Раз в год Гвадалквивиров устраивал в большом летнем саду "Аркадия" выборы "Мисс Шанхай". Это дельце уже покрупнее. В Шанхае было много девиц, имевших богатых покровителей и жаждавших славы. Подготовку к этому событию он начинал задолго. За то, чтобы только включить девицу в конкурсную группу, он уже брал деньги, и немалые. Тут уж была сплошная "лавочка". В назначенный день сад наполнялся публикой, и на паркетный круг для танцев, посреди сада, выводили "красавиц" всех стилей, оттенков и типов. Кого только тут не было! Девушки из офисов, баров, ресторанов, балеринки, приказчицы, менекенши из "домов платья", кельнерши, кассирши, белошвейки, проститутки, которые на вопрос "чем вы занимаетесь?" отвечали: "Живу с человеком".
Вся эта масса девиц проходила гуськом перед сидящей вокруг публикой, блистая туалетами и прическами, неся на груди соответствующий номер, и публика, получившая при входе "талоны", должна была сдавать их "жюри", написав на них сверху номер своей избранницы. На каждого из публики полагался один талон, и часто вкус публики сходился на какой-нибудь из них. Тем не менее это не значило, что она будет избрана. Потому что "талонов" можно было купить за деньги сколько угодно в кассе. И какой-нибудь поклонник, купив сразу их на большую сумму, добивался избрания своей "дамы" вопреки всему…
- Жулики! Арапы! Мошенники! - вопила возмущенная публика.
Девицы рыдали, сидя в уборной, а Гвадалквивирова уже не было в саду. Он незаметно "смывался" с деньгами от греха подальше.
Каждый раз его собирались бить, и каждый раз он ускользал от этого.
А на следующий год вся история повторялась снова.
Шанхай, 1941-й год
Русские совсем осатанели. Все заняты спекуляцией. Очень быстро создаются целые состояния. И так же быстро тают от одной неудачной комбинации или от капризов биржи. Какой-нибудь Яша - маленький агент по распространению пива "Ю-би" в кабаках на Банде, - который еще вчера не имел ни гроша за душой, сегодня покупает особняк. Он "заработал" на черной бирже! Шанхай кишит жуликами. Кто служит в контрразведках, кто "работает с японцами", кто просто шарит по карманам.
У меня два "внука". Это у нас такая игра. Я - Великий, вечно юный Дед, а они мои внуки. Старший-любимый и Младший-любимый, чтоб никого не обидеть. Оба бездельники. Шалопаи. Младший хоть на гитаре играет. А старший занимается только спортом. Оба драчуны и скандалисты и, к сожалению, самые сильные из ребят. Их все боятся, и тронуть их не решается никто. Оба красавцы. Младший - грузин. Старший - русский. Вид у них необычайно приветливый. Обаяния хоть отбавляй. Младший - шатен, у него разные глаза. Один - карий, золотой, другой - голубой, небесного цвета. Иногда это встречается у породистых кошек. Старший - такой же стройный и с такой же ослепительной улыбкой, но весь седой. Глаза у него по детски голубые. Оба чудные парни. Если не вдумываться. Они и обожают меня, своего "Великого Деда", и ходят за мной по пятам, как борзые. Боже сохрани меня тронуть! Они просто убьют такого человека. С утра они уже у меня. Мы завтракаем в "Ренессансе". Внуки выбирают самые дорогие блюда.
- Дед, выдержишь филе с шампиньонами? - из вежливости спрашивают они.
Я зову кельнершу и строго говорю:
- Две порции манной каши!
Почему-то она приносит им филе. После этого они пьют вино, потом кофе с ликером. Я задумчиво говорю:
- За эти деньги, что вы мне стоите, я бы мог угощать ежедневно двух чудных девочек 18-ти и 19-ти лет! Возможно, что какая-нибудь из них мне понравилась бы и я, быть может, женился бы на ней.
- Не надо было плодить внуков! - говорят они.
- И притом молоденькая за тебя не пойдет. Тебе уже, слава Богу…
Назвать мой возраст они не решаются. Мне еще нет пятидесяти, а им за тридцать каждому. После обеда выходим на улицу. Я люблю спать после обеда. Но на улице дождь. До моего отеля два шага. Однако огромная лужа преграждает нам путь.
- Я не пойду дальше! - заявляю я.
Посовещавшись, внуки делают из своих рук кресло, сажают меня и несут по авеню Жоффр до моего отеля. Прохожие шарахаются. Знакомые хохочут. У дверей отеля разыгрывается ежедневно одна и та же сцена:
- Дед, ты будешь дрыхнуть? Дай нам на кино.
- Не дам!
- Тебе же хуже. Мы пойдем просить милостыню и опозорим твое имя.
Прижатый к стене, я говорю:
- Я дам вам два доллара, но… как нищим!
И я бросаю на тротуар две скомканных бумажки. Они бросаются поднимать и дерутся из-за них. Вечером та же картина. Пока я работаю, т. е. пою, они сидят за моим столиком и что-нибудь пьют. Боже сохрани, если кто-нибудь не желает меня слушать. Старший, любимый, кивком головы вызовет его в коридор и убьет.
- Я пришел сюда ужинать, а не слушать песни! - говорит клиент. И он прав по-своему.
- Бери свой ужин и иди с ним в сортир, - любезно предлагает ему старший.
- А пока Дед поет, я тебе заткну глотку твоим бифштексом!
Редко кто решается продолжать этот разговор. Иногда завязывается драка. Все равно из-за чего. Они никому ничего не прощают. Зацепил ли кто-нибудь их во время танцев или нечаянно толкнул их даму - скандал. Но какой! Все летит. Столы, блюда, посуда. Потерпевший, весь в крови, уже лежит на полу. Никто и ничто не может удержать их.
Я жду, пока все кончится и они снова сядут за стол.
Если скандал затеял Младший, я строго говорю:
- За это ты на неделю останешься без сладкого.
Если виноват Старший, я говорю ему:
- Выйди сейчас же из-за стола и стань в угол!
Он покорно встает и идет в гардероб, где и становится в угол лицом к стене.
Но сердце не камень. Через две минуты я его прощаю.
- Шалопаи! Бездельники! - сержусь я. А что им делать здесь, в Шанхае? Здесь нет ни высших техникумов, ни университетов, ни школ специального назначения. В конце концов они не виноваты в том, что их родители покинули родину в свое время и они родились на чужой земле.
Это тоже надо учитывать. Они ненавидят англичан и американцев, и, если кто-нибудь при них дурно отзовется о Советском Союзе, они бьют его без предупреждения, совершенно не считаясь ни с тем, кого они бьют, ни с количеством врагов.
Меня это восхищает.
- Босяки! - ворчу я. - Скандалисты!
Но они прекрасно знают, что в душе я ими горжусь. Чудные парни!
Наши достижения
У каждого, конечно, свои странности. У меня их четыре. Я ненавижу:
- сидеть в кино,
- слушать радио,
- ждать поезда,
- и давать интервью.
От этих вещей меня размаривает сон. И особенно последнее.
Но, увы, интервью неизбежны. В особенности перед концертом.
Мой интервьюер оказался простым и симпатичным человеком. Он позвонил мне по телефону и сказал:
- Послушайте! Мне надо от вас интервью брать. А у меня тут, того… свояченица замуж выходит! Да вы еще, говорят, живете где-то у черта на куличках! Знаете что? Будьте "спорт": напишите сами. А?..
Я подумал, как Розанов в "Уединенном":
"Принимая во внимание, что он любит мои стихи и что у него свояченица - девственница…"
Напишу сам.
Я взял карандаш и бумагу, сел перед зеркалом, чтобы лучше видеть своего собеседника, и решил начать прямо с главного.
- Александр Николаевич, - сказал я, - что вас больше всего волнует? На сцене, конечно.
Вопрос был задан очень умно и тонко. Я сразу попался на эту удочку.
- Как вам сказать?.. На сцене, - сказал я, - мне всегда было страшно! Я думал: вот сейчас кто-то вскочит, кто-то крикнет: "Господа! Да ведь это же ложь! Это обман! Этого не бывает! О чем он поет? Любовь? Какая любовь? Сказки! К черту! Долой его!.."
И все полетит в бездну. Ноты, цветы, рояль… Все завертится… Люди, звери - все сольется в одно. Кто-то будет топтать меня ногами и кричать:
- Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе!
И сердце зазвенит и лопнет, как мыльный пузырь! А ведь, если подумать, что такое актер? Человек, который претендует на внимание и время публики. Он как бы говорит:
- Смотрите на меня! Слушайте меня! Покоритесь мне!
Но для того, чтобы занимать своей персоной внимание деловых, занятых и серьезных людей, надо быть неисчерпаемо интересным, значительным, многогранным.
А что мы, актеры, знаем наверное?
Ничего.
Что знает укротитель, входя в клетку со львами?
Он надеется остаться в живых!
Вот и все.
Как-то в Нью-Йорке я ехал в такси с Шаляпиным на его концерт. Зал "Карнеги" - на четыре тысячи человек - был распродан задолго. В такси мы молчали.
Перед самым театром Ф. И. обернулся ко мне:
- Послушайте, - сказал он. - А вдруг они скажут: "Чего эта старая лошадь вылезла на сцену?"
Я сразу не понял.
- Кто "они"?
- Ну публика!
Я искренне возмутился:
- Ну как вы можете говорить такие вещи, Федор Иванович? Вы - Шаляпин! Вы не имеете права так говорить о себе!
Ф. И. грустно улыбнулся:
- Подожди, они тебя еще разорвут когда-нибудь…
И я понял его. Потом. Подумав.
Но как мало актеров, понимающих это! Обычно самые большие самолюбия бывают у маленьких актеров. А у парикмахеров и еще больше.
Я помню, за кулисами перед спектаклем премьер капризничал. Парикмахеру приходилось переделывать парик несколько раз.
- Не то! - злился премьер. - Не годится! К черту! - И он швырнул парик на пол.
Парикмахер обиделся.
- Что вы мне говорите "не годится"! Что я, вчера начал работать с париками? Я, слава Богу, уже двадцать лет на болванах работаю!
Ответ был потрясающий. Премьер стал добрее…
* * *
Мы покурили. Дальше беседа не клеилась.
Чтобы помочь интервьюеру, я задал вопрос Вертинскому:
- Ну а как вам нравится наш театральный Шанхай, Александр Николаевич?
Вертинский оживился.
- О, чудный город! Я нигде не видел такого количества поющих, играющих, танцующих, взывающих и глаголющих людей, как здесь. Обратите внимание: если в ресторане, например, сидят 20 человек, то четверо из них - певцы, двое - конферансье, пятеро - танцоры или танцовщицы, а остальные - театральные критики.
- А где же публика? - спросил собеседник.
- Публика? Она приходит в кабаре уже со своей программой. Публики нет. Есть актеры. Как немцы со своими бутербродами ходят в театр.
Они сами - программа! И актеры им не нужны.
В Шанхае все - актеры. Правда, многим в эмиграции пришлось уйти от любимого дела и заняться торговлей, коммерцией и еще чем Бог послал, но все - играли, все - "занимали положение".
Когда-то Балиев, рассердившись на своих актеров, сказал:
- Пусть уходит вся труппа! Мне не нужно актеров. Если я захочу, у меня пожарные будут играть!
- Я думаю, что если Шанхай захочет…
Он перебил меня:
- Вы говорите только о мужчинах?
- Нет, о дамах тоже. Пример? Ну вот выйдите на Жоффр в хорошую погоду:
- Моничка, - услышите вы, - как тебе нравится? Соня хочет петь "Травиату". Ну? Не нахальство? У меня же эта партия выучена наизусть! Я же могу ее во сне петь! Хоть даже без дирижера…
"И без публики", - злобно думает Моничка, но говорит другое:
- Странно. Она мне еще за лисицы не заплатила, а уже лезет в "Лайсеум"!
А иногда разговор бывает другим.
- Вы знаете, Галочка, что надо поставить на Рождество у нас в кружке? - говорит юноша ковбойского типа.
- Что?
- "Хижину дяди Тома".
Галочка, которая играет небольшие роли, презрительно поводит плечами:
- Все равно здесь некому сыграть "Хижину".
Идея умерла.
Мой друг Копочка, который все знает задолго и наверняка, иногда таинственно говорит мне:
- Вы видите эту даму с нотами?
- Вижу.
- Как вы думаете, что она сейчас делает?
- Не знаю.
- Подкапывается под Лакме!..
Через месяц - бац: афиша!
Из проклятого актерского любопытства я иду в театр. Через 10 минут я уже вылетаю обратно. На глазах у меня слезы бешенства.
- Копочка, - говорю я. - Не хочу быть актером. Не хочу! Не хочу! Почему я не академик, не герой, не мореплаватель, не плотник? За что, за что я, несчастливый, уродился актером?! Копочка, возьмите меня из этой жизни, отдайте меня в солдаты или зубные врачи! Я не могу…
Копочка пугается:
- Только не делайте мне здесь истерику! - шипит он. - Люди слушают… Дойдет до нее! А я у ее мужа зубы лечу!
Замолкаю.
- А мне она нравится! - громко говорит он - так, чтоб все слышали. И добавляет тихо: - Ей-богу!..
- Вы паршивый неврастеник! - говорит он мне на другой день. - Вам нельзя ходить в театры! Вот читайте: газеты же ее хвалят!
Я читаю: "Хорошо пела Булкина, чего нельзя сказать о декорациях".
Действительно нельзя.
Борьба бесполезна.
А с прессой тем более. Во-первых, пресса всесильна. Меня учили, что это шестая держава. А во-вторых, им и карты в руки. Они-то знают лучше нас.
Пресса у нас, конечно, добрая, очень добрая. И внимательная к актерам. Маленькие дарования она тоже не забывает отметить.
Как-то читаю:
"Очень хорош г-н Бабушкин в роли лакея. Артист, видимо, проделал большую работу над собой".
- Копочка, - говорю я, - так это же расклейщик афиш!
- А что, по-вашему, это не работа?
Молчу.
Как-то в Ревеле я встретился с моим другом - большим критиком Петром Пильским. В это время в Ригу, которая была рядом с Ревелем, приехала Карсавина.
Рижская газета "Сегодня" заказывает Пильскому статью о ней.
- Петр, - говорю я, - что же это "Сегодня" тебя просит писать о ней? Газета большая, что у них там, написать некому, что ли?
Пильский смеется.
- Дело в том, - говорит он, - что у них там, в Риге, произошла, если так можно выразиться, "растрата эпитетов".
- Что это значит?
- Ну, понимаешь, они там на своих доморощенных балерин, на разных там Олечек и Танечек истратили все восторги, и уже о Карсавиной им сказать нечего. Слов нет. Вот они и просят меня написать!
* * *
Мы замолчали. Мой собеседник в зеркале уже зевал.
- Да… - задумчиво сказал он. - Вы действительно того… Неврастеник.
Он встал и откланялся.
- Привет свояченице! - крикнул я ему вслед.
Моим заграничным друзьям
Сегодня меня слушают русские люди. Многих я знал. Еще больше знали меня. Я никогда не лгал. 30 лет в эмиграции я пел о том, что Родина прежде всего. Вспомните мои "Степи молдаванские", мои "Чужие города", мое "О нас и о Родине", "Молись, кунак" и др. Я пел о Родине тогда, когда кругом были одни враги, когда если вы говорили, что в Москве хорошая погода, вас считали "большевиком", т. е. своим врагом. Я пел, и ни у кого из вас не было сил "бросить в меня камень". И сегодня вы так же слушаете меня…
В июне прошлого года, обращаясь к эмиграции и перемещенным лицам по радио, я по мере своих способностей старался нарисовать картину жизни нашей страны в военные и послевоенные годы, а попутно рассказать и о своей скромной работе. Тогда я руководствовался только одним соображением - ответить на то огромное количество писем, которые я получал и продолжаю получать сейчас со всех концов мира от наших русских людей, как знакомых, так и незнакомых.
Это мое выступление было использовано реакционной зарубежной печатью, а также теми из белоэмигрантских журналистов, которые продали свое перо, честь и совесть и стали служить врагам нашей Родины, тем самым навеки заклеймили себя как изменники и предатели.
Время от времени до меня долетают отголоски той грязной, лживой и крикливой шумихи, которую поднимают за рубежом наши враги в своих попытках оплевать и оклеветать нашу великую Советскую Социалистическую Родину.
В этих попытках они не брезгуют ничем. Все средства для них хороши, если они ведут к цели.
С этой точки зрения даже мое скромное имя используется ими как материал для гнусной антисоветской пропаганды. Так, например, за эти пять лет, что я живу в Советском Союзе, меня уже трижды "хоронили". То меня "расстреляли" на первой же станции советской при возвращении из Китая, то я "умер в концлагере" от изнурительного труда, где-то в Магадане, то "покончил с собой" в Москве, как утверждали нью-йоркские газеты.
Не далее как в прошлом году корреспондент Ассошиэйтед Пресс (Эдди Гильмор) со смехом просил меня по телефону сообщить ему подробности моей "смерти" - в ответ на запросы нью-йоркских газет.
Каждый раз мне, так называемому покойнику, приходилось кряхтя вылезать из гроба и любезно отвечать иностранным журналистам словами бессмертного Марка Твена о том, что "слухи о моей смерти несколько преувеличены". Нет, друзья мои, как себе хотите, а в дальнейшем я категорически отказываюсь хорониться. Мне положительно некогда заниматься этим.
Все это говорит о необыкновенном скудоумии и отсутствии всякой фантазии у авторов этих наивных и однообразных инсинуаций.
Так, комментируя мое первое выступление по радио, газеты американской зоны из Берлина писали, что "это поет не Вертинский, а старые пластинки, что говорил слова к эмиграции кто-то другой, а сам Вертинский, мол, голодает и торгует газетами в Москве у Моссовета".
Все было бы замечательно, если бы не одна маленькая неточность. Дело в том, что у нас в Союзе нет частной торговли. Ни газетами, ни чем-либо другим. Поэтому у нас и нет миллионеров, как, например, в Америке, где каждый гангстер обязательно начинал свою карьеру с торговли газетами. У нас для этого есть государственные киоски Союзпечати, которые и занимаются этим.
Нет, я не торгую ни газетами, ни собой, как торгуют некоторые зарубежные "патриоты" в кавычках. Я творю и пою своему народу и получаю за это такую благодарность и любовь, которой за границей не купишь ни за какие деньги. Потому что там искусство существует только для развлечения, а у нас это насущная необходимость. В этом я вижу свою миссию, в этом моя великая награда за плоды моего скромного творчества. И так живу не я один - так живут все. Мы трудимся, мы "помогаем" матери по хозяйству, как любящие дети.
И сегодня, находясь на чужбине, закройте руками лицо, русские люди, и плачьте и не стесняйтесь ваших слез, так же плакал я когда-то от одного случайно произнесенного кем-либо слова "Россия", от звука русской народной песни.
Что же переменилось за это время? А случилось то, что я уже дома, а вы еще нет. Я, хорошо зная вкус того сорта хлеба, который называется "чужим", пою у себя на Родине, а вы все еще в отсутствии. У чужих людей.
История шагает огромными шагами. То, что было вчера важно и нужно, сегодня смешно и непонятно. 15 лет тому назад из Европы осенью летели ласточки в теплые страны. Неожиданная перемена погоды - буран, мороз и снег - остановила их полет в пути. В Бухаресте, Будапеште и Вене они падают обессиленные на площадях и улицах городов. И тогда сердобольные люди и их правительства распорядились собирать ласточек, отогревать и потом в особых закрытых самолетах отправили их в Италию, к солнцу и теплу.