Андрей Платонов - Варламов Алексей Николаевич 15 стр.


Но дело не только в том, что семейная лодка грозила разбиться о быт и разлуку и Платонов испытывал разочарование в любимой женщине, не переставая ее любить. Происходящее в личной жизни стало ударом по тем ценностям, которые он исповедовал, по жизненной философии, не выдерживавшей испытания не бытом - бытием. "Но какая цена жене (или мужу), которая изменяет, ищет другого и забывает так быстро! Это дешево стоит. Но любим-то мы сердцем и кровью, а не мозгом. Мозг рассуждает, а сердце повелевает. И я ничего поделать не могу, и гипертрофия моей любви достигла чудовищности. Объективно это создает ценность человеку, а субъективно это канун самоубийства. <…> Время нас разделяет, снег идет кучами. Милая, что ты делаешь сейчас? Неужели так и кончится все? Неужели человек - животное и моя антропоморфная выдумка одно безумие? Мне тяжело, как замурованному в стене… <…> Ты могла бы быть счастливой и с другим, а я нет".

"Я не могу жить без семьи. Я мужчина и говорю об этом тебе мужественно и открыто. Мне необходима ты, иначе я не смогу писать.

Как хочешь это понимай. Можешь использовать это и мучить меня. Но следует договориться до конца".

Его письма содержали признания глубоко интимного характера, цитировать которые представляется не вполне уместным. Однако в повесть "Однажды любившие" ничего из этого не вошло. Она осталась незавершенной, но роль этого произведения, замысел его в жизни Платонова очень важен - то была отдушина, форточка во враждебном мире, еще одной гранью которого стал "Город Градов" - написанная в духе Салтыкова-Щедрина сатира на советскую бюрократию.

За безжалостную ядовитую картину автору от советской критики тоже досталось ("Андрей Платонов смотрит на бюрократизм с полной безнадежностью, ибо считает, что бюрократизм породила сама "советизация как начало гармонизации вселенной""), но своеобразным ключом от ворот мертвого города за рекой может служить один из предпосланных "Градову" эпиграфов, очевидно сочиненный самим Платоновым и приписанный им некоему Прохору Годяеву, мыслителю XVII века: "Чем больше обещает юность в будущем, тем смешнее она в настоящем".

О чем идет речь, кому адресован этот эпиграф, казалось бы, напрямую ни с кем из героев не связанный? Его можно отнести к молодой советской республике, которая смешна своим бюрократизмом, канцелярщиной, ложью, бестолковщиной, прожектерством, воровством ("…сколько ни давали денег этому ветхому, растрепанному бандитами и заросшему лопухами уезду, - ничего замечательного не выходило"), смешна своими гримасами, случайными чертами, и автор, не пытаясь их стереть, а подчеркивая, обнажая, дает волю иронии и сарказму. Чего стоят такие выпады: "…чтобы построить деревенский колодец, техник должен знать всего Карла Маркса" или вычеркнутый редактором фрагмент речи Шмакова на бюрократической пирушке: "Мастеровой воевал, а чиновник победил!"

Но за ними, поверх них все равно проглядывает, угадывается великое будущее или, точнее было бы сказать, жажда великого будущего советской державы, и такой эпиграф не столько объяснялся намерением сатиру смягчить, но прежде всего он не противоречил мировоззрению Платонова, человека преданного не только стране, но и до определенной поры тому политическому строю, который в ней восторжествовал.

Платонов, в отличие от многих своих современников - писатель, состоявшийся не вопреки либо независимо от социализма, а благодаря ему, и он это хорошо осознавал - недаром самая трагическая из его повестей "Котлован" заканчивалась послесловием, писавшимся отнюдь не по конъюнктурным соображениям, но искренне, от сердца: "Автор мог ошибиться, изобразив в виде смерти девочки гибель социалистического поколения, но эта ошибка произошла лишь от излишней тревоги за нечто любимое, потеря чего равносильна разрушению не только всего прошлого, но и будущего". Точно так же и в "Городе Градове" платоновский сарказм диктовался не злопыхательством, не ненавистью к советскому строю, а обостренной, болезненной любовью, требовательностью и страхом за него.

"Не желчь бьет ключом из его произведений, а тоска, нетерпеливая тоска по социалистической жизни, понятая им не через организацию, а через мечтательность", - говорил по схожему поводу о творчестве писателя симпатизировавший ему критик Николай Замошкин на творческом вечере Андрея Платонова во Всероссийском союзе советских писателей 1 февраля 1932 года, а другой платоновский сторонник и тоже критик, Яков Черняк, в неопубликованной статье "Сатирический реализм Андрея Платонова" заключал: "Даже комическое, даже "злое" в его повести звучит только под куполом нашей эпохи, только в круге наших идей и чаяний".

Все это так (хотя удержать Платонова под куполом социализма все равно что запереть ветер), но, с другой стороны, странно было бы говорить о юности страны с тысячелетней историей, тем более что автор укорененность Градова в истории России подчеркивал на протяжении всего повествования, начиная с первых строк ("От татарских князей и мурз, в летописях прозванных мордовскими князьями, произошло столбовое градовское дворянство, - все эти князья Енгалычевы, Тенишевы и Кугушевы, которых до сих пор помнит градовское крестьянство…") и заканчивая прямыми историческими параллелями и аналогиями, которые в окончательный текст не вошли. В платоновском замысле присутствовал, например, Ленин как "новый Иван Калита, с той разницей, что тот собирал княжеские клочья безмасштабной московской Руси, а Ленин собирает клочья всего растрепанного империалистического мира; но сложить эти клочья можно в единственную сумму - социализм".

Эпиграф появился в "Городе Градове" не сразу, а после того, как повесть, тогда еще рассказ-хроника, была отослана на рецензию Литвину-Молотову, и тот сделал довольно много замечаний по тексту: "Смеха, юмора - нет. Злобы, печали, скуки, уныния полон короб". Но не было еще здесь (как не было и в "Антисексусе") лирического начала, одной из самых сильных сторон платоновской прозы. А между тем лирическое начало напрашивалось, и можно согласиться с Томасом Лангераком: "Между главным героем повести и автором есть некоторое сходство, в котором чувствуется насмешка автора над собой".

Бюрократ Иван Федотович Шмаков, как и его создатель, направлен в Градов из центра на должность заведующего подотделом земельного управления с заданием таким же или похожим на задание, данное Платонову, "врасти в уездные дела и освежить их здравым смыслом". Можно почти не сомневаться, что командированный из Москвы сотрудник Наркомзема подобно своему герою вышел на попутной станции, чтобы выпить в буфете водочки, можно утверждать, что при сошествии в Градове-Тамбове его охватила та же жуть, что и Шмакова, нельзя исключить того, что у него тоже оторвались пуговицы от новых штанов, купленных в Талдомове-Москве, ибо "советский материал - мягкая вещь". Однако более существенное совпадение между писателем и его, казалось бы, отрицательным героем просматривается в вопросах мировоззренческих, пусть не теперешних, но еще совсем недавних.

"Самый худший враг порядка и гармонии, - думал Шмаков, - это природа.

Всегда в ней что-нибудь случается… А что, если учредить для природы судебную власть и карать ее за бесчинство? Например, драть растения за недород. Конечно, не просто пороть, а как-нибудь похитрее - химически, так сказать!"

Это буквально совпадало с мыслями юного Платонова, когда он грозил природе Страшным судом во время голода 1921 года или называл ее отбросами и экскрементами истории в 1922-м. Не прошло и пяти-шести лет, как он доверил, пусть и в сниженном виде, сокровенные мысли бюрократу, ибо его собственное отношение к природе стало иным, более глубоким и сложным. "Природа беспощадна и требует к себе откровенного отношения", - писал он в предисловии к повести "Однажды любившие".

Сокровенная шмаковская тема - "советизация как начало гармонизации вселенной" - есть не что иное, как иронический перифраз ранних платоновских статей и стихов, предполагавших пролетарский штурм космоса. Настойчивое целомудрие, которое он предписывал и которым наделял своих главных героев от Вогулова до Бертрана Перри, отозвалось в "Городе Градове": "Шмаков не чувствовал в женщинах никакой прелести, как настоящий мыслитель, в котором циркулирует голый долг. Воли в себе он не знал, ощущая лишь повиновение - радостное, как сладострастие".

Недаром, по свидетельству Августа Явича, Платонов говорил о своих ранних философских взглядах: "Наверное это было смешно. Впрочем, - добавил он с улыбкой, - кто умеет осмеять себя, уже не может быть смешным".

"Город Градов" заканчивался так же, как закончились "Эфирный тракт" и "Епифанские шлюзы", - смертью главного героя. Шмаков умирает в должности уполномоченного по фунтовым дорогам после того, как Градов перечислен в заштатные города и в нем учрежден сельсовет. Умирает Иван Федотович от "истощения на большом социально-философском труде" под названием "Принципы обезличения человека с целью перерождения его в абсолютного гражданина с законно упорядоченными поступками на каждый миг бытия", не успев осуществить своих планов, в которых тоже было нечто пародийное, смешное в том числе и по отношению к проектам самого автора сотворить нового мозгового человека.

Таким оказался общий итог трех тревожных, вопрошающих без ответа, горестных без утешения тамбовских повестей, и в эпидемии смертей их героев было что-то насильственное, тупиковое, отчаянное. Впечатление такое, что не один Михаил Кирпичников, а все они привиделись автору во сне, со всеми он переговорил, всех взвесил на таинственных весах и, найдя легкими, отправил своей волей в царство мертвых.

"Герои "Лунных изысканий", "Эфирного тракта" и "Епифанских шлюзов" - все гибнут, имея однако право и возможность на любовь очень высокого стиля и счастье бешеного напряжения", - писал Платонов жене 30 января 1927 года. И в факте этой гибели можно увидеть не только нереализованную любовь, но и авторское разочарование в обреченных персонажах. Однако надежд не оправдывал и "питомник нового человека", изумрудное будущее не вытанцовывалось - к утопии прибавлялась приставка "анти", но диалога с нею Платонов не прекращал и чем дальше углублялся путешествующий внутрь человечества писатель, тем сильней становилось давление на него извне.

Глава шестая ЗАРОСШИЕ ЖИЗНЬЮ

Весной 1927 года Платонов вернулся в Москву. Незадолго до отъезда из Тамбова он писал жене: "Здесь дошло до того, что мне делают прямые угрозы <…> Правда на моей стороне, но я один, а моих противников - легион, и все они меж собой кумовья. <…> Здесь просто опасно служить. Воспользуются каким-нибудь случайным техническим промахом и поведут против меня такую компанию, что погубят меня. Просто задавят грубым количеством. Сегодня было у меня огромное сражение с противниками дела и здравого смысла. И я, знаешь, услышал такую фразу, обращенную ко мне: "Платонов, тебе это даром не пройдет…""

Пожалуй, самая характерная проговорка в этом письме - "воспользуются случайным промахом и погубят" - своеобразная рифма к судьбе Бертрана Перри или же к участи ожидающего пролетарского суда безымянного начальника дистанции из повести "Сокровенный человек", у которого равнодушие выпарило душу и от сердца осталось одно сухое место. Будучи советским служащим, автор со знанием дела описывал внутреннее состояние своих подневольных героев и в этом смысле годы государевой службы зачлись ему в прозе с лихвой, но настало время, когда литература напрямую пригрозила перейти в жизнь. Фантомы царей и палачей стали оживать, и Платонов, эту опасность остро почувствовавший, от следующей командировки - а ему предлагалась Тула, от которой во всех смыслах слова было недалече до Епифани - отказался.

"…я бился как окровавленный кулак, - писал он со свойственной ему, как сказал бы Авербах, двусмысленностью, - и, измучившись, уехал, предпочитая быть безработным в Москве, чем провалиться в Тамбове на работах и смазать свою репутацию работника, с таким трудом нажитую <…> Я снова остался в Москве без работы и почти без надежды… <…> Это палачи. Я сам уйду из союза… <…> Они привыкли раздумывать о великих массах, но когда к ним приходит конкретный живой член этой массы, они его считают за пылинку, которую легко и не жалко погубить. Неужели нигде нет защиты?"

Позднее размышления о соотношении общего и частного, массы и отдельной личности отразятся и в "Ямской слободе", и в "Усомнившемся Макаре", но все это означало одно: государственная служба для писателя временно закончилась (хотя по возвращении из Тамбова Платонов устроился на работу в Центросоюз, однако в середине лета 1927 года попал под сокращение штата), и надежда оставалась на одну только верную музу, которой он и стал служить с еще большим усердием, нежели в былые годы. Она это оценила и ответила ему с той щедростью и отзывчивостью, что выпадает на долю не каждого, берущегося за перо. В том числе это касалось и материального положения ее избранника. Разумеется, потерявший работу губернский мелиоратор стал гораздо больше писать не только потому, что за книги ему платили, хотя финансовый вопрос для него, обремененного семьей, был важен ("Договора на обе книги можно заключить теперь же и теперь же получить по ним деньги", - писал Платонов жене еще из Тамбова в конце января), а потому, что слишком многое накопилось в душе, и именно в 1927 году он стал не ведающим робости начинающего мастером: "Нечего мне сусолить пилюлю. Дайте мне малое, а большое я сам возьму. Не тяните время".

Двадцативосьмилетний Андрей Платонов входил в литературу сильным, крепким, уверенным в себе и своих силах человеком, входил как власть имеющий - достаточно сравнить его переписку с Госиздатом в 1921–1922 годах с тем, как он вел себя с издателями теперь. И хотя общий мотив - не трогать его стиля, ничего не поправлять - присутствовал и там и там, теперь это требование не казалось чрезмерным. Не все у него получалось, не все планы сбывались (так, не сбылось написать обещанный в письме жене от 28 января 1927 года роман о Пугачеве: "Я хочу в Пугачеве работать для себя, а не для рынка. Будь он проклят"), не удалось войти в киносценарное сообщество и поступить на службу в Совкино, но все же в июне 1927 года в журнале "Молодая гвардия" была опубликована повесть "Епифанские шлюзы", а в июле издательство "Молодая гвардия" выпустило книгу с одноименным названием, куда помимо "Епифанских шлюзов" вошли "Город Градов" (в первой редакции), "Иван Жох", "Песчаная учительница", "Луговые мастера" и другие рассказы. Так год 1927-й стал годом уже не рождения, но официального признания Платонова-прозаика.

"…я накануне лучшей жизни. Литературные дела идут на подъем. Меня хвалят всюду. Был в "Новом мире" - блестящая оценка. Либретто - тоже. "Епифанские шлюзы" - также", - писал он жене в первой половине июля.

При этом писатель Платонов не переставал быть читателем. Он следил за тем, что делается в современной ему литературе, и своеобразной реакцией на литературную ситуацию второй половины двадцатых годов стал не опубликованный при жизни автора фельетон "Московское Общество Потребителей Литературы (МОПЛ)", один из героев которого, инженер Иван Павлович Воищев, говорит: "…если я занимаюсь постройкой железнодорожных мостов и заведую верхним строением пути, то литература должна заниматься человеком. А литература сейчас занимается не человеком, не антропосом, а человекоподобным, антропоидом… Берет писатель чудо-человека и начинает его вращать: получается сочинение. Но никак не заметит, что его человек не чудо, не жизнь, а урод, белый мозг и ситцевая кровь. Нам же нужен настоящий человек, то есть глубокий, - человек, душа, характер, мученик подвига, мозга и сердца, или дневной обыденности, - нечто искреннее и действительное, иначе ведь не бывает. Да все это известно вам… Я хочу сказать, что читать мы все равно будем, как все равно будем есть. Я из тех, кто старые метрики из-под селедок в девятнадцатом году читал. Но зачем нам читать сейчас то, что нехорошо написано, - не едим же мы сейчас черных лепешек от вокзальных баб, почему же мы, читатели-потребители, не организуем гигиенического и сытного хлебозавода в литературе?.. Дайте нам есть то, на что тянет наш желудок, - долой черные пышки-лепешки! Долой вокзальных баб в литературе!"

Трудно сказать, насколько эта образная речь выражала точку зрения автора фельетона, но несомненно она была ему близка. Еще в 1920 году ответивший на вопрос о своей принадлежности к литературным направлениям - "ни к какому, имею свое", что тогда прозвучало, быть может, несколько самонадеянно, Платонов семь лет спустя остался верен своему "однообразному идеалу". Он не только не стремился вписать себя в какое-либо литературное течение и примкнуть к коллективу, он задирался, шел на конфликт, причем не с литературной посредственностью, не с вокзальными бабами, а с гражданами вполне респектабельными и с творениями, которые трудно назвать бледной немочью и позором, испеченными на известковых дрожжах, - с "Аэлитой" Алексея Толстого (хотя тут могли быть классовая неприязнь и ревность к жанру, который Платонов освоил не хуже Толстого), "Чертухинским балакирем" Сергея Клычкова, "Цементом" Федора Гладкова, произведениями Лидии Сейфуллиной и Пантелеймона Романова. Это скрытое противопоставление себя другим, вероятнее всего, было нужно ему как пространство для разбега, как точка отталкивания и, возможно, как некое внутреннее оправдание, ответ на вопрос - для чего он, серьезный инженер, специалист, некогда публично заявивший о том, что ему некогда заниматься такими пустяками, как писательство, вдруг решил к этим пустякам вернуться. А вот для таких читателей, которые ищут в литературе, "чтобы я, когда хочу выругать жену, - вспомнил книгу - и не выругал".

Здесь очень важный психологический, мировоззренческий момент: Платонов ушел или пришел в литературу не для карьеры или достижения личного успеха, не для самовыражения, не для осуществления заветной мечты, не для покорения творческих вершин и даже не для обретения внутренней свободы. Изначальная его задача была скромнее, конкретнее и утилитарнее: выполнить внятное ему читательское требование пользы и доброты от чтения. И своеобразным воплощением требования инженера Воищева показать человека глубокого, с душой и характером стала повесть "Сокровенный человек", работа над которой началась сразу по возвращении писателя в Москву в начале апреля и закончилась в конце мая 1927 года. В этом смысле скорость, с которой вчерашний мелиоратор изготовлял литературную продукцию, поражает и восхищает не меньше ее качества.

""Сокровенный человек" - это первый глоток воздуха после Тамбова. Вся удивительная по поэтичности ткань "Сокровенного человека" дышит этим освобождением от "страшного Тамбова"", - очень точно написала об этой повести Н. В. Корниенко, и сказалось это освобождение не только на поэтичности повествования, но и на характере главного героя, который фактически противопоставлен героям "тамбовской трилогии", и, несмотря на свою воздушную фамилию Пухов и автохарактеристику "я - человек облегченного типа", взвешенный на весах, оказался отнюдь не легок.

Назад Дальше