Под этим слоем находится иной, тот, что имеет прямое отношение к проектам Петра и попыткой их реализовать Бертраном: "Мужики не чаяли, когда эта беда минует Епифань, а по воде никто не собирался плавать; может, пьяный когда вброд перейдет эту воду поперек, и то изредка: кум от кума жил в те времена верст за двести, потому что сосед соседа в кумовья не брал, - бабы не дружили". Самим же бабам, наиболее здравомыслящей части общества, и вовсе изначально видна дутость петровских прожектов: "А что воды мало будет и плавать нельзя, про то все бабы в Епифани еще год назад знали. Поэтому и на работу все жители глядели как на царскую игру и иноземную затею, а сказать - к чему народ мучают - не осмеливались".
Другое дело, понимает ли эту непостижимую луковичную глубину России, а также народную точку зрения относительно своих стратегических планов платоновский царь Петр, насколько присущ он или чужд народу, над которым по Божьей воле властвует и который в письме к Перри называет холуем, не принимающим своей пользы, - вот здесь дать однозначный ответ много труднее. Петр обрисован в "Епифанских шлюзах" скупо, но образ возникает жуткий. Царь в "Епифанских шлюзах" отнюдь не тот строитель чудотворный, каким написал его Пушкин в "Медном всаднике", и этот взгляд разделит Платонов в статье "Пушкин - наш товарищ" десять лет спустя. Епифанский Петр одна тысяча девятьсот двадцать седьмого года не таков. Он, перефразируя Пушкина же, ужасен, но - не прекрасен. Лютый, мстительный, злобный, физически неопрятный (ходит похаркивает и тяжело переваливается). К черту такого царя и его каналы, хотя… хотя не зря говорит один из стражников, что "из женчины царь народ на войну не тронет". Все ж государственное ставит выше личного и народ попусту в расход не пускает, только по делу.
Еще один вопрос, связанный с "Епифанскими шлюзами", насколько эту повесть можно считать исторической и до какой степени она соответствует реалиям петровского времени. Расхождений много, начиная с того, что реальный Джон Перри, прообраз двух братьев Вильяма и Бертрана, благополучно отбыл с помощью английского посла на родину, и заканчивая тем, что канал на самом деле был построен и по нему прошло порядка трехсот судов, недаром позднее в очерке "Че-Че-О" Платонов написал о том, что "Епифаньские шлюзы живы были до 1910 года". Таким образом, повесть с ведома ее создателя фактически вышла за рамки исторической прозы, которая предполагает большую степень привязанности к реалиям. И если Платонов мог не принимать во внимание, не знать или забыть, как "забыл" он о том, куда впадает Амазонка, что в 1709 году, к которому относится действие его повести, в Великобритании правила королева, но не король, а коллегии, о которых пишет Перри, появились только в 1717 году, то даже известная ему картина событий была искажена до такой степени, какой не позволяли себе ни Пушкин в "Капитанской дочке", ни Толстой в "Войне и мире".
В течение многих лет комментаторы "Епифанских шлюзов" указывали на многочисленные источники, которыми Платонов как будто бы пользовался - записками Вильяма Перри "Состояние России при нынешнем царе", переведенными на русский язык в 1871 году, книгой П. Н. Пузыревского об истории проектов соединения Волги и Дона, "Курсом русской истории" Ключевского. Однако известно платоновское признание жене, противоречащее этим спискам: "Очень мало (совсем нет) исторического материала. Опять придется лечь на свою "музу": она одна мне еще не изменяет".
Муза оказалась хорошей и верной помощницей, а вот что касается исторического материала, то, как установила Елена Антонова, при работе над "Епифанскими шлюзами" в платоновском "списке литературы" фактически числилась одна единица - книга его предшественника по части мелиорации, инженера путей сообщения Антона Иосифовича Легуна "Воронежско-ростовский водный путь", изданная в Воронеже в 1909 году. Но зато пользовался Платонов ею так, как обыкновенно писатели документальными источниками не пользуются из опасения быть обвиненными в плагиате. Сравнение "Епифанских шлюзов" и "Воронежско-ростовского водного пути" показало обширные текстуальные совпадения меж ними, а следовательно, прямые заимствования, к которым автор "Фабрики литературы" прибегал, не видя в том ничего зазорного (то же самое повторится и с рассказом "Иван Жох", и с "Городом Градовым", и с повестью "Сокровенный человек"). Так, на стыке глубоко личного, сокровенного и документального, заимствованного, скорее вопреки, нежели по законам литературы - а по отношению к исторической литературе о законах говорить можно - возник шедевр.
Повесть "Епифанские шлюзы", опубликованная в июньском номере журнала "Молодая гвардия" за 1927 год и вошедшая в первый авторский сборник прозы, дав ему название, не вызывала большого числа откликов у критики, но обратила на себя внимание А. М. Горького, который горячо рекомендовал Платонова Тихонову-Сереброву, Сергееву-Ценскому, Груздеву, Фриче, Лутохину и прочим не последним в литературном мире республики людям. Однако в 1929 году журналистка В. Стрельникова, трудившаяся в газете "Вечерняя Москва" и совершенно справедливо написавшая в статье ""Разоблачители" социализма" о том, что когда она попыталась вспомнить, "что говорила об этой книге наша критика, ничего не припомнила", обвинила автора в недоверии к социализму, увидев в повести сходство между "дутыми прожектами Петра и дутыми прожектами Октябрьской революции". (То же самое сочинит в 1933 году в своем донесении на Платонова оперуполномоченный ОГПУ Шиваров: ""Епифанские шлюзы" - основная идея в аналогии между Петровской эпохой и эпохой строительства в СССР".) Платонов в статье "Против халтурных судей" возразил Стрельниковой, что "аналогии между петровской эпохой и нашим временем я не проводил нигде". Но все равно возникает вопрос: не был ли автор "Епифанских шлюзов", выбравший петровскую тему вслед за Мережковским, Алексеем Толстым, Пильняком и предвосхитивший пришвинскую "Осудареву дорогу", - а все эти писатели в той или иной степени параллели между историей и современностью проводили, - так вот не был ли Платонов в глубине души и сам пессимистически настроен по отношению к современному ему строительству?
Дать однозначный ответ едва ли возможно, но судя по платоновской публицистике и письмам, которые можно считать своеобразными строительными лесами к "Епифанским шлюзам", взгляды писателя были много сложнее простого отрицания или приятия действительности. Несмотря на трудности воронежского и провалы тамбовского периодов, а также московские неудачи, успешная практическая деятельность губернского мелиоратора и редкая, по сравнению с периодом 1920–1922 годов, но все же появлявшаяся публицистика 1923–1926 годов свидетельствуют скорее об уверенности Платонова в необходимости строительства канала и вере в успех этого предприятия. "Инженер Легун хотел связать всю систему р. Дон и его притоков с открытым морем, чтобы морские пароходы могли с грузом свободно проходить в глубь страны… Идея очень правильная", - писал в 1923 году автор будущих "Епифанских шлюзов" о проектах своего "соавтора" в статье "Река Воронеж, ее настоящее и будущее". К этой же идее он вернулся в 1926-м в статье "О дешевом водном пути Черноземного края (Экономическая и мелиорационно-техническая проблема в связи с восстановлением сельского хозяйства в ЦЧО)", опубликованной в столичных "Известиях": "Мы поднимаем старую для Черноземного края проблему улучшения судоходных условий Верхнего Дона и его главнейших притоков и связанное с этим улучшение судоходных условий Среднего Дона… Построив дешевый водный путь, мы завоюем для области рынки севера и юга, станем на основные линии экономики Союза, выйдем из захолустья провинции на арену союзной экономической жизни".
В этой же статье Платонов указывал на те ошибки при строительстве канала, которые были допущены в Петровскую эпоху: "…Петр страшно извел могучие леса, обнажил почву, поверхностный сток воды ничем не задерживался - реки начали засоряться, мелеть и заболачиваться" - и это уже речь не отчаянного борца с белогвардейской природой, а экологически грамотного, мыслящего специалиста.
Еще один из "епифанских" мотивов - принуждение народа к строительству, и здесь мы тоже видим фактическое отрицание Платоновым сходства двух эпох. Если и в повести, и в публицистике Платонов констатирует народное неучастие в делах Петра, явное или неявное сопротивление и саботаж, то в авторской современности все обстояло иначе, пусть даже определенные смысловые переклички и были. "Отношение населения к общественно-мелиоративным работам в Воронежской губернии всюду самое сочувственное… - писал мелиоратор Платонов в донесениях, отчетах, служебных и личных письмах. - Картина работ чрезвычайно красивая. Хохлы, хохлушки (с бусами на шее, в расшитых сорочках), волы, костры, тачанки - все это гремит, движется каруселями у плотины, блестит на солнце лопатами, а надо всем стоит бич - десятник, не дающий задуматься созерцательной украинской нации. Хорошо. Это - фронт, это напор и действительная работа". И как итог: "И если общественно-мелиоративные работы имеют в Воронежской губернии относительный успех, то этот успех выведен как результат из диалектического уравнения, с одной стороны были обстановка недорода, переменная рабочая сила, ее неквалифицированность и пр., и пр., с другой - неспящий, всегда на подводах, увлеченный единой идеей, технический персонал и поднятое им на дыбы в борьбе за жизнь и будущую прочную судьбу передовое крестьянство".
Бич-десятник, поднятое на дыбы крестьянство - по своим методам это, конечно, петровское, но оно в глазах Платонова осмыслено, оправдано, освящено. Будь советская критика объективнее, честнее и доброжелательнее к пролетарскому автору, она высказалась бы о его сочинении иначе, увидев во взглядах классово близкого писателя подчеркнутую роль народного сознания, которую, говоря о Петровской эпохе, он отрицал ("…у нас народ такой охальник и ослушник!" - судит с позиции партии власти воевода Салтыков) и которая, с его точки зрения, при всех издержках и гримасах реального социализма проявила себя два столетия спустя. Платонов нимало не лукавил, а, напротив, искренне и убежденно писал в статье "Против халтурных судей" в ответ на обвинения в скрытой контрреволюционности: "В "Епифанских шлюзах" у меня показано, что замыслы петровской эпохи осуществлялись против масс и в этом их бессилие. Стрельникова же толкует исчезнувшим фактом факт современности".
"Епифанские шлюзы" были призваны подчеркнуть "дутость" петровских прожектов не в подтверждение, а в опровержение дутости прожектов Великого Октября. Повесть, если уж и пытаться толковать ее с точки зрения аллюзий на современность, построена скорее не на сближении, а на противопоставлении двух эпох. Другое дело, что этой идеей "Епифанские шлюзы" не исчерпывались и повесть не сводилась к тому, чтобы хулить или хвалить современную жизнь. Ее автор - сторонник социализма, работник, инженер - да, но не агитатор, не пропагандист, не подпевала, не Демьян Бедный и даже не Владимир Маяковский - глубина и трагизм, объем и плотность жизни, осознание хрупкости и катастрофичности бытия мешали Платонову таковым стать, даже если б он захотел.
В "Епифанских шлюзах" показана неразрешимость столкновения человека и власти, человека и природы, человека и истории, человека и судьбы в докоммунистическую эпоху, представлявшуюся автору еще более трагической, чем в современности или в будущности, где эти противоречия должны быть благодаря революции решены. А пока что… "Покуда векует на свете душа, потуда она и бедует". История Бертрана Перри написана по законам античной трагедии, героя гонит рок, которому он в какой-то момент перестает сопротивляться и потому, что "кровя у него дохлые", и потому, что сам он слишком много чужой крови напрасно пролил, и потому, что казавшееся ему ясным и сподручным на планшетах, оказывается лукаво, трудно и могущественно в реальной жизни, и наконец потому, что он очарован, пленен, лишен воли и его жизнь оказывается жертвоприношением - в этом смысле Платонов полемичен по отношению к тем, кто называл пассивность, женственность и безвольность исключительными чертами русского народа.
Ничего подобного - народ живет своей мужественной жизнью, народ переживет царя, переживет все его прожекты, в крайнем случае убежит - благо в России с ее пространствами есть куда бежать. А вот мрачный Бердан Рамзеич (так по-свойски звали Бертрана), честный иностранец, прозванный сначала своими подчиненными Каторжным Командиром, а потом окрещенный сопровождающими его на казнь стражниками цыплаком, лучше б не приезжал в далекую страну во глубине азийского континента, не бросал бы невесту, погубив и ее, и свою жизнь. Оплаканный жалостливыми епифанскими бабами и за свое мужское одиночество, и за горемычную честность (нечестные, негоремычные, неоплаканные, подобные французу Трузсону, истинному виновнику неудачи Бертрана, выживают и обогащаются - но только России ни те ни другие не нужны, ибо России, по Платонову - а не по Петру Первому! - вообще не нужны иностранцы, она самодостаточна, и результат в ней будет достигнут лишь тогда, когда ее народ сознательно возьмется за дело, и в этом смысле Платонов, конечно, "антиевропеец" и почвенник, и в революции он видел не западную заразу, а выражение национального начала), Перри погибает в кремлевской пыточной башне, причем казнь совершается при весьма загадочных, непроясненных обстоятельствах.
"Бертран Рамзей Перри, - сказал дьяк, вынув бумажку и прочтя имя, - по приказу его величества, государя императора, ты приговорен к усечению головы. Больше мне ничего не ведомо. Прощай. Царствие тебе Божье. Все ж ты человек".
Проведение казни катастрофически отличается от гуманного приговора и противоречит сухим и разумным комментариям политкорректного западного слависта Томаса Лангерака: "Казнь Бертрана Перри не только не соответствует судьбе исторического прототипа, но и противоречит условиям, на которых иностранцы приглашались в Россию".
В повести все иначе.
"У палача сияли диким чувством и каким-то шумящим счастьем голубые, а теперь почерневшие глаза.
- Где ж твой топор? - спросил Перри, утратив всякое ощущение кроме маленькой неприязни, как перед холодной водой, куда его сейчас сбросит этот человек.
- Топор! - сказал палач. - Я без топора с тобой управлюсь!
Резким рубящим лезвием влепилась догадка в мозг Перри, чуждая и страшная его природе, как пуля живому сердцу.
И эта догадка заменила Перри чувство топора на шее: он увидел кровь в своих онемелых остывших глазах и свалился в объятия воющего палача. Через час в башне загремел железом дьяк.
- Готово, Игнатий? - крикнул он сквозь дверь, притуляясь и прислушиваясь.
- Обожди, не лезь, гнида! - скрежеща и сопя ответил оттуда палач.
- Вот сатана! - бормотал дьяк. - Такого не видал вовеки: пока лютостью не изойдет - входить страховито".
"Петр казнит строителя шлюзов Перри в пыточной башне в странных условиях. Палач - гомосексуалист. Тебе это не понравится. Но так нужно", - написал Платонов жене, и сколько б ни гадали исследователи по всему миру, почему так нужно, сколько б самых разных, фантастических версий ни выдвигали, исчерпывающего ответа, разрешения этой ситуации не находят. Единственное, что можно утверждать почти наверняка, не выходя за рамки "Епифанских шлюзов", - Платонов, а вернее, тот внутренний его человек, кого он видел за столом у печки быстро пишущим, на сей раз не улыбался, а выбрал самую кошмарную расправу, каковая только могла ему привидеться, и эта казнь опрокидывает все умозрительные рассуждения о дутости или недутости петровских либо великооктябрьских прожектов, евразийстве, славянофильстве, западничестве… "Ужасный век, ужасные сердца", от которых остается лишь духовитый пакет с марками иноземной державы на имя мертвеца, положенный воеводой Салтыковым от греха подальше за божницу на вечное поселение паукам, два столетия спустя извлеченный и вскрытый много что пережившим и все равно ужаснувшимся его содержанию 28-летним русским писателем, - вот что такое платоновские "Епифанские шлюзы".
Противовесом к истории Бертрана Перри, своеобразным противоядием и защитой от его судьбы стала не то что незаконченная, а фактически едва успевшая начаться повесть "Однажды любившие" с лирическим авторским зачином: "Три вещи меня поразили в жизни - дальняя дорога в скромном русском поле, ветер и любовь".
Далее следовали письма главного героя к его жене, перекликающиеся с теми, что писал Платонов Марии Александровне из Тамбова: "Тяжело мне как в живом романе". Ему и в самом деле было очень тяжело. По незаконченным фрагментам "Однажды любивших" это столь остро не ощущается, здесь многое опущено и противоречия сглажены, а вот при чтении реальных тамбовских писем Платонова к жене хорошо видно, что в ту зиму их брак оказался на грани распада.
Платонов чувствовал ответственность за жену и четырехлетнего сына ("Оба вы слишком беззащитны и молоды, чтобы жить отдельно от меня… Оба вы беспокойны и еще растете - вас легко изуродовать и обидеть"), ему казалось, что он не может должным образом семью обеспечить, хотя практически все зарабатываемое, а зарабатывал он не так уж мало, он отсылал в Москву, сам снимая дешевую, холодную комнату: "Похоже, что я перехожу в детские условия своей жизни: Ямская слобода, бедность, захолустье, керосиновая лампа". Он мучился от того, что жена к нему не приезжает и почти не пишет, а если пишет, то письма ее холодны и слова при редких личных встречах жестоки: "Я был очень растревожен твоими выпадами и открытой ненавистью ко мне. Ты знаешь, что дурным обращением даже самого крепкого человека можно довести до сумасшествия".
В вынужденной разлуке Андрей Платонович и Мария Александровна изводили друг друга ревностью, и Платонову приходилось не столько оправдываться, сколько вырывать из сердца признания: "Я тебя никогда не обманывал и не обману, пока жив, потому что любовь есть тоже совесть и она не позволит даже думать об измене. <…> Твои намеки и открытое возмущение бьют мимо цели, т. к. я совершенно одинок и не соответствую твоей оценке. Пока я твой муж, по отношению к тебе я не подлая душа и не гаденькая личность. Работа меня иссасывает всего. А быть физически (хотя бы так!) счастливым я могу только с тобой. Я себе не представляю жизни с другой женщиной. Прожив с тобой всю молодость, наслаждаясь с тобой годами - я переделался весь для тебя".
Он тяжело переживал служебные неудачи и терзался: "…во мне ты разочаровалась и ищешь иного спутника, но наученная горьким опытом, стала очень осторожна; в Москве, поэтому, тебе жить выгодней одной, чем в провинции со мной (твоим мужем)". А в другом письме было еще более горькое: "Когда я тебе перевел телеграфом 50 р., то ты, не спросив меня (я тебе почтой потом послал еще 40 р.), сразу заявила - "я быстро найду себе друга и защитника". А если бы я перевел тебе 500 р., ты бы, наверное, мне писала другое".
Его лихорадило и бросало в крайности, он перебирал прожитые годы, то вспоминал их с радостью, то они казались ему ужасными за исключением лишь начала их любви: "Я как-то долго представлял в воспоминаниях нашу первую встречу, наши первые дни. Помню, какая ты была нежная, доверчивая и ласковая со мной. Неужели это минуло безвозвратно?"