Если бы эти строки, впервые опубликованные в 1999 году в "Октябре", не датировались 1926 годом (позднее Н. В. Корниенко сделала уточнение - октябрь - ноябрь 1927 года), можно было бы подумать, что статья написана раньше - слишком много в ней от юного, утопического Платонова - хотя бы от рассказа "Жажда нищего". Однако факт есть факт: двадцатисеми - двадцативосьмилетний, житейски очень опытный, много что видевший, испытавший и перенесший человек, практик, прагматик, строитель, по-прежнему носил под сердцем глубокую веру в лучшего человека с мозговым приростом, но теперь идея превращения жидкого земного теста в кристалл еще больше требовала проверки. Испытанием на прочность, художественным осмыслением собственных утопических, космических проектов и стала повесть "Эфирный тракт".
Начатый 7 ноября 1926 года и законченный в начале 1927-го, "Эфирный тракт" (варианты названий: "Медом по яду", "Неповторимое счастье", "Цветущее сердце") - произведение, которое можно считать итоговым, рубежным, прощальным - оно подводило черту под всей платоновской хаотичной, взрывной, утопической линией творчества и обозначало важную с точки зрения его духовного роста и поиска веху и одновременно с тем было полем, на котором прорастали новые зерна и угадывались иные замыслы.
Здесь снова встречаются мотивы, хорошо известные по ранней платоновской прозе и публицистике, - странничество, одиночество, целомудрие, мучительный поиск истины, противостояние человека и стихии, родившийся в нужде и бедности герой, болезненно переживающий эту жизнь и страстно мечтающий ее изменить ("Мать и дети спят на полу на старой одежде. Нечем даже укрыться. У матери оголилась худая нога - и мне жалко, стыдно и мучительно. Захарушке 11 месяцев, его отняли от груди и питают одной моченой булкой. Какая сволочь жизнь! А может, это я сволочь, что до сих пор не свернул скулу такой подлой жизни?"), а картина будущего напоминает ту, о которой шла речь в "Сатане мысли" или "Потомках солнца". Только авторский слог избавляется от экспрессивности и "бешенности" произведений 1920–1922 годов и становится плавнее, мягче, напевнее, хотя еще далек от знаменитого платоновского "странноязычия":
"Как в старину, женщины теперь носили накидки и длинные платья, закрывающие ноги и плечи. Любовь была редким чувством, но считалась признаком высокого интеллекта.
Девственность женщин и мужчин стала социальной моралью, и литература того времени создала образцы нового человека, которому незнаком брак, но присуще высшее напряжение любви, утоляемое, однако, не сожительством, а либо научным творчеством, либо социальным зодчеством.
Времена полового порока угасли в круге человечества, занятого устроением общества и природы".
Наряду с картинами будущего в "Эфирном тракте" встречаются и образы прошлого, как очень далекого, фантастического - сжатая история народа аюнов, некогда обитавшего в древней тундре и погибшего в результате цепочки естественных и искусственных катастроф (именно этот сюжет можно считать прозаическим вариантом изумрудного мира в статье "Питомник нового человека", а еще прежде в "Симфонии сознания", которую в 1926 году автор отредактировал, сблизив с идеями и образами повести), так и недавнего прошлого русского: "Домики стояли молча, были снабжены ставнями и в своих чуланах и тайниках хранили бочки, банки и всякие иные сосуды с маринованной и соленой едой, уготованной впрок, на два года вперед. Жители, казалось, были напуганы какой-то недавней страшной катастрофой и скупо собирали крошки со стола в своем занавешенном глухом жилье".
На перекрестке далекого прошлого, краткого настоящего и относительно близкого будущего (Платонов перенес основное действие "Эфирного тракта" в 30-40-е годы XX века) развивается история трех поколений ученых, пытающихся проникнуть в сокровенные тайны "размножения материи", с тем чтобы навсегда решить на земле проблему голода и отсталости, зависимости от природы - история очень драматическая, более того, несмотря на победу социалистического общества ("…новая Москва - чудесный город могущественной культуры, упрямого труда и умного счастья <…> люди смеялись от избытка сил и жадничали в труде и любви"), неутешительная и трагическая в том, что касалось отдельного человека.
Первое поколение ученых представлено Фаддеем Кирилловичем Поповым, который кончает жизнь самоубийством, так и не добравшись до разгадки тайны эфира, но оставляет к ней ключ в рукописи под названием "Сокрушитель адова дна". Второе поколение - его помощник и ученик Михаил Кирпичников, который продвигает дело дальше, но после ряда превращений, а также после разговора во сне с автором: "Не помню, где - в Москве или в Тамбове - я видел сон, что говорю с Михаилом Кирпичниковым (я тогда писал "Эфирный тракт"), и через день я умертвил его" - погибает в результате эксперимента своего друга Исаака Матиссена. И третье поколение - сын Кирпичникова - Егор. Он осуществляет то, к чему стремился отец, и даже превосходит его мечты, но жизнь Егора тоже заканчивается странно и печально - великий ученый, гордость советской науки, член партии и Исполкома КИМа умирает в тюрьме Буэнос-Айреса вместе с бандитами, грабившими скорые поезда, и тело его, сброшенное в илистые воды Амазонки, смывается в Тихий океан.
Однако суть не в географии, через которую Платонов переступил так же легко, как через историю в рассказе "Иван Жох", где Пугачев появляется за сто лет до Степана Разина, а в том, что в этой хрупкости, непредсказуемости, непоследовательности человеческой судьбы, неспособной оторваться от прошлого ("От отца или давних предков в нем сохранилась страсть к движению, странствованию и к утолению чувства зрения. Быть может, его далекие деды ходили когда-то с сумочками и палочками на богомолье из Воронежа в Киев, не столько ради спасения души, сколько из любопытства к новым местам; может быть, еще что - неизвестно"), заключена очень важная черта даже не стиля платоновского, а некая молекула ДНК, находящаяся в каждой его строке и связывающая все его чрезвычайно разнообразное, часто внутренне противоречивое и раздробленное творчество в единое целое и очевидно непосредственно присутствующая и в жизни автора, сопрягая с творчеством эту жизнь. Не случайно в "Эфирном тракте" есть поразительный по нежности и глубине образ жены Михаила и матери Егора Кирпичниковых, которую автор назвал Марией Александровной, а в письме из Тамбова к самой Марии Александровне Платонов писал о своем сочинении: "Ты права, что М. А. Кирпичникова ценнее своего мужа, как жена и человек. Я нарочно рисовал ее скромными и редкими чертами".
Замечателен еще один женский персонаж - Валентина Крохова (имя тут, конечно, от сестры Марии Александровны - Валентины, на чьи воспоминания мы часто ссылаемся), которую связывают, а вернее, так и не связывают любовные отношения с Егором. "Ищущая юность, жадные глаза, эластичная душа, не нашедшая центра своего тяготения и заключенная в оболочку пульсирующих мышц и бьющейся крови, - вот красота Валентины Кроховой. Нерешенность, бродяжничество мысли и неверные черты доверчивого лица - удивительная красота молодости человека".
Эту влекущую красоту ощущает и Егор, но он как раз слишком занят наукой, "силы его сердца были мобилизованы на другое". И даже тогда, когда "эфирный тракт" изобретен, когда Егором выращен огромный куб чистого железа и переданное правительству его изобретение дает Советскому Союзу "такие экономические и военные преимущества перед остальной капиталистической частью мира, что если бы капитализм имел чувство эпохи и разум истории, он бы сдался социализму теперь же и без всяких условий", даже тогда Егор не слушает совета своих друзей "а ты женись!", не приходит к напрасно ожидающей его в день своего двадцатилетия девушке, а уходит в гибельное странствие в неразумный капиталистический мир, с тем чтобы постоянно о любимой думать, но никогда не быть рядом с ней.
Парадоксальная судьба, но подобная иерархия ценностей в сознании персонажей повести и выбор ими жизненной стратегии становятся причиной странных сближений и противопоставлений. Егор - это лучший "человеческий материал" в повести, но как далек он от того нового человека, чье рождение предсказывал Платонов в публицистическом "питомнике", как связан, отягощен собственным происхождением, человеческими страстями, сомнениями и борениями живого сердца. Вот и получалось, что призывавший отречься от старого мира, называвший людей современной ему эпохи бедствий выродками, Платонов показывал в прозе, что лишь привязанность к истории и традиционным человеческим ценностям спасает людей от истинного вырождения и превращения в мозговых уродов светлого будущего.
Чрезвычайно важна в "Эфирном тракте" пара двух героев - демонического ученого, человека с "омертвевшим лицом", "с резким разумом и охлажденным сердцем" Исаака Матиссена, фактически построившего жизнь по рецепту "изумрудного человека" и предвосхитившего путь Егора - отказ от семьи, от любви к женщине ради достижения высокой цели ("…я, брат, почитаю работу более прочным наследством, чем дети!.."), но при этом лично глубоко несчастного и нечаянно уничтожившего несколько тысяч человек и в их числе Егорова отца Михаила Кирпичникова, и - противопоставленного ему селькора Петропавлушкина, носителя даже не новых коммунистических, а традиционных христианских ценностей и этических норм (отсюда и фамилия апостольская). Вот их спор, во многом проясняющий авторскую позицию:
"- Были цари, генералы, помещики, буржуи были, помнишь? А теперь новая власть объявилась - ученые. Злое место пустым не бывает!
- А я того не скажу, Исаак Григорьевич! Если ученье со смыслом да с добросердечностью сложить, то, я полагаю, и в пустыне цветы засияют, а злая наука и живые нивы песком закидает!
- Нет, Петропавлушкин, чем больше наука, тем больше ее надо испытывать. А чтоб мою науку проверить, нужно целый мир замучить. Вот где злая сила знания! Сначала уродую, а потом лечу. А может быть, лучше не уродовать, тогда и лекарства не нужно будет…
- Да разве одна наука уродует, Исаак Григорьевич? Это пустое. Жизнь глупая увечит людей, а наука лечит!
- Ну, хотя бы так, Петропавлушкин! - оживился Матиссен. - Пускай так! А я вот знаю, как камни с неба на землю валить, знаю еще кое-что, похуже этого! Так что же меня заставит не делать этого? Я весь мир могу запугать, а потом овладею им и воссяду всемирным императором! А не то - всех перекрошу и пущу газом!
- А совесть, Исаак Григорьевич, а общественный инстинкт? А ум ваш где же? Без людей вы тоже далеко не уплывете, да и в науке вам все люди помогали! Не сами же вы родились и разузнали сразу все!
- Э, Петропавлушкин, на это можно высморкаться! А ежели я такой злой человек?
- Злые умными не бывают, Исаак Григорьевич!
- А по-моему, весь ум - зло! Весь труд - зло! И ум и труд требуют действия и ненависти, а от добра жалеть да плакать хочется…
- Несправедливо вы говорите, Исаак Григорьевич! Я так непривычен, у меня аж в голове шумит!..
"А этот человек умен, - подумал Матиссен, - он почти убедил меня, что я выродок!"".
Вот так - выродок ученый Матиссен, а не его неученый оппонент. Мысль о собственном уродстве приходит к Матиссену незадолго до смерти, описывая которую, Платонов своего героя в последний миг прощает, и снова возникает ассоциация христианская ("Но последний образ Матиссена был полон человечности: перед ним встала живая измученная мать, из глаз ее лилась кровь, и она жаловалась сыну на свое мучение"), а помощник участкового агронома по полеводственной дисциплине, соучастник добросердечной науки и по совместительству селькор газеты "Беднота" девять дней спустя после гибели Исаака сообщает в редакцию, как и почему эта смерть произошла:
"И вот я уверился, что Млечный Путь лопнул от мыслей Исаака Григорьевича. Смешно говорить, но он умер от такого усилия. У него жилы лопнули в голове и произошло кровоизлияние. Кроме Млечного Пути, Исаак Григорьевич навеки испортил одну звезду и совлек Солнце с Землею с их спокойного гладкого пути. От этого же, я так думаю, и какая-то планета от-чего-то прилетела на Камчатские полуострова.
Но дело прошлое. Теперь Исаак Григорьевич умер и только зря поломал мировое благонадежное устройство. А мог бы он и добро делать, только не захотел отчего-то и умер…"
Если учесть, что - по небесспорному, но заслуживающему внимания и очень изящно аргументированному суждению исследовательницы Дарьи Московской - описание смерти Матиссена и прощания с ним крестьян напоминает газетные отчеты о смерти и похоронах Ленина, широко публиковавшиеся в Советской России, то повесть имеет подводное течение, своего рода адово дно, которое так и не сумел сокрушить умерший 25 января 1924 года (то есть четыре дня спустя после смерти вождя) Фаддей Попов - еще один претендент на должность Ильича в "Эфирном тракте". Но независимо от того, метил или нет Платонов в главного из советских выродков, смерть, происходящая по причине того, что человек не желает делать добро, бросает отблеск не только на насилующего природу Матиссена, но и на других героев "Эфирного тракта", подобно Фаусту проникающих в последнюю тайну бытия, но так и не обретающих ту простую истину, которая хорошо ведома селькору Петропавлушкину: "Долой злые тайны и да здравствует сердечная наука!"
Над полуученым человеком Петропавлушкиным в редакции "Бедноты", куда он отправил свою идеалистически сумбурную корреспонденцию, смеются, а между тем по замыслу автора именно этот душевный бедняк очень доходчиво излагает суть платоновских размышлений о связи материи и сознания: "Прошу опомниться и поверить хоть на сутки, что мысль не идеализм, а твердое могучее вещество. А все мироздания с виду прочны, а сами на волосках держатся. Никто волоски не рвет, они и целы. А вещество мысли толкнуло, все и порвалось. Так о чем же речь и насмеяние фактов? Вселенский мир это вам не бумажная газета. Остаюсь с упреком - быв. селькор Петропавлушкин".
В упреке бывшего, то есть своим письмом отказывающегося от должности селькора можно увидеть проекцию поступка самого Платонова, который в 1923–1925 годах тоже ушел из бумажной литературы и фактически на время сделался бывшим писателем, но позволить себе удержаться на глубине и уйти из литературы навсегда не смог. И не столько по причинам идейного порядка, сколько потому, что сдерживать творческую энергию, накопившуюся в нем за годы вынужденного литературного воздержания ("запретить литературу - все равно что запретить половой акт", - злорадно высказался на сей счет в дневнике досконально знавший предмет обоих вопросов Пришвин) было выше даже его сил.
Писательский пост оказался ненапрасным. Так, в условиях чудовищного давления, душевных потрясений и перегрузок, столкновения дела и слова, замысла и его реализации создавалось произведение, ставшее первым платоновским литературным шедевром - "Епифанские шлюзы", - с которым он как победитель вошел в советскую литературу, хотя победная эта повесть получилась не о виктории, но о поражении. О поражении полном, безоговорочном, беспощадном - трагическая история английского инженера, которому жестокий русский царь дал повеление выстроить канал от Оки до Дона и который потерпел фатальную неудачу, приведшую к его кошмарной смерти.
"Шлюзы не действовали. Народ не шел на работы или бежал в скиты и жил ветхопещерником в глухих местах. Вот - "Епифанские шлюзы". Я написал их в необычном стиле, отчасти славянской вязью - тягучим слогом. Это может многим не понравиться. Мне тоже не нравится - так как-то вышло", - писал Платонов жене 25 января 1927 года, но пять дней спустя высказался совершенно определенно: "Посылаю "Епифанские шлюзы". Они проверены мною. Передай их немедленно кому следует. Обрати внимание Молотова (редактор издательства "Молодая гвардия". - А. В.) и Рубановского (сотрудник Главлита. - А. В.) на необходимость точного сохранения моего языка. Пусть не спутают".
"Епифанские шлюзы" с точки зрения платоновской биографии книга настолько глубоко личная, парадоксальным образом объединяющая воронежские достижения и тамбовские провалы, что возникает соблазн отождествить автора с главным героем, тем более обстоятельства кажутся похожими - захолустье, косность, эпоха великих преобразований и человек, строитель, инженер, становящийся жертвой истории и семейных обстоятельств. Английский инженер Бертран Перри - представитель давно прошедших времен, когда человечество не знало ни атома, ни электричества, да к тому же иностранец, носитель чуждого России европейского сознания, "скупого практического разума веры… понявшей тщету всего неземного". Честолюбец, отправившийся в далекую землю для ловли счастья и чинов, он все равно автору понятен с его вечными для всех времен и народов бедами, одиночеством, тоской, душевной неурядицей, с драматической историей отношений с невестой Мэри, которая не захотела своего жениха ждать и сражает его сообщением об измене ("Невольно всюду я запечатлеваю тебя и себя, внося лишь детали", - писал Платонов жене, и эти строки могут быть отнесены и к "Епифанским шлюзам").
Англичанин Перри близок к Михаилу Кирпичникову из "Эфирного тракта", которого тоска и тяга к странничеству погнали в Америку, и он применяет на чуждой земле свои знания так же, как Перри попытался применить их в России. Только Кирпичников делает это в менее драматических обстоятельствах, благо его калифорнийский хозяин не чета русскому царю Петру, с большим успехом, да и с сознанием того, что его русская жена Мария - а вот она не чета англичанке Мэри - будет ждать, и если не дождется, то лишь потому, что их разлучит смерть. И про нее, Марию, можно сказать то, что хотел бы сказать про свою невесту Перри: "А ежели бы в тылу имелась достоверная любовь, тогда бы каждый пешком пошел хоть на луну!"
Бертрана Перри нельзя считать идеальным платоновским героем, как нельзя считать таковым и Кирпичникова, променявшего "теплое достоверное счастье на пустынный холод отвлеченной идеи", да к тому же еще увлекшегося на чужбине мещаночкой Руфью. Но, пожалуй, самая существенная разница между этими персонажами состоит в другом. Если Кирпичников смеет думать - и автор ему не противоречит, - что он совершенно понял примитивную, ребяческую Америку с ее культом потребления и примитивнейшими запросами ("Кирпичников хохотал. Он читал где-то, что американцы по развитию мозга - двенадцатилетние мальчики. Судя по Риверсайду, это была точная правда"), то Бертрану "дикая и таинственная" Россия с ее "страшной высотой неба над континентом, которая невозможна над морем и над узким британским островом", остается неясна. Она поражает, пленяет его, но нимало не раскрывается, а лишь немного приоткрывает свою таинственную жизнь: "Казалось, что люди здесь живут с великой скорбию и мучительной скукой. А на самом деле - ничего себе. Ходили друг к другу на многие праздники, пили самодельное вино, ели квашеную капусту и моченые яблоки и по разу женились".