В 1931 году он прочитал этот рассказ Г. Н. Кузнецовой и потом говорил ей: "Вот видят во мне только того, кто написал "Деревню"!.. А ведь и это я! И это во мне есть! Ведь я сам русский, и во мне есть и то и это. А как это написано! Сколько тут разнообразных, редко употребляемых слов и как соблюден пейзаж хотя бы северной (и иконописной) Руси: эти сосны, песок, ее желтый платок, длинность - я несколько раз упоминаю ее - сложения Аглаи, эта длиннорукость… Ее сестра - обычная, а сама она уже вот какая, синеглазая, белоликая, тихая, длиннорукая, - это уже вырождение. А перечисление русских святых! А этот, что бабам повстречался, - как выдуман! В котелке, и с завязанными глазами! Ведь бес! Слишком много видел! "Утешил, что истлеют у нее только уста!" - ведь какое жестокое утешение, страшное! И вот никто этого не понял! Оттого, что "Деревня" - роман, все завопили! А в Аглае прелести и не заметили! Как обидно умирать, когда все, что душа несла, выполняла - никем не понято, не оценено по-настоящему! И ведь сколько тут разнообразия, сколько разных ритмов, складов разных! Я ведь чуть где побывал, нюхнул - сейчас дух страны, народа почуял. Вот я взглянул на Бессарабию - вот и "Песня о гоце". Вот и там все правильно, и слова, и тон, лад".
Тогда же, в 1916 году, он написал "Сны Чанга" - повествование о капитане, пережившем трагедию любви и мучительное одиночество, и о собаке Чанге, ставшей его другом.
Сохранилось два черновых автографа этого рассказа. Оба они озаглавлены: "Про одну собаку".
В черновой рукописи значительно полнее, чем в окончательной редакции рассказа, даны и авторские характеристики, и обличительные речи капитана. Например, приведенный ниже отрывок из черновика не вошел в окончательный текст рассказа:
"…Пойдут в кофейню, битком набитую людьми, вся жизнь которых, бессмысленная в своей тревожной деятельности, поглощена сиденьем по кофейням в непрестанном ожидании биржевых слухов и самой биржей, подлой и низкой игрой которой они, совместно с тысячами других таких же людей (зачеркнуто; негодяев), опутали весь мир и изменили самое лицо земли. А из кофейни отправятся обедать в ресторан, куда стекаются жулики, проститутки, мелкие и крупные, но одинаково невежественные, недобросовестные к своему делу и ненавидящие его чиновники - словом, представители того высшего отребья человечества, из которого и состоит почти все человечество, если не считать миллионы тех вьючных животных, что от сотворения мира и, кажется, до скончания веков покорены этим человечеством.
И в греческом ресторане капитан, художник и Чанг просидят очень долго - до поздней ночи. Будут они напиваться все хмельнее, и скажет капитан много злых и горьких истин. Ха! - скажет он, - люди! Ты посмотри кругом и вспомни тех, что видели мы с тобой в пивной, в кофейне! Какие скотские лица, какая низость интересов и вкусов - какая свирепая бессердечность и друг к другу, и к тем несметным, - людям и животным, - что служат им, что устрояют их низкую жизнь! Рабство, войны, убийства, казни, чуть не доисторическая нищета угнетенных, забитых и бесправных, тех, что расстреливают тысячами за один крик о прибавке лишнего куска хлеба, грубая и бессмысленная роскошь, отвратные в своем даже внешнем безобразии и в своей тесноте города, стоящие на гигантских клоаках, в дыму и непрестанном грохоте… Друг мой, скажет капитан, я видел весь земной шар, и он везде таков! Но оставим это, - тут всего не перечислишь и не расскажешь" .
Бунин отлучался из Москвы в Петроград, вероятно, побывал в Одессе, 23 мая, по пути в деревню, был в Ельце, а 25 мая уже "приехал в Глотово" (письмо Нилусу).
Лето и осень он жил в деревне. В дневнике писал:
"Душевная и умственная тупость, слабость, литературное бесплодие все продолжается. Уж как давно я великий мученик, нечто вроде человека, сходящего с ума от импотенции. Смертельно устал, - опять-таки уж очень давно, - и все не сдаюсь. Должно быть, большую роль сыграла тут война, - какое великое душевное разочарование принесла она мне! - 24 уехала Вера…"
Хотя Бунин продолжал жаловаться на то, что "писать не о чем" (29 октября 1916 года), все же в эту пору он написал некоторые прекрасные вещи. В ноябре - рассказ "Адам Соколович", озаглавленный потом "Петлистые уши"; Бунин при этом воспользовался репортажем газеты "Речь" (1912, 11, 12 и 13 марта) об одном уголовном деле . 9 декабря 1916 года Н. А. Пушешников отметил в дневнике: "Иван Алексеевич пишет маленький рассказ про старуху" (рассказ "Старуха", первоначально озаглавленный "Святки"), В это же время им были написаны рассказы "Пост" и "Третьи петухи". Под общим заголовком "Три рассказа" они были напечатаны 25 декабря в газете "Русское слово".
Четырнадцатого декабря Бунин уехал в Москву. Январь и февраль 1917 года он прожил в Москве (Поварская, дом 26, квартира 2); "весь январь хворал" (письмо А. Б. Дерману от 11 февраля) .
Второго апреля он приехал в Петроград и вел здесь переговоры с Горьким и А. Н. Тихоновым об издании своих сочинений в горьковском издательстве "Парус" ("Парус" выпустил только в 1918 году один том - произведения 1915–1916 годов).
В этот день Горький подарил Бунину свою книгу "Статьи 1905–1916 гг." с надписью: "Любимому писателю и другу Ивану Алексеевичу Бунину. А. Пешков. 2 апреля 17 г…Петроград" .
"Остановился я, - писал Бунин Вере Николаевне 5 апреля 1917 года, - в "Медведе", комната 12 рублей, но довольно комфортная, с ванной. Ах, как мало я испытал в жизни комфорта и как он приятен! В день приезда, то есть 2-го, был у Горького, прост, мил, спокоен. Вечер я провел дома, читал "При дворе Габсбургов" графини Лариш. Очень меня интересует этот мир. Ах, если бы мне мир пошире был открыт! - На другой день был на открытии финляндской выставки. Много народу, музыка, речь Милюкова…" Это была выставка картин финских художников, на которую собрался, как говорил Бунин, "весь Петербург", присутствовали министры Временного правительства, французский посол, художники, писатели, артисты. Выступали с речами Вера Фигнер и Горький.
Все эти лица собрались на банкет "в честь финнов у До-нона, человек 200. Сидел на конце стола, где был Горький, Гржебин, Тихонов, некий Десницкий… Зданевич, Маяковский и Бурлюк"; "После банкета были в подвале "Бродячей собаки" или "Привал комедиантов". Были все вышеперечисленные. Дикий гам, жара, лютая наглость Зданевича… Читал стихи Кузмин с облезлой головой. Я рано ушел. Вчера был дома, вырабатывали условие на издание моих сочинений. Вечером обедал у Иорданских. Был Чириков… Плеханов остановился у Иорданских" .
Это была последняя встреча Бунина с Горьким. "В начале апреля 1917 года мы расстались с ним навсегда" , - писал Бунин. В конце того же года, вспоминал он далее, Горький "приехал в Москву, остановился у своей жены Екатерины Павловны, и она сказала мне по телефону: "Алексей Максимович хочет поговорить с вами". Я ответил, что говорить нам теперь не о чем, что я считаю наши отношения с ним навсегда кончеными" .
Шестого апреля 1917 года он сообщал Вере Николаевне, что "взял билет… на 12 апреля" , - в этот день он выехал в Москву.
Восьмого мая он отправился в Глотово "(в ужасную метель - это в начале мая-то!), захворал, - простудился" (письмо Нилусу 27 мая 1917 года) . Вера Николаевна на время оставалась у родителей, 8 июня и она приехала в деревню. Жили они здесь все лето и осень, почти до ноября.
Крестьяне вызывали чувства смешанные: с одной стороны - радостное удивление умом, одаренностью, душевным обаянием, с другой - разочарование и неприязнь.
На Прилепах восхитил хозяин маслобойки - "большой рост, великий удельный князь, холодно серьезен", умен, держится с достоинством. В разговоре - "вдруг чудесная добрая улыбка. Вот кем, - восклицает Бунин, - Русь-то строилась" (8 октября) .
Бунин часто говорил о талантливости русского народа. Однажды он сказал, что "беседа со стариками доставляет ему прямо эстетическое наслаждение".
Иван Алексеевич, пишет Пушешников 23 октября 1917 года, говорил также, что "среди мужиков есть совершеннейшие аристократы".
Одиннадцатого сентября 1917 года Пушешников записал:
"Иван Алексеевич все восхищается игрой на двухрядной гармонике Кузнецова сына. Иван Алексеевич ходил к нему слушать. Говорил, что как жаль, что никто не знает России и что никто, никто ее никогда по-настоящему не описывал <…>
Петька растянул гармонику и заиграл мягко, нежно, сладко.
- Какой талантливый человек! - сказал Иван Алексеевич <…>
- Нет, это совершенно исключительный талант! С какой легкостью его душа переливается в звуки. А ведь совсем первобытный человек <…> Разве эта музыка не есть что-то чудесное? Петька, который никогда ничего не видел, кроме этого бугорка, и никогда не слыхал ни одного произведения музыкального искусства…
- Может быть, прав Толстой, говоря, что Гете со всем его невероятным умственным развитием не может быть учителем в искусстве совершенно первобытно неразвитого Федьки".
Обстановка в деревне была напряженной.
"Жить в деревне и теперь уже противно, - писал Бунин. - Мужики вполне дети, и премерзкие. "Анархия" у нас в уезде полная, своеволие, бестолочь и чисто идиотское непонимание не то что "лозунгов", но и простых человеческих слов - изумительные. Ох, вспомнит еще наша интеллигенция, - это подлое племя, совершенно потерявшее чутье живой жизни и изолгавшееся насчет совершенно неведомого ему народа, - вспомнит мою "Деревню" и пр.!
Кроме того, и не безопасно жить теперь здесь. В ночь на 24-ое у нас сожгли гумно, две риги, молотилки, веялки и т. д. В ту же ночь горела пустая (не знаю, чья) изба за версту от нас, на лугу. Сожгли, должно быть, молодые ребята из нашей деревни, побывавшие на шахтах. Днем они ходили пьяные, ночью выломали окно у одной бабы-солдатки, требовали у нее водки, хотели ее зарезать. А в полдень 24-го загорелся скотный двор в усадьбе нашего ближайшего соседа (живет от нас в двух шагах), - зажег среди бела дня, как теперь оказывается, один мужик, имевший когда-то судебное дело с ним, а мужики арестовали самого же пострадавшего, - "сам зажег!" - избили его и на дрогах повезли в волость. Я пробовал на пожаре урезонить, доказать, что жечь ему самого себя нет смысла, - он не помещик, а арендатор, - пьяные солдаты и некоторые мужики орали на меня, что я "за старый режим", а одна баба все вопила, что нас (меня и Колю) (Н. А. Пушешникова. - А. Б.), сукиных детей, надо немедля швырнуть в огонь. И случись еще пожар, - а ведь он может быть, могут и дом зажечь, лишь бы поскорее выжить нашего брата отсюда, - могут и бросить, - нужды нет, что меня здесь хотят в Учредительное собрание выбирать, - "пусть Иван Алексеевич там в Петербурге за нас пролазывает"" .
"Иван Алексеевич, - пишет в дневнике Пушешников, - сидит в пальто в темноте в своем кресле и о чем-то думает <…> Ждем, что вот-вот придут мужики и зажгут дом. Лошади уже отобраны (у владелицы Васильевского Софьи Николаевны Пушешниковой. - А. Б.), работники сняты".
Одиннадцатого июня 1917 года Бунин записал в дневнике:
"Все последние дни чувство молодости, поэтическое томление о какой-то южной дали (как всегда в хорошую погоду), о какой-то встрече <…>
Шестого телеграмма от Веры. Седьмого говорил с ней по телефону в Елец. Условились, что я приеду за ней <…> В сенях вагона первого класса мешки, солдаты. По поезду идет солдатский контроль. Ко мне: сколько мне лет, не дезертир ли? Чувство страшного возмущения".
В письме А. Е. Грузинскому от 25 июля он говорит, что употребляет "чуть не половину <…> жизни" на газеты, "не написал я пока еще ни единой строки!" . 31 августа в письме к А. Б. Дерману он снова повторяет: "Не написал я буквально ни строки, - все лето с утра до вечера читаю газеты" .
Все волновало Бунина: и война с Германией, и революционное брожение внутри страны. В июле газеты сообщали о призыве в армию новой категории лиц. Правительство, теряя контроль над создавшимся положением в стране, переживало перманентный кризис и не однажды реорганизовывалось, заседало ночи напролет в Зимнем дворце.
Бунин говорил Н. А. Пушешникову еще в 1916 году:
"Народ воевать не хочет, ему война надоела, он не понимает, за что мы воюем, ему нет дела до войны. А в газетах продолжается все та же брехня. Разные ослы вроде <И.> Ильиных (сотрудник петроградской газеты эсеров "Земля и воля". - А. Б.), Бердяевых и др. долбят свое, ничего не понимая, с необыкновенным остервенением и самомнением. Сейчас хотят чествовать Сытина за то, что он создал такую замечательную газету, как "Русское слово"! Такую лживую, блудливую газету! Российский "Таймс"?! Все несут свое, не считаясь с тем, что народ войны не хочет и свирепеет с каждым днем. И что это значит: вести войну до победного конца?"
Резко отрицательно отзывался Бунин о министрах Временного правительства. 2 июня 1917 года Пушешников записал:
"Читали перед обедом газеты. Иван Алексеевич сказал про Чернова <…> Считается знатоком земельного вопроса! Какая наглость. Ни уха, ни рыла не понимать в экономических вопросах и сельском хозяйстве и залезть на пост министра земледелия! Что он может знать! Двенадцать лет в Италии прожил. В деревне за всю свою жизнь ни разу не был. Я уверен, что он пшена от проса не отличит… Министр земледелия, марксист и вместе с тем ужасный декадент, поклонник Брюсова и Бальмонта, восторженный почитатель Ивана Вольнова. Все это в нем совмещается. Государственный муж, Ф. Ф. Кокошкин, становится среди комнаты, заложив назад руки, и распевает поэзы Игоря Северянина. Балаган!"
Пятого июля 1917 года Пушешников записал: Иван Алексеевич говорил, что сейчас "полный хаос, анархия, правительство бессильно, слабо, не умеет ничего предпринять… Казалось бы, гордиться нечем! А между тем нестерпимо читать газеты от того наглого самохвальства, которым полны они все. Кругом разложение и хаос, в газетах же одна болтовня".
Одиннадцатого августа 1917 года Пушешников сделал следующую запись:
"Керенский избран премьером. Армия бросает оружие, сдает позиции, самовольно уходит с фронта… Говорили о политике до двух ночи".
За последние годы Бунин видел много тяжелого в жизни, но он не изверился в людях - писал в дневнике: "Нет, в людях все-таки много прекрасного!" (Запись за октябрь.)
По словам Бунина, "война все изменила. Во мне что-то треснуло, переломилось, наступила, как говорят, переоценка всех ценностей. И как подумаешь, что жизнь прошла, что еще несколько лет - и будешь где-нибудь лежать на Ваганьковом <…> Литераторские мостки. И ничего не сделать! Это ужасно" .
Бунин проникся чувством сожаления об утрате прежней "беспечности, надежды на жизнь всего существа". Со страхом думал, что ему уже исполнилось сорок семь лет: в стихах говорил:
В мире круга земного,
Настоящего дня,
Молодого, былого
Нет давно и меня!
("Свет незакатный". 24 сентября 1917 г.)
Он цитировал итальянскую песню эпохи Возрождения, любимую песню Лоренцо Медичи, правителя Флоренции, поэта и философа, покровителя гуманистов:
Quant’é bella giovenezza.
Ма si fugge tuttavia
Chi vuol esser lieto, sia:
Di doman non c’é certezza.(Как ни прекрасна юность,
Все же она убегает;
Кто хочет радоваться, пусть радуется,
В завтрашнем дне нет уверенности.)
Как бы в напоминание себе он записал 1 ноября 1917 года:
"В Неаполе в монастыре Comaldoli над Вомеро каждую четверть часа дежурный монах стучал по кельям: "Bodate, е possato un qufrto d’ora della vostra vita"". ("Внемлите, прошло еще четверть часа вашей жизни".)
Это лето и осень в деревне, как ни трудно было сосредоточиться для творческой работы, Бунин все же не оставлял литературных занятий. Он много читал - Толстого, Лескова, о котором сказал, что это "своеобразный, сильный человек!" (18 октября), Достоевского, стихи Фета, 3. Н. Гиппиус, Минского, "Стихи духовные" (со вступительной статьей Ляцкого) (23 августа).
Двадцать второго августа записал: