководителей, пришла к тому убеждению, что с этой стороны постановка "Тангейзера" встретит враждебный прием. Такое мнение сложилось и в высших сферах, и там теперь старались лишь об одном – расположить в мою пользу ту часть публики, которая имеет решающий голос в такого рода делах.

Князь Меттерних пожелал однажды представить меня новому министру, графу Валевскому. Это произошло с некоторой торжественностью, выразившейся в обращенной ко мне весьма убедительной речи графа. Он пытался заверить меня, что моего успеха чрезвычайно желают, что для этого будет сделано все возможное. Все зависит от меня самого, если только я решусь вставить балет во второй акт оперы. Речь идет не о пустяках каких-нибудь, мне будут предоставлены на выбор самые знаменитые танцовщицы Петербурга и Лондона, с которыми и будет заключен ангажемент, как только я пожелаю доверить свой успех их таланту. Думаю, что я отвечал с не меньшей убедительностью, отклоняя все эти предложения. Но красноречие мое не произвело никакого впечатления. Господин министр объяснил мне, что балет в первом акте не имеет ровно никакого значения, так как те habitues, для которых главный интерес заключается в нем, обедают обыкновенно в восемь часов и только около десяти, т. е. приблизительно в середине представления, являются в театр. Я возражал, что если не могу заручиться благосклонностью этих господ, то зато надеюсь произвести должное впечатление на другую часть публики. А он с непоколебимой торжественностью доказывал, что только содействие этих элементов гарантирует хороший успех, так как они обладают силой, способной противостоять даже дурному отношение прессы. Когда же я остался глух и к этому доводу, выразив готовность взять обратно свое произведение, мне было замечено с большей серьезностью, что по приказу императора, которому все обязаны подчиниться, я являюсь полным властелином в этом деле, что всем моим желаниям будет оказано полное внимание. Он считал лишь своим долгом дать мне дружеский совет.

Результаты этой беседы дали себя почувствовать в самом скором времени. С большим пылом я отдался созданию большой балетной сцены первого акта, для которой я хотел заручиться сотрудничеством балетмейстера Петипа. Я требовал неслыханных вещей с точки зрения обычных балетных спектаклей. Желая все ограничить танцами мэнад и вакханок, я мог вызвать лишь глубочайшее изумление с его стороны. Понимая мои намерения, он не верил, чтобы можно было добиться чего-нибудь с неопытными ученицами балетной школы. От профессиональных же танцовщиц, сказал он мне, я сам отказался, поставив балет в начале первого акта. Для роли трех граций он может предложить мне венгерских танцовщиц, до сих пор выступавших в феериях "Порт-Сен-Мартена". Мне хотелось не иметь никакого дела ни с какими знаменитыми балеринами, и тем настойчивее я стал добиваться оживленного кордебалета. Я стремился поставить на значительную высоту мужской состав, но увидел, что для пополнения последнего не удастся подобрать никого, кроме нескольких портных, которые за 50 франков в месяц смущенно толпятся в кулисах во время сольного выступления танцовщиц. Наконец, я хотел возместить недостающие эффекты подходящими костюмами и потребовал значительных ассигнований. Но и тут, измученный бесконечными проволочками, я через моего верного друга Трюине узнал, что дирекция твердо решила не тратить ни одного су на балет, который она считала совершенно безнадежным.

Это было первым из многочисленных признаков, показавших с полной ясностью, что даже среди оперной администрации на постановку "Тангейзера" смотрели как на потерянный труд, как на бесплодно потраченное усилие.

380

Вытекавшее отсюда настроение ложилось тяжелым гнетом на все, что не предпринималось для этой все далее и далее отодвигаемой постановки. С наступлением нового года репетиции перешли в стадию сценических аранжировок и оркестровых проб: здесь все делалось с тщательностью, которая вначале действовала на меня чрезвычайно благотворно. Но в конце концов и она стала для меня тягостна: я увидел, что это вечное репетирование лишь ослабляет силы, между тем как, если бы я мог взять в свои руки все дело, я в короткое время смело довел бы его до конца. Но не усталость отвратила главного исполнителя, певца Нимана, от его задачи, за которую он вначале взялся с энергией, подававшей самые лучшие надежды. Он узнал, что провал моего творения предрешен окончательно. С этих пор он впал в уныние, которому в моем присутствии старался придать какой-то демонический оттенок. Он уверял, что может видеть вещи только в черном свете. При этом он высказывал довольно разумные мысли, критикуя весь институт оперы, ее публику, качества нашего исполнительского состава, среди которого нет ни одного существа, годного – в моем смысле слова – для предоставленной ему роли.

Он говорил многое такое, чего я и сам не мог скрыть от себя, когда мне приходилось иметь дело с chef du chant, режиссером, балетмейстером, хормейстером, особенно с шефом оркестра. К тому же Ниман, прежде убежденно отстаивавший необходимую полноту своей роли, стал требовать сокращений. Заметив мое удивление, он сказал, что дело совсем не в той или другой сцене. Все предприятие таково, что его надо ликвидировать как можно решительнее.

При таких не особенно утешительных условиях мы кое-как дотащились до стадии так называемых генеральных репетиций. Со всех сторон в Париж стекались друзья моих прежних лет, чтобы разделить со мною "триумф" ожидаемого первого представления. Среди них были Отто Везендонк, Фердинанд Прэгер, злополучный Китц, расходы которого по поездке и пребыванию в Париж я должен был взять на себя. К счастью, в числе их был и господин Шадо из Эперне с корзиной "Fleur du jardin", этого превосходнейшего из сортов шампанского, который мы должны были распить в честь успеха "Тангейзера".

Приехал и Бюлов, грустный и угнетенный тяжелыми обстоятельствами своей собственной жизни. Он хотел почерпнуть бодрость и свежесть в успехе моего предприятия. Я не решался в сухих словах изъяснить ему истинное положение вещей. Напротив, заметив его подавленное состояние, я делал вид, что все идет хорошо. Но на первой же репетиции, на которой он присутствовал, от него не укрылся настоящий ход дел. Я не стал от него больше ничего скрывать, и в грустном настроении мы дождались первого представления, которое оттягивалось все более и более. Некоторое оживление вносили только его постоянные старания быть мне полезным. С какой стороны мы ни подходили к нашему своеобразному предприятию, всюду мы наталкивались на людей непригодных и неспособных: так, в огромном Париже оказалось невозможным раздобыть двенадцать валторн, которые в Дрездене так бодро звучали в охотничьих кликах первого акта. По этому поводу мне пришлось иметь дело с ужасным человеком, знаменитым музыкальным мастером Саксом, который должен был прийти на помощь различными суррогатами в виде саксофонов и рожков, да и, кроме того, был официально уполномочен управлять ими за сценой. Но добиться верного исполнения оказалось невозможным.

381

Самые большие огорчения доставляла нам неспособность дирижера Дитша, какой мы в нем и не предполагали в такой "высокой" степени. На бывших многочисленных оркестровых репетициях я привык пользоваться этим человеком, как машиной. Со своего обычного места у самого пульта я одновременно дирижировал и им, и оркестром. Я обозначал темпы, и не могло быть никакого сомнения, что и потом, без моего участия, все указания будут в точности исполнены. Между тем оказалось, что как только Дитш оставался вне контроля, все приходило в колебание, ни один темп, ни один нюанс не проводились уверенно и сознательно. Только теперь мне стало ясно, какая от этого угрожала нам опасность. Если ни один из певцов не был на высоте своей задачи и нельзя было ожидать, что правильным исполнением своей роли он произведет надлежащее впечатление, если главный нерв парижских представлений – балет – и, наконец, блестящая обстановка на этот раз совсем или лишь в самых скромных пределах могла содействовать общему эффекту спектакля, если весь дух произведения, то нечто, что при самом скверном исполнении заставляло в Германии слушателей чувствовать в моем творении что-то родное, должен был показаться здесь совершенно чуждым или, в лучшем случае, только странным, значит, в конце концов оставалась одна надежда – на яркий характер самой оркестровой музыки, отчетливое исполнение которой могло произвести впечатление на публику.

Но все терялось в бесцветном хаосе, весь рисунок, все его линии. Вдобавок и певцы все более и более теряли уверенность, и даже бедные артистки кордебалета не могли попасть в такт, проделывая свои тривиальные па. Вот почему я счел необходимым выступить с заявлением, что для оперы нужен другой дирижер, и предложить на худой конец самому заместить его. Это заявление довело до кульминационного пункта поднявшееся против меня возбуждение. Даже оркестр, давно убедившийся в неспособности своего дирижера и вслух насмехавшийся над ним, принял теперь, когда дело коснулось официального шефа, его сторону. Пресса в негодующем тоне говорила о моей "аррогантности", а Наполеон III не нашел другого выхода из создавшегося положения, как посоветовать мне взять назад свое требование, так как, поддерживая его, я подвергаю величайшему риску все дело, весь успех своего произведения.

Мне было дозволено возобновить репетиции и продолжать их до тех пор, пока я не буду удовлетворен.

Назад Дальше