Платонов-поэт так и остался известен меньше, чем Платонов-прозаик или драматург. Частично собранная в первом и единственном поэтическом авторском сборнике "Голубая глубина" (1922), ранняя платоновская лирика при всей ее искренности, непосредственности, открытости и доверительности интонации поражает "неплатоновостью" - то есть гладкостью, умелостью, изначальной искушенностью, но при этом неизбежной вторичностью и подражательностью Кольцову ли, Никитину, Фету, Некрасову, Брюсову, Блоку… Про нее никак не скажешь словами Андрея Битова о прозе Платонова - "начал с нуля". В противовес грубому, необычному, первородному и первозданному платоновскому стилю, сразу проявившемуся в прозе, Платонов-поэт кажется отличником литературной учебы, добросовестно изучившим классическое русское стихосложение. Иногда это ученичество сменяется мастеровитостью, поразительной для юноши 19–20 лет, как, например, в стихотворении "Степь" с его подробной и точной картиной пространства, впоследствии ставшего местом действия в "Чевенгуре".
В слиянии неба с землею
Волнистая синяя цепь.
Мутнеет пред ней пеленою
Покойная ровная степь.Бесшумные ветры грядою
Волну за волною катят,
Под ними пески чередою
Бегут - и по травам свистят.Не дрогнет поблеклой листвою
Кустарник у склона холма -
С обдутой вверху чистотою,
Где ночью не держится тьма.Скрывается с злобой глухою
В колючках шершавый зверок,
Он спинкой поводит сухою
И потом от страха обмок.Уж вечер… И, будто сохою,
Гремит у телеги мужик…
Восток позадернулся мглою,
А запад - как пламенный крик.Свежеет. Над тишью степною
В безветрии тлеет звезда,
И светится ею одною
Холодная неба вода.
Однако успеха автору эти строки не принесли. "Стихи не подошли. В них много прелести и чистой поэзии, но… берите другие темы", - сообщили ему в октябре 1918 года в журнале "Железный путь", издававшемся Юго-Восточными железными дорогами, а в мае 1919 года в органе Северо-Западных железных дорог "Жизнь железнодорожника" было опубликовано стихотворение "Степь", которое сопровождалось ироническим комментарием штатного рецензента:
"А. Платонову. У вас есть способность, пишете вы гладко, но темы настолько мизерны, что не стоит труда выливать их в рифмы. Судите сами -
Знакомой стороною
Лошадка путь кладет,
Покорно предо мною
Костлявый зад трясет.
Такая невоспитанная дама, а вы ее воспеваете в стихах. Проникнитесь важностью нашей исторической эпохи и встаньте в ряды ее певцов. Гач".
Еще более резким, откровенно издевательским был отзыв калужского журнала "Факел железнодорожника": "Ваше "футуристическое" стихотворение, иначе назвать нельзя, да кстати и без заглавия, поместить не можем, это ведь набор слов без всякой мысли. В Вашем стихотворении, например, есть строка: "Шабаш - доставили! Двугривенный и сотка". Да, товарищ, доставили Ваше стихотворение в корзину, двугривенный стоит Вам заплатить, все-таки, ну а уж сотку доставайте сами… Товарищ, не теряйте времени, сейчас весна, солнце светит ярко, уж лучше займитесь пусканием матюков под солнце, чем писанием стихотворений".
На севере и на юге, на западе и на востоке начинающего поэта ждал отказ с похожими формулировками, различавшимися разве что по степени язвительности, но платоновский характер был не таков, чтоб рецензенты могли его смутить (хотя нетрудно заметить, что в окончательном варианте стихотворения "Степь" нет строфы про лошадку с костлявым задом, о которой саркастически высказался рецензент из "Жизни железнодорожника"), От поэзии он не отказывался долго, в начале литературного пути считался рабочим поэтом, утверждал, что поэзия - "такое же жизненное отправление, как и потение, т. е. самое обычное", а в другой раз, по словам своего товарища Владимира Келлера, "сравнил ее с еще менее красивым физиологическим отправлением", сочиняя сим нехитрым образом стихи вплоть до 1927 года, то есть до первого крупного успеха в прозе.
С течением лет лирика Андрея Платонова становилась более сложной, насыщенной разными смыслами. В ней причудливо переплетались эстетика пролеткульта и авангарда, очень точно она была охарактеризована Келлером в опубликованной в 1922 году в журнале "Зори" статьи "Андрей Платонов": "Всему он свой, близкий. И не поймешь - он ли вышел из этих трав, или они из него. Голубая глубина мира ему открыта и в нем открывается тем, кто умеет видеть <…> Достигнет ли он широкой известности - не знаю. Толкаться в литературных лавочках Питера и Москвы и кричать о себе он, разумеется, не будет. А без этого теперь нельзя. Но те, кому нужен Платонов, найдут к нему дорогу. А он нужен многим".
Все это так, и последние слова Келлера оправдались в той степени, о которой ни сам автор статьи, ни его герой, ни читатели "Зорь" и не подозревали. Но, пожалуй, даже более яркое впечатление, чем поэзия, оставляет теснее, очевиднее связанная с прозой и с биографией Платонова его публицистика революционных лет, без которой как прозаик он также не состоялся бы.
В апреле 1919 года в журнале "Железный путь", который еще совсем недавно советовал молодому человеку брать другие темы и где с января по июнь 1919 года Платонов наряду с учебой в университете работал помощником секретаря редакции, появилась его статья "К начинающим пролетарским поэтам и писателям". Девятнадцатилетний автор провозгласил революцию в сфере искусства, являющуюся частью революции духа, в ходе которой пролетариат сжигает на костре труп буржуазии вместе с ее мертвым искусством и сметает с земли все чудовищное, злое, пошлое, мелкое, гадкое, враждебное жизни и расчищает место для строительства прекрасного и доброго. Вслед за фазой разрушения начнется фаза созидания. "Это будет музыка всего космоса, стихия, не знающая граней и преград, факел, прожигающий недра тайн, огненный меч борьбы человечества с мраком и встречными слепыми силами". И как некий вывод, предвосхищающий мотивы повести "Котлован", - "Чтобы начать на земле строить единый храм общечеловеческого творчества, единое жилище духа человеческого, начнем пока с малого, начнем укладывать фундамент для этого будущего солнечного храма, где будет жить небесная радость мира, начнем с маленьких кирпичиков".
В июле 1919 года с мандатом "Известий Воронежского губ-исполкома" Андрей Климентов был откомандирован в Новохоперск для ведения агитационно-просветительской работы в деревне.
"…я вспоминаю о скучной новохоперской степи, эти воспоминания во мне связаны с тоской по матери - в тот год я в первый раз надолго покинул ее, - писал он об этом эпизоде своей жизни. - Июль 1919 года был жарок и тревожен. Я не чувствовал безопасности в маленьких домиках города, боялся уединения в своей комнате и сидел больше на дворе. В моей комнате висели иконы хозяина, стоял старый комод - ровесник учредителя города, а дверь в любой момент могла наглухо закрыть жилище большевика: через окно тоже не было спасения: под ним лежал ворох колючей проволоки. <…>
Иногда я ходил в клуб рабочей молодежи - комсомол в Новохоперске еще не образовался, - мне странно было читать в доме, из окон которого виднелась бедная душная степь, призывы к завоеванию земного шара, к субботникам и изображения Красной Армии в полной славе. А кругом города, в траве и оврагах, ютились белые сотни, делая степь непроходимой и опасной".
Несколько лет спустя эти впечатления отразились с нежной горечью в "Чевенгуре", однако статьи, написанные сразу после Новохоперска, горели революционным пламенем, и никаких видимых изменений в сознании их автора в сторону разочарования в революции пребывание в уездном городке не вызвало, а лишь усилило желание "переделать все", как сказал бы Блок, или "преобразить землю так, чтобы здесь было свободно и прекрасно, как в далекой небесной мечте о рае", как писал сам Платонов в апреле 1920-го, да и в течение всего двадцатого года. Но в платоновской поэзии тех лет революционной страсти гораздо меньше. Разумеется, были стихи яростные, одни названия которых чего стоят - "Конный вихрь", "Напор", "Фронт", но случались они не так часто. Муза плохо слушалась голоса молодого коммунара, была тиха и скромна, а ее певец изначально оказался человеком противоречивым.
В публицистике он горел огнем, что прожигал земные недра: "Мы истощены, мы устали, да, - но зато жива, бодра и живоносна революция - смысл и цель нашей жизни. Будет сильна революция, оживет и Россия, а с нею и весь мир". Он призывал к мщению, к убийству: "Наступление Врангеля есть последняя судорога мертвеца - русской буржуазии. Последний вздох недодушенной, сипящей гадины… Своих врагов революция не может только временно обессиливать, она должна их расстреливать и забывать о них… Трудно убить змею: каждый отрубленный кусочек ее продолжает жить и шевелиться. Лучше всего ее истоптать и сжечь".
В статье "Белые духом", вызванной впечатлениями от поэтического вечера, на котором читали стихи "поэта-аристократа" Игоря Северянина, Платонов с ненавистью писал: "В том же городе, где истомленные голодные рабочие, еле стоя у станков, последними силами двигают вперед революцию, в труде, терпении и невидном героизме творят свой братский чудесный мир, <…> где потеют маслом наши товарищи - машины, - в том же городе вечером один господин визжит со сцены другим про ананасы в шампанском, про кружева и оборки и т. п.". А в стихах элегически размышлял о природе, покое, вечности, и кто знает, быть может и сам Игорь Северянин, находившийся о ту пору в Эстонии и ни чутким сном своим, ни белым духом не ведавший о том, какие чувства вызывает его лирика в оставленной стране, приветствовал бы строки неведомого зоила:
На реке вечерней, замирающей
Потеплела тихая вода.
В этот час последний, умирающий
Не умрем мы никогда…
Свет засветится, неведомый и тайный,
Над лесами, ждущий и немой,
Бьет родник, живой и безначальный.
Странник шел и путь искал домой.
Образ этого пилигрима не был ни условностью, ни штампом, ни поэтической красивостью - мимо дома в Ямской слободе действительно часто шли ко святым местам богомольцы. Они звали за собой и ставили вопросы, куда и зачем идут, "…можно вытерпеть всю вечность с великой неимоверной любовью в сердце к тому пропавшему навсегда страннику, который прошел раз мимо нашего дома летним вечером, когда пели сверчки под завалинками. Странник прошел, и я не разглядел ни лица его, ни сумки, и я забыл, когда это было, - мне было три или семь лет или пятнадцать", - писал Платонов в одном из ранних произведений, а в "Чевенгуре" появится: "Русские странники и богомольцы потому и брели постоянно, что они рассеивали на своем ходу тяжесть горюющей души народа".
И вот еще одно очень важное для понимания молодого Платонова духовное обстоятельство - противоречившее тихой лирике и задушевной прозе богоборчество, доходившее порой до того богохульства, каковое изобразил Михаил Булгаков в образе поэта Ивана Бездомного.
"Мы взорвем эту яму для трупов - вселенную, осколками содранных цепей убьем слепого, дохлого хозяина ее - бога и обрубками искровавленных рук своих построим то, что строим, что начинаем только строить теперь", - писал Платонов в статье 1919 года "К начинающим пролетарским поэтам и писателям".
В статье "Христос и мы" Платонов утверждал, что "мертвые молитвы бормочут в храмах служители мертвого Бога" и "в позолоте и роскоши утопают каменные храмы среди голого, нищего русского народа". Одного из молодых поэтов, сделавшись уже сам штатным рецензентом, он поучал: "Вглядитесь в русский народ, он ищет своего блага, а в бывшем Боге он блага не нашел и навсегда отошел от него".
Бывший Бог, мертвый Бог - это почти по Ницше, которого Платонов читал и о котором размышлял (его "Записные книжки" 1921 года начинаются цитатой из Ницше: "Бог умер"), однако - и в этом как раз отличие Платонова от богохульства булгаковского героя - у воронежского газетчика при его сверхбазаровском бунтарстве, нигилизме и ницшеанстве сохранялось сокровенное отношение ко Христу. Спасителя он называл великим пророком гнева и надежды и писал о любви, за которую Христос пошел на крест, как о единственной силе, творящей жизнь.
Андрей Платонов был изначально глубоко религиозен и утрату той веры, в которой он был воспитан, переживал тяжело, свидетельством чему его записи на обороте одной из рукописей: "Отчего так тяжко? Отчего от пустяка возможна катастрофа всей моей жизни? Господи Боже мой! Если бы Ты был, был, был, каким я знал Тебя в детстве? Этого нет, этого нет. Это я знаю наверное. Наверное". Но ощущение богооставленности было вызвано не только усталостью, разочарованием и ударами судьбы, но прежде всего и раньше всего своеобразной русской религиозностью мятежа, нетерпением молодого сердца, нежеланием мириться со злом, со смертью, страданием и жаждой немедленного переустройства, преображения мира, даром что ли одна из его революционных статей называлась "Преображение", другая "Да святится имя твое", и использование религиозной лексики было не данью пролеткультовской моде.
"Не покорность, не мечтательная радость и молитвы упования изменят мир, приблизят царство Христово, а пламенный гнев, восстание, горящая тоска о невозможности любви. <…> Пролетариат, сын отчаяния, полон гнева и огня мщения. И этот гнев выше всякой любви, ибо только он родит царство Христа на земле. Наши пулеметы на фронтах выше евангельских слов. Красный солдат выше святого <…> Люди видели в Христе бога, мы знаем его как своего друга. Не ваш он, храмы и жрецы, а наш. Он давно мертв, но мы делаем его дело - и он жив в нас" (статья "Христос и мы").
В статье "Да святится имя твое" он называл Христа "сильнейшим из детей земли, силою своей уверенности и радости подмявшим смерть под себя, и тем остановившим бешеный поток времени, хоронящего человека навеки под пеленой своей", и эта религиозность прорывалась в стихах, где именно через христианские мотивы осмыслялась революция.
Богомольцы со штыками
Из России вышли к Богу,
И идут, идут годами
Уходящею дорогой.Их земля благословила,
Вслед леса забормотали.
Зашептала, закрестила
Хата каждая в печали…На груди их штык привязан,
А не дедовы кресты.
Каждый голоден и грязен,
А все вместе - все чисты.
Или в стихотворении "Тих под пустынею звездною":
Тих под пустынею звездною
Странника избранный путь.
В даль, до конца неизвестную,
Белые крылья влекут.Ясен и кроток в молчании
Взор одинокой звезды…
Братья мои на страдания
В гору идут на кресты.
Пусть эти братья - революционеры, красноармейцы, кто угодно, крест для Платонова - не условность и не фигура речи, а предмет размышлений, и если он готов от него отказаться - именно отказаться, не отречься! - и понять и принять людей, от креста отказывающихся, то лишь потому, что крест есть орудие казни Спасителя.
"Крест надо сжечь, на нем Христа распяли… Не можно никак молиться тому, на чем замучили Христа, как же этого никто не узнал?" - говорит один из героев рассказа "Волы" (1920).
Здесь уже не брюсовский юноша, а достоевский русский мальчик, не случайно так притягивал Платонова этот писатель. "Он удивительно как похож был лицом на молодого Достоевского с редким и длинным волосом на небритых щеках и подбородке и с живым блеском в глазах, когда он отрывался от рукописи и вопрошающе вглядывался в притихших слушателей, - вспоминал Платонова писатель Август Явич в мемуаре "Думы об Андрее Платонове". - У него был большой лоб, и верхняя более выпуклая часть его нависала над нижней, поражая своей объемной выразительностью".
Именно Достоевскому, "погибающему духу сомнения и неуверенности, ищущему спасения в страдании, искупления - в грехе и преступлении, идущему к жизни неизвестными людям путями", Платонов посвятил в июле 1920 года отчаянную статью, которая так и называлась "Достоевский" (формально это была рецензия на спектакль "Идиот", поставленный в Воронежском театре Губвоенпома в июле 1920 года) и в которой высказал мысли по вопросу, необыкновенно его занимавшему, - о плотской любви. В размышлениях над этой темой он вольно или невольно совпадал с теми поисками, что велись культурой Серебряного века и в первую очередь Розановым, но шел гораздо дальше.
Пол для Платонова - не просто часть человеческой жизни, некогда находившаяся под запретом и теперь требующая родственного внимания. Это тревожная, смертельная страсть, которую он напрямую соотносил с проблемой бессмертия. Однако роковое единение смерти и любви, которое остро чувствовали символисты, наполняло душу не гибельным восторгом, а возмущением, и в пору, когда страсть, чувственность играют в жизни человека особенно важную роль, когда "пушиться стало лицо и полосоваться бичами дум", когда "все неудержимее, страшнее клокотали в нем спертые, сжатые, сгорбленные силы…", крепко сложенный парень из воронежского политеха "с широким русским лицом и пытливыми глазами, в которых словно затаилась какая-то печаль", наверняка нравившийся многим девушкам, да и сам на них заглядывавшийся и чувствовавший в сердце томление и муку, чеканил возвышенным профетическим слогом свое сокровенное и откровенное:
"Мы живем в то время, когда пол пожирается мыслью. Страсть, темная и прекрасная, изгоняется из жизни сознанием. Философия пролетариата открыла это и помогает борьбе сознания с древним еще живым зверем. В этом заключается сущность революции духа, загорающейся в человечестве.
Буржуазия произвела пролетариат. Пол родил сознание. Пол - душа буржуазии. Сознание - душа пролетариата.
Буржуазия и пол сделали свое дело жизни - их надо уничтожить. Пусть прошлое не висит кандалами на быстрых ногах вперед уходящего…
Наша общая задача - подавить в своей крови древние горячие голоса страсти, освободить себя и родить в себе новую душу - пламенную победившую мысль. Пусть не женщина - пол с своей красотою-обманом, а мысль будет невестою человеку. Ее целомудрие не разрушит наша любовь".
Из всего написанного и задуманного Платоновым этот "чевенгурский" проект, направленный на подавление пола и освобождение духа, кажется самым радикальным. В нем прямое посягательство на природу человека, только не в духе замятинского "Мы" или оруэлловского "1984", где регулирование сексуальной жизни является средством порабощения личности и контроля со стороны государства, а в духе максимализма, исступленного целомудрия, который был, по Платонову, ведом "мученику Достоевскому", бившемуся "на грани мира пола и мира сознания" и создавшему князя Мышкина - "нашего родного брата, пролетария, рыцаря мысли" с его "душой Христа - царя сознания".
В отличие от Блока, ненавидевшего "женственный образ Христа", но не знающего, кем его заменить, для Платонова Христос - наш, пролетарский, мужской, ибо принадлежит сфере духа, и автор готов взять его в коммунистическое далеко, которое, как и Царство Божие, силою берется. На этом штурме Платонов настаивал и призывал беречь для него самую сильную силу. И прежде всего - ту, что забирают у мужчин женщины, коим по этой причине места в будущем не будет, как если бы коммунизм был мужским монастырем со строжайшим уставом, а его строители и насельники иноками-аскетами.