Разговоры с Раневской - Глеб Скороходов 28 стр.


- Верочка скоро возвращается из больницы - операция прошла успешно, но ей нечего играть. Я прошу вас уступить ей свою Сэвидж. Вы же не любите долго выходить в одной и той же роли, а для Веры это будет бенефисный спектакль. Мы и афиши специальные сделаем!

Хоть плачь, хоть смейся! Я согласилась, конечно. В конце концов, у меня оставалась еще моя Люси Купер.

Но вот тут я восхитилась Юрием Александровичем. Он сам создает свой образ мягкого и деликатного человека, не способного на резкое слово, не говоря уже о брани.

Я как-то говорила с ним, и он сказал об одном режиссере:

- Ну, это не совсем хороший человек.

- Не совсем? - переспросила я. - Отчего же?

- Ну, понимаете, - Юрий Александрович замялся, - ну, он - какашка.

И при этом, по-моему, даже покраснел, произнеся самое ругательное слово, на которое способен. И вместе с тем, когда надо, взгляд его голубых глаз становится стальным и он не отступит, пока своего не добьется! И его преданность Вере достойна только уважения!

Как он относится ко мне? Иногда любит, ценит, иногда боится, не хочет связываться. Но иногда ведет себя не как мужчина, а как склочница из коммунальной квартиры.

Терпеть не могу ходить в собственный театр, но после "Петербургских сновидений" мне все уши прожужжали: "Ах, какой спектакль! Ах, Юрий Александрович! Ах, какой взлет!" Решила пойти, не делая из этого секрета, конечно. Это как раз тот случай, когда нужно подать свой приход, чтобы он не остался незамеченным, то есть делать то, что я терпеть не могу. Да, позвонила Завадскому, да, сказала, что жажду увидеть его работу. "Фаина, вы не представляете, какая это честь для меня!" Представляю, я все представляла заранее. Он, разумеется, предупредил актеров, ради которых я, собственно, и пошла на спектакль: по себе знаю, как приятно и как волнуешься, когда в зале сидят твои коллеги.

Спектакль, слава Богу, понравился, и я обошлась без пира лицемерия. Ирочка Карташева хороша, хотя и суетится иногда. И Бортников оказался молодцом - Ирина (Анисимова-Вульф), когда я сказала ей об этом, засияла, как новый гривенник. А главное, если честно, в спектакле есть то, что не у многих режиссеров получается, - атмосфера Достоевского, нервная, почти неосязаемая, - черт знает откуда она берется. Завадский таял от моих комплиментов, а я - от радости, что не нужно ничего врать. Ну, если и было нужно, то самую малость.

И тут же, через неделю или немного позже, - приглашение от Завадского на репетицию: он решил к очередной годовщине Октября сделать новую постановку "Шторма". Поскольку за пятьдесят лет советский власти драматурги, подкармливаемые партией, ничего лучше пьесы Билль-Белоцерковского, бредовой, по-моему, не создали.

Юрий Александрович собрал на сцене всю труппу и объявил, что на этот раз он задумал решить "Шторм" в романтическом ключе.

- Революция и быт сегодня несовместимы! - сказал он торжественно под гул одобрения присутствующих, а эта "Плять" Славка даже воскликнул: "Блистательно!" Славку Плятта хлебом не корми - дай только подсюсюкнуть руководству.

Завадский, очень довольный, объявил, что спектакль начнется вот так, как сегодня, - мы будем сидеть за столом, начнем читать пьесу и на глазах зрителей (известное всем новшество!) превратимся в своих персонажей. И тут же под знаменами и с метлами в руках все выйдем на коммунистический субботник - праздник свободного труда. И оркестр заиграет что-то возвышенное.

- А моя Манька? - спросила я.

- Что - Манька? - не понял Юрий Александрович.

- Моя Манька, что, тоже встанет под красное знамя?

- Ну конечно! Если хотите, мы дадим ей какой-нибудь лозунг!

Я не хотела. То есть хотела сказать, что большего бреда еще не видала, но Юрий Александрович тут же замахал руками:

- Бутафоры, дайте метлы и лопаты! Попробуем сегодня без музыки!

Наверное, во мне заговорил бес противоречия, но я не могла представить себе мою Маньку с метлой. Ходила по сцене и с удивлением разглядывала, чем занимаются здесь эти люди, да еще бесплатно. И ей-богу, чувствовала себя только Манькой.

- Фаина, что вы делаете? - вдруг услыхала я крик Завадского. - Вы топчете мой замысел!

- Шо вы говорите? - переспросила я в Манькином стиле.

- Замысел! Вы топчете мой замысел! - не унимался Завадский.

- То-то, люди добрые, мне все кажется, будто я вдряпалась в говно! - обратилась я к добровольцам коммунистического труда.

- Вон со сцены! - завопил Завадский.

Все замерли. Я выждала паузу, а паузу я держать, слава Богу, научилась, подошла поближе к рампе и ответила:

- Вон из искусства!

Инфаркта не было. Я ушла, репетиция продолжалась, а на следующий день в списке распределения ролей моей фамилии не было. Нет, мою роль Завадский никому не отдавал. Он поступил как истинный стратег: выбросил Маньку вообще из "Шторма" - она не соответствовала новому романтическому решению старой пьесы. И тут комар носа не подточит!

Новая роль - новые заботы

Ф. Г. иногда мучается "Тишиной", ей многое не нравится в пьесе.

- Помните, как мы ездили к Калатозову на Дорогомиловку? Вот у него был сборник, где напечатана пьеса - пьеса, а не сценарий! То, что идет у нас, расползается по швам! Я только и слышу от многих зрителей - людей, чьему вкусу я доверяю: "Что за пьесу вы играете?! Банально, мелодраматично, архаика!"

Критику подобного рода Ф. Г. воспринимала остро и начинала искать выход. Однажды она решила вовсе не играть "Тишину", официально отказалась от роли и день-два была радостно возбуждена этим обстоятельством - "Гора с плеч!".

Но прошла неделя, и Ф. Г. снова говорила о своей старухе - Люси Купер, расставаться с ней было жаль, судьба ее волновала.

- Только злым, нехорошим людям может показаться ее история банальной, - говорила теперь Ф. Г. - Трагедия одинокой старости! Только человек с каменным сердцем может назвать ее архаикой!

Она снова сидела над ролью, искала в ней новые повороты и решения. По-новому пошла сцена в ресторане - ничего от былой тоски и похоронной тяжести расставания. Раневская теперь зажила в этой сцене пронзительной радостью встречи, счастьем свидания с любимым человеком. Пусть встреча последняя, пусть свидание прощальное - от этого только острее и радость, и счастье. С каким волнением ловит Люси-Раневская каждое слово мужа, с какой готовностью она отвечает на его вопросы, с каким восхитительно-ироническим кокетством отвергает его комплименты. Она смеется, пьет коктейль - напиток, который "в ее времена" дамы не знали, шутит: "У меня сейчас такая голова, как будто я ее одолжила у одной малознакомой идиотки" (вот как неожиданно пригодилась фраза, родившаяся в инфарктный период!), просит налить ей еще и пьет снова, потому что ее сердце иссушилось от невозможности заботиться о любимом, от путающей неизвестности, что с ним сейчас, вчера, сегодня, каждую минуту.

Раневская в этой роли познала огромный успех. Но стоило после очередного спектакля прийти за кулисы кому-либо из старых друзей и, выразив благодарность за доставленное удовольствие, заметить, что пьеса слаба и (к примеру) "у нее нет финала", все начиналось сначала:

- Может быть, нам снять последнюю картину? Нужно поговорить с Пляттом. Видите, людям неинтересно смотреть нашу трагедию!

Значит, снова будут бессонные ночи, переговоры с актерами, режиссером, поиски, пробы, попытки. Очевидно, по-другому работать Раневская не может.

В программу телевизионного концерта "Новогодние воспоминания", переданного накануне 1971 года, включили фрагменты из фильмов, главные роли в которых сыграли звезды советского и мирового кино. В исполнении Раневской показали две небольшие сценки с эпизодическими, далеко не блестяще выписанными авторами ролями. И эти две сценки стали едва ли не лучшими страницами программы.

Ф. Г. неточна, когда говорит, что большинство сыгранных ею ролей незначительно. Незначительными они были порой по тексту, по месту в спектакле или фильме. Значительными они стали для зрителя. Феномен Раневской сделал их такими, заставил запомнить их, воспринимать эпизодические персонажи как главные. Проходили годы, зритель забывал и фильм, и исполнителя центральной роли, но помнил эпизод, если его сыграла Раневская.

Еще одна утрата

В перенаселенном Адлере я получил от Ф. Г. две открытки. Она писала: "Не завидую Вашему отдыху. Мне предстоит не лучшее - поеду в санаторий под Москвой под названием "Подмосковное"! Адреса точного не знаю.

Невыносимо устала - очень много навалили спектаклей в африканское пекло. Сейчас этот кошмар уже кончился. Но у меня уйма бытовых противных делишек, поэтому я очень злая. У Ниночки родилась внучка, и я ее не вижу она отвалилась от меня".

И еще: "Не уверена, что вас застанет мой ответ на Ваше послание. Вы не будете его дожидаться. Куда же вы помчитесь дальше, попрыгун?

Я очень, очень устала, играючи, как заводная, в эту адскую жару.

На днях похоронила милую Елену Сергеевну Булгакову, умершую от инфаркта. Я очень убита еще одной утратой…"

Не очень приличный фарс

Ф. Г. встретила меня в многоколонном холле, сплошь покрытом коврами. Она шла в легком летнем костюме, похудевшая и оттого как будто ставшая выше.

- Это просто чудо, - сказала она, - стоило мне подумать, что вы совсем пропали, как вдруг я вижу вас! Это шутки Коровьева! - Она рассмеялась. - Ну, рассказывайте, рассказывайте, как отдыхали. Зачем вас только черт понес на это Черноморское побережье?! Вы загорели. Кстати, что слышно о холере в Одессе? А я получила письмо от Ниночки - она написала, что сообщила вам все мои координаты, а вас все нет. Здесь божественное место, не правда ли? Только жарко сегодня. Хотите принять душ? Пойдемте ко мне.

Мы шли по коридору, а Ф. Г., отдохнувшая и бодрая, рассказывала о санатории. Ей здесь нравилось, и это было необычно. Чаше дома отдыха и санатории вызывали (и не без оснований) кучу претензий.

- Домодедово в двух шагах, но самолеты почти не летают - тишина! И людей очень мало - земной рай. Я здесь даже гимнастикой занимаюсь!

Мы ушли в парк (или лес? - не знаю, как точнее), устроились под широкой кроной старого дуба и долго говорили. Когда схлынул первый поток впечатлений - бытовых, случайных, забавных и грустных, Ф. Г. заговорила о театре:

- Да, двенадцать спектаклей за месяц! Не знаю, как я их выдержала.

Однажды в театре испортился лифт. Шла "Тишина", и я не стала подниматься к себе, а всю шестую картину смотрела из-за кулис. Вы говорили мне, что она вам не нравится. Да и не только вы. Но то, что я увидела в этот раз, меня ужаснуло: балаган! Как будто шел другой спектакль. Актеры нажимали, как плохие коверные, стараясь во что бы то ни стало вызвать смех в зале.

Отчего это? Я много играла фарсов. С замечательными актерами. Но мы всегда играли серьезно, с полной верой в то, что происходит, хотя обстоятельства были самыми невероятными.

С Ячменевым, прекрасным, талантливым актером, я помню, мы разыгрывали не очень приличный фарс (а большинство фарсов были явно неприличными). Действие там строилось на разговоре дамы, пришедшей жаловаться врачу на неполноценность мужа. Я играла эту даму. Впрямую я ничего не говорила, все шло на намеках, но от этого ситуация не менялась.

Конечно, мы хотели смешить публику, придумывали десятки деталей, рассчитанных на комический эффект, но при этом сами оставались в образе - не меняли намеченного характера, не делали ничего, что было несвойственно персонажу. Понимаете? Ведь в каждом образе есть своя логика, и отступление от нее разрушает искусство. Не может пожилой, глубоко несчастный человек вдруг ни с того ни с сего вести себя как паяц.

. В этом фарсе моя героиня была дамой, абсолютно лишенной чувства юмора. Она считала себя очень знатной и, конечно, ни при каких обстоятельствах не желала уронить свое достоинство. Поэтому я искала ситуации, когда это достоинство подвергалось испытаниям. Я соорудила шляпу с огромными полями - из двух одну. Моя героиня открывала створку узких дверей кабинета врача и еще за порогом осведомлялась:

- К вам можно, доктор?

- Прошу вас, сударыня, - отвечал он.

Дама делала шаг и с ужасом чувствовала, что шляпа не пускает ее. Вторая попытка была столь же безуспешной.

- Прошу, прошу вас, сударыня, - торопил доктор, занимаясь чем-то своим, - я спешу!

Отчаявшись, дама пыталась пройти в дверь боком, но и это не приносило успеха. Публика заливалась смехом, а я была в гневе, но скрывала его - гнев тоже может уронить достоинство!

Чего мы только не выделывали в этом фарсе. Как был великолепен Ячменев - с грустными глазами задерганного человека, у которого слишком много пациентов, - в тот момент, когда он слушает одного, он уже думает о том, что его ждет другой.

Помню, после моей жалобы на состояние мужа Ячменев, видно так и не поняв, о чем идет речь, "привычно" произносил:

- Ну что же, давайте-ка выслушаем вас.

Моя дама удивлялась, но и тут не подавала виду. Доктор не мог найти стетоскоп - он "прослушивал" даму линейкой, каминными щипцами, наконец, самоварной крышкой, которая минуту назад заменяла ему карманные часы, - и все это "в образе" и абсолютно серьезно. И зритель верил в наших героев, несмотря на всю нелепость их поведения.

Застолье в "Подмосковье"

В санатории "Подмосковье" мы отметили день рождения Ф. Г. - 27 августа. Накрыли в ее номере (в санатории номера или палаты?) стол на четверых. В гостях была еще чета Сурковых: Евгений Данилович, главный редактор журнала "Искусство кино" и преподаватель ВГИКа (по ВГИКу я его и знал), и его супруга с удивительно доброй улыбкой.

- В Москве когда-то… Если я говорю "когда-то" - это значит до революции, - начала Ф. Г. - В Москве когда-то существовало типичное порождение хищнического общества грабежа и наживы (Евгений Данилович уже доволен - надеюсь, я выражаюсь острым языком его журнала?). Так вот, в Москве когда-то, где простые люди могли только мечтать о театре, а взбалмошные сыновья и дочери обеспеченных родителей, вроде меня, стремились зачем-то попасть на сцену - с жиру бесились, как сказал бы наш дворник, а у моего отца был даже собственный дворник, не только пароход. В этой самой Москве… Евгений Данилович, не наливайте мне больше: если я выпью еще хоть каплю за свое здоровье, я не смогу в рассказе сдвинуться с места, - попросила Ф. Г. и беспомощно склонила голову, вытянув над ней свои очень красивые руки, - как Плисецкая в "Умирающем лебеде", чем сорвала наш горячий аплодисмент. Затем быстро выпрямилась и остановила нас желтом. - А мне все же хотелось бы вас посвятить сегодня в святая святых своей актерской биографии - первого в жизни контракта, который я заключила когда-то в Москве…

На Большой Никитской, переименованной впоследствии неизвестно зачем и почему в улицу Герцена, человека уважаемого, но никогда там не жившего, на этой самой Никитской, Большой, подчеркиваю, ибо есть еще и Малая, вернее была - ее не так давно переименовали, присвоив имя тоже никогда на ней не жившего блистательного Василия Ивановича Качалова, - на Большой Никитской, в самом ее конце, буквально в двух шагах от Театра имени Маяковского, известного в то время, о котором я говорю, как оперетка Потопчиной, во дворе дома, куда можно попасть только через причудливую арку в мавританском стиле, находилось здание красного кирпича с резным подъездом и лесенкой - типичное "а-ля рюс", где размешалась знаменитая биржа Российского театрального общества,

Туда и пришла я, еще не сыгравшая в Малаховском дачном театре, первом в моей жизни, ни одной роли. Я только присматривалась к ним. Полная женщина, перед которой я стояла, спросила меня:

- В каком амплуа работаем, девочка?

Я молчала, потом тихо повторила то, что слыхала в Малаховке:

- Гранд-кокетт.

- Ну, не очень "гранд", но есть кое-что. На один сезон в самый тетральный город мира Керчь я вас беру, - сказала она и добавила грустно: - Девочки в моем театре без дела не остаются.

Мадам Лавровская, так звали мою хозяйку, владела небольшим, уютным театром, над сценой которого, во втором этаже слева, она жила, на сцене которого она и работала. Исполняла она роли по разряду "благородных матерей", впрочем, и "коварных соблазнительниц" тоже. Когда мы репетировали, днем, мадам обычно в своей квартире жарила рыбу-аромат ее наполнял всю сцену-и в открытые двери наблюдала за нами.

- Мадам Лавровская, ваш выход, - кричал ей суфлер, он же разводящий.

И чаше всего мы слышали в ответ:

- Пропустите меня - скумбрия не подрумянилась! Мне дали первую в жизни роль со словами - это была учительница, которая дает уроки сыну владельцев богатого дома. Я кинулась зубрить текст, но трагик остановил меня:

- Голубушка, кто же это делает в наше время? Не будьте провинциалкой - настоящий актер работает под суфлера. А мы с вами лучше отправимся на гору Митридад! Быть в Керчи и не побывать на Митридаде - простите, пошлость!

Я не хотела быть провинциалкой, хотела почувствовать себя актрисой, нагло отложила листки с ролью и пошла с трагиком на Митридад. До спектакля оставалось два часа.

Перед началом я надела свое лучшее зеленое платье. У меня, как я считала, были темно-каштановые волосы, завистники утверждали, что они рыжие, но все соглашались, что зеленое мне к лицу. В нем я вышла на сцену. И сразу все поплыло в глазах.

- Здравствуйте, - сказала я громко, но, кажется, не по тексту.

Все актеры улыбнулись, закивали головами, ожидая моей реплики.

- Добрый день, господа! - не растерялась я, не слыша ни слова из тех, что шипел суфлер.

- Добрый день, - отозвалось несколько голосов.

Суфлер уже надрывался, выкрикивая что-то почти в полный голос, но я не слышала его и решила поздороваться с каждым участником сцены в отдельности.

- Добрый день, - подходила я к актеру, протягивая ему руку.

- Добрый, - отвечал он с улыбкой.

- Что вы хотите сказать? - опередила меня мадам Лавровская, когда я подошла к ней. - Ведь вы, наверное, хотите увидеть нашего Мишеля, не так ли?

- Добрый день! - настаивала я на своем. И с этим ушла за кулисы.

- Какая странная учительница у вашего Мишеля! - услышала я реплику мадам мне в спину.

Публика ничего не поняла-а в зале и сидело-то человек двадцать, не больше, - актеры продолжали играть, поделив мой текст меж собой.

После спектакля, когда я сидела зареванная в гримерной в своем зеленом платье, и между прочим, в зеленых чулках тоже, обтягивающих мои ноги, о которых трагик сказал:" Ничего себе!", - мадам заглянула в дверь:

Назад Дальше