"Ты только живешь во мне как причина моей тоски, как живое мучение и недостижимое утешение", - писал он Марии Александровне еще из Тамбова, и это чувство тотчас же вернулось, когда они снова, хотя и совсем ненадолго, на этот раз невынужденно расстались.
"Завтра я получаю книжку (вышлю тебе сразу), через месяц-два будет другая и т. д.
В Совкино мне говорят, что на мои вещи нельзя писать рецензий, а надо писать целые исследования и т. д. - до того, дескать, они хороши. Отчасти Это преувеличено, но все же каждому должно быть лестно. А я бы много отдал, чтобы поспать с тобою ночку. Вот какое животное твой муж! И ничто сейчас меня не утешает. Вот доказательство: книжку я мог получить еще в субботу, а я не пошел в "Молодую гвардию", а пошел после службы купаться. Не было никакого интереса разглядывать свою книжку без тебя".
И в другом письме в Крым продолжение темы литературного успеха:
"Оказалось, что это мне не нужно. Что-то круто и болезненно во мне изменилось, как ты уехала. Тоска совсем нестерпимая, действительно предсмертная. Все как-то потухло и затмилось. Страсть к смерти обуяла меня до радости. Я решил окончательно рассчитаться с жизнью. Я все обдумал. Тотик и ты? Но ведь ты в пять минут при желании найдешь себе мужа, попечителя, друга - и полюбишь его. Ты не пострадаешь ничуть, оттого что я погибну. Выйдет наоборот. Счастью со мной не бывать. Я болен и неустойчив. А с другим счастье возможно.
Всюду одно тление и разврат. Пол, литература (душевное разложение), общество, вся история, мрак будущего, внутренняя тревога - все, все, везде, вся земля томится, трепещет и мучается. Самое тело мое есть орган страдания. Я не могу писать - ну кому это нужно, милая Маша? Что за утешение, дорогой единственный мой друг!
Нежный мой далекий неповторимый цветок. Существо, в котором светилась вся моя надежда!
Грусть моя, мое единственное вдохновение, ты была у начала моей жизни, мой конец совпадает с воспоминанием о тебе. <…> Как хорошо, еще бы и в последний раз хоть увидеть тебя.
Никого нет совершенно у меня. Ненависть к себе у меня предельная. Я изорвал бы свое тело - и я изорву его".
Ответных писем Марии Александровны не сохранилось, но можно предположить, что взаимопонимания между супругами не было, и Платонова это не просто задевало, раздражало, огорчало, но мучило, терзало страхом навсегда потерять жену и заставляло смотреть на себя как на неудачника, невзирая на литературные победы тех лет.
"Милая моя, зачем ты не хочешь меня понять? Я не под настроением пишу тебе письма, и в них нет загадок. Мое отчаяние в жизни имеет прочные, а не временные причины. Есть в жизни живущие и есть обреченные. Я обреченный. Кто мог меня так обидеть? Маша, мне нужна ты, а не женщина вообще. И если тело, то тоже твое - <…> я, наверно, очень сжился с тобой в половом отношении. Но это все второстепенное - по сравнению с тем, что я без тебя никак не могу писать - теряю вдохновение, выражаясь вульгарно. <…> Меня больно уязвило то место в первом письме, где ты говоришь о Пироговой. Неужели, если я правильно понимаю, ты заплакала, что твоя подруга - жена богатого начальника верфи? А ты, дескать, жена босяка. Милая, "начальник верфи" - это должность, а не достоинство человека. Это всего-навсего - служба. И я мог быть не меньшим. Неужели женой поэта быть так низко, что стоит завидовать жене бюрократа. Наверно, тут дело в другом - твоя старая, неизвестная мне, любовь оказалась".
И в самом конце письма как попытка оправдаться: "Если бы ты знала меня настоящего - ты бы была довольна. <…> Этой осенью выйдут у меня еще 3 книжки, а с "Епифанскими шлюзами" - 4".
Вопреки обещанию не вышло ни три, ни тем более четыре. Осенью 1927 года у Платонова не вышло ни одной книги, но вслед за "Сокровенным человеком" он написал и опубликовал повесть "Ямская слобода", которая хронологически "Сокровенному человеку" предшествует, а с точки зрения художественного совершенства, пожалуй, несколько уступает, но эхо этой повести отзовется и в хронике "Впрок", и в повести "Джан", и в рассказе "Река Потудань". Однако прежде - несколько слов о двух небольших, не печатавшихся при жизни Платонова рассказах, с "Ямской слободой" семантически связанных - "Диком месте" и "Войне".
"Дикое место" - еще одно ироническое высказывание писателя на тему пола, послесловие к "Антисексусу", а заодно авторская реакция на любой национализм, и прежде всего великорусский. В старые дореволюционные времена в некий городок под названием Старозвонный Кут прибывает ученый человек по имени Матвей Иванович, озабоченный отысканием расового корня для "установления чистоты русской национальности, в целях освежения государственности от приходящих инородных расовых сил". Критерий национального превосходства идеально прост: "Ах, наука - проста и великолепна! До чего дошла? У кого детородник больше - у того и кровостой гуще и разум плотней, тому и власть в руку! Ну, ясно, русского мужика никто в этом деле не превозможет! А возьми ты татарина, возьми ты еврея - мягкие микробы, а не люди! В этом у них металла нет! А у русских - всегда в свежей наличности".
Открывший сей научный признак расы и могущий определить возраст каждой нации, заодно предсказав ее всемирно-историческую судьбу, Матвей Иванович отправляется в путешествие по губернии производить свои нехитрые подсчеты с целью доказать, что "русский народ - это плодородный чернозем, окруженный бесплодным песком инородцев". Специалист становится "шедевром губернии", его приглашают на губернские балы для "рассказа о технических деталях своей науки". Случившаяся революция ему никоим образом не мешает ("для убийства на войне слишком стар, а для белых и красных бесполезен"), но в 1925 году старик умирает после того, как плановой комиссией был отклонен представленный им "замечательный доклад об учреждении Сексуального Интернационала, где доказывалась срочная необходимость такого воспитания людей, чтобы и люди, и веши, и животные вошли в чувственные страстные отношения", а жена Матвея Ивановича, "нелепая толстая девица, но очень добрая от слепой веры в Бога", на которой он давно был женат, так бездетной девицей и остающаяся, безутешно скорбит об усопшем супруге.
Действие рассказа "Война", который был написан, по мнению опубликовавшей его исследовательницы Дарьи Московской, летом 1927 года, происходит в Англии и в СССР в 1927–1928 годах, когда Советская Россия вновь оказалась перед угрозой интервенции. Среди героев - прямые враги Фомы Пухова: участник Ледяного похода, сверхсекретный ученый-химик Сергей Серденко, мечтающий создать газ смерти, с помощью которого можно будет вернуться в Россию, "бедную и роскошную ржаную страну", любимую им так же, как ненавистны русскому сердцу "до жаркой духоты" большевики за "изувечение светлой и своеобразной славянской души", и князь Игнатий Капитонович Маматов, коему серденковская тоска по антоновским яблокам противна: "…где вы раньше были, когда на фронте - за каждого убитого германца - приходилось платить тремя русскими трупами? Тогда, именно, - думал Маматов, - и была посеяна революция. А теперь ее сам черт не вытравит, разве только новый английский газ, открытый русским беглым инженером!"
Как это часто у Платонова бывает, не самому несимпатичному персонажу автор доверяет дорогие мысли, и именно в презрении к человеческой жизни во времена Первой мировой можно увидеть стойкое платоновское неприятие жизнеустройства в дореволюционной России. Другой счет предъявлял Платонов через своего героя интеллигенции. "Маматов считал, что русская интеллигенция - с ее фантастической влюбленностью в духовные ценности, с презрением к технике и материальному богатству собственного отечества - очень виновата в нынешних бедствиях родины. Германия производила инженеров, а Россия поэтов - в результате: Октябрь 1917 года". И дальше: "Так уверял себя Маматов. Сам он ненавидел людей отвлеченного дела и уважал людей новейшего времени, вроде Форда, Стиннеса, Муссолини и даже Ленина".
Если учесть, что по меньшей мере двое в этом списке - Форд и Ленин - были Платонову по-своему близки, а отвращение автора к людям отвлеченного дела, равно как и выбор между поэзией и инженерным делом в пользу последнего очевидны, то понятно, что в рассказе - ширма, а что - суть. Но важно и расширение диапазона, фактически прямое высказывание на темы, которых Платонов прежде не касался - русская эмиграция, евразийство, сменовеховство, антирусская политика Великобритании - он не уклонялся от современности, но искал диалога с нею.
И все-таки история по-прежнему влекла его. Поиску виновников национальной катастрофы и революции семнадцатого года как выходу из этой катастрофы посвящена повесть "Ямская слобода". В ней описана предреволюционная Россия, пригородная слободка, в которой люди живут не заработком, а жадностью, живут тяжело, скучно, бездарно. Но главное - не социальный срез, а характер центрального героя, помешенного в самую сердцевину этой жизни.
Если проводить параллели с современностью, то неожиданной рифмой к "Ямской слободе" можно было бы назвать фильм Ланса фон Триера "Довгиль". И там и там рассказывается история о том, как герой, а в фильме героиня благодаря своим душевным качествам становятся жертвами человеческих страстей и инстинктов в небольшом поселении, и там и там авторское сочувствие на их стороне, хотя заканчивается все очень по-разному: смиренным уходом в одном случае и кровавой местью в другом.
Однако если не выходить за пределы собственно платоновского художественного мира, то нечаянно прожившего без памяти о своем родстве тридцать лет Филата можно считать антитезой к фигуре Фомы Пухова, и как раз к нему определение "природный дурак" подошло бы даже больше, чем к Пухову, тем более он и сам признает, что весь век руками работает, а "голова всегда на отдыхе, вот она и завяла".
Фома Егорович Пухов - вершина народного мира, его элита - по уму, по рассудительности, по храбрости, находчивости, независимости и прочим замечательным человеческим качествам, Филат - социальный низ, почти что дно, каста неприкасаемых. Не случайно один из видов его деятельности - чистка вручную выгребных ям, а сокровенная мечта - купить лошадь и сделаться золотарем. Хотя у степени его падения есть граница - Филат никогда не живет за счет подаяния, он - трудящийся, достойный пропитания, и не смешивается с нищими. Он кроток и смирен; как мужчина, по собственному разумению, ни на что не годен ("Меня на мочегон только что-то часто тянет, а больше ничем не сочусь"), но в душе о женской любви мечтает, и в "Ямской слободе" вечная платоновская тема получает новое истолкование: "Он никогда не искал женщины, но полюбил бы страшно, верно и горячо, если бы хоть одна рябая девка пожалела его и привлекла к себе с материнской кротостью и нежностью. Он бы потерял себя под ее защищающей лаской и до смерти не утомился бы любить ее". То есть иначе говоря, мужская сила воскресла бы в нем, да еще какая, но не сама по себе, не как животное влечение, свойственное, например, его хозяину Захару Васильевичу, который "постоянно и неизбежно мог думать и беседовать только об одном - о своем цепком сладострастии", а как ответ на любовь.
Физическое для Филата - следствие духовного, он еще не одухотворенный, но готовый к одухотворению человек. Однако любви в Ямской слободе нет, здесь живут по иным, неодушевленным, корыстным законам, которые для Филата неприемлемы. Вместе с тем в его отношениях с окружающим миром нет ни конфронтации, ни пуховского драматизма, ни пуховской динамики - ни попытки уйти, ни попытки приблизиться. Он покойно и кротко живет среди хищных, сладострастных людей, беззастенчиво пользующихся его даровой рабочей силой и безответностью, безотказностью ("Другого такого кроткого, способного и дешевого человека не было"), и единственным, кто относится к нему по-человечески, становится пришлый вольный мастер Игнат Княгин по имени Сват. Вот он-то как раз по своим "техническим характеристикам" близок к Пухову. Так в повести происходит встреча слабого с сильным, безвольного с волевым, униженного с независимым, так возникает платоновское братство людей. Однако после того, как в слободе появляется еще один пришелец, Сват прогоняет Филата: "Хоть и жалко тебя, кроткий человек, и сдружились мы с тобой, но сам видишь - втроем невтерпеж, а Мише некуда деваться".
Мише есть куда деваться, Миша - большевик, идеолог, человек мыслящий, говорящий очень верные вещи: "Царь и богатые люди не знают, что сплошного народу на свете нету, а живут кучками сыновья, матери и один дороже другому. И так цепко кровями все ухвачены, что расцепить - хуже, чем убить… А сверху глядеть - один ровный народ, и никто никому не дорог! Сукины они дети, да разве же допустимо любовь у человека отнимать? Чем потом оплачивать будут?" Свату с ним куда как интереснее и сподручнее, чем с тихим Филатом, но слова - это всего лишь слова, даже если они про любовь, и когда в феврале семнадцатого Миша со Сватом уходят делать революцию, а Филат остается в слободе, то вместе с ним остается автор, и это очень важный выбор.
Филатова тоска, Филатово восприятие происходящего в стране, его воспоминания о детстве, о родной деревне, о матери, которая умерла по дороге к сыну, Филатова привязанность к неизменному, что бы ни творилось в окружающем мире ("Он смутно чувствовал, что плетни, ведра, хомуты и другие вещи навсегда останутся в слободе и какой-нибудь человек их будет чинить"), дороже автору, чем те великие свершения, которыми заняты его сознательные герои. В то время как в мире идет революция, Филат выполняет бессмысленную, беспросветную, тоскливую работу, но в конце концов лишается и ее, и только тогда, никому не нужный, решается на кроткий мятеж: "Я ни при чем, что мне так худо, - думал Филат. - Я не нарочно на свет родился, а нечаянно, пускай теперь все меня терпят за это, а я мучиться не буду".
У "Ямской слободы" открытый финал - Филат уходит вместе с Мишей бить кадетов, но едва ли его ждет слава героя Гражданской войны, едва ли родится в нем новый сознательный человек - его уход из родного поселения есть акт отчаяния, не более того. И будущая судьба Филата, описанная в повести "Впрок", - тому подтверждение. А автор "Ямской слободы" и здесь не покидает описанного им печального места, оставшись на этот раз с теми, кто стоит на социальной лестнице еще ниже - с нищими и попрошайками, которым Филат, уходя, забыл закрыть дверь и напустил в их жилище холод.
"Ямская слобода" для Платонова - нечто вроде взгляда, брошенного назад, невозможность не смотреть и не думать о слабых, изможденных, измученных и обремененных, и позднее все эти мотивы воплотятся в "Чевенгуре", в образах прочих. Но между "Ямской слободой" и обстоятельствами жизни Платонова летом 1927 года есть та же связь, что между его судьбой и "Епифанскими шлюзами" предшествующей зимой. Повесть писалась в очень напряженном, не устроенном в платоновской судьбе году, когда он фактически оказался выброшенным из нормализованной советской жизни. За отказ ехать по следам Бертрана Перри автору "Епифанских шлюзов" пришлось заплатить самой дорогой московской ценой - квартирным вопросом.
Из Центрального Дома специалистов сельского и лесного хозяйства, где жил мелиоратор-отказник с женой и ребенком ("В Москве мы жили в Центральном Доме специалистов, он находился где-то в центре, недалеко от Лубянской площади, - вспоминала Валентина Александровна Трошкина. - Там нам дали комнату и к ней что-то вроде кухоньки. Собственно, этот дом был общежитием: все комнаты, комнаты… и жили в них мужчины-специалисты. Из женщин были только мы с сестрой и секретарша начальника Дома специалистов"), его постоянно грозились выселить, и сколь ни оттягивал Платонов этот момент, веревочке пришел конец.
"Принимая во внимание, что т. Платонову со стороны ЦБ землеустроительной секции была предоставлена фактическая возможность получения работы в качестве губмелиоратора в Тамбовской губ. и губмелиоратора в одной из губерний Центральной полосы (в частности, в Туле), а также отказ его от работы, предложенной ему ЦБ землеустроительной секции, и учитывая, с другой стороны, что помещение, занимаемое т. Платоновым, крайне необходимо для нужд ЦДС, а также неоднократное предложение т. Платонову со стороны ЦДС об освобождении им означенного помещения, считать дальнейшее пребывание Платонова в Центральном Доме специалистов невозможным и предложить ему освободить это помещение в ЦДС в двухнедельный срок со дня предупреждения его об этом".
Принятое 21 августа 1927 года решение было реализовано три недели спустя, и Платоновы уехали в Ленинград к отцу Марии Александровны Александру Семеновичу Кашинцеву. Так закончился первый, очень трудный, очень плодотворный, неворонежский год в жизни Андрея Платонова, подаривший ему пять созданных в условиях чрезвычайного напряжения законченных повестей, а плюс к тому вещи незавершенные - с этими личными достижениями встречал он десятую годовщину революции, о праздновании которой написал в неопубликованном пародийном рассказе "Надлежащие мероприятия" с подзаголовком "Святочный рассказ к 10-й годовщине", представляющем собой монтаж бюрократических предложений с мест о том, как лучше всего отметить юбилей.
Там были самые разные идеи: завести "книги учета выдающихся деятелей революции по всем советским линиям", "художественно начертить схему диктатуры пролетариата", "особым торжественным законодательным актом организовать на пространстве Союза 10 революционных заповедников", "добиться всесоюзного радостного единодушия, посредством испускания радиоволн и организовать взрывы счастья с интервалами для заслушивания итоговых отчетов" и прочие в духе щедринской сатиры инициативы. Но, пожалуй, самым ядовитым местом в пародии на советскую казенщину стало предложение, формально связанное с фильмами Сергея Эйзенштейна, а на деле бьющее куда дальше.
"…Товарищ Никандров, будучи чистым Новороссийским пролетарием, до подобия похож на великого вождя В. И. Ленина. Эта косвенная причина послужила обстоятельством для его игры в знаменитой картине Октябрь режиссера туманных картин т. Эйзенштейна. Имея в виду необходимость широкого ознакомления пролетариата с образом скончавшегося вождя, а мавзолей в Москве не может обслужить всех заинтересованных, я предлагаю… учредить особый походный мавзолей, где бы тов. Никандров демонстрировал свою личность и тем восполнял существенный культурный пробел… От сего трудовой энтузиазм и преданное рвение в народе возвысятся и поездки тов. Никандрова самоокупятся…"
Это "предложение" было автором из рукописи вычеркнуто, но тень его осталась, являясь в лунные бессонные ночи, как остались и горечь, и смех, и нежность, и тревога, и все это вошло в роман, над которым Платонов уже вовсю в тот грустный год работал.