- Не реви! Жди: к тебе придут и возьмут тебя. Клянусь, я не поняла ее, но просидела в пустом театре до утра, слушая возню мышей и проклиная себя. Мудрая мадам Лавровская не выгнала меня. Она дала мне вторую попытку, правда, попробовать себя не в амплуа "гранд-кокетт", а в травести. Я должна была появиться гимназистом в жуткой мелодраме, рассчитанной на непрерывный поток зрительских слез. И представьте, на этот раз был почти успех. Жаль, что его не заметили зрители, которых в зале было уже меньше двух десятков.
Наутро после моей успешной премьеры мадам собрала нас и объявила:
- Форс-мажор, господа!
Это означало, что ее антреприза лопнула и ни она нам, ни мы ей ничего не должны.
Трагик помог мне и двум новым подругам добраться до Феодосии, где нас взяли в труппу, но и здесь буквально через месяц антрепренер произнес это роскошное слово "форс-мажор!". Блудной дочери пришлось возвращаться домой и на коленях, сверкая пятками, вымаливать прошение у родителей.
"Не забывайте ходящих и путями неправедными!" - эту мою любимую фразу из Евангелия я не знала тогда, но и без нее родители не забыли меня. Простили. Уже летом 1916 года я снова была на Кислых Водах, пила ессентуки из источников № 4 и № 17, а о сцене почти не вспоминала.
В январе восемнадцатого в нашем таганрогском доме на Николаевской я осталась одна: родители со всем семейством отбыли за границу на собственном пароходе. Я уезжать не пожелала и вскорости, не заперев дом, уехала в Ростов-на-Дону, где решила найти себе тихую, интеллигентную работу - учительницы, работающей на дому (я отлично знала французский), или на худой конец гувернантки к не очень взрослым детям. Представляете, как я разбиралась в происходящем вокруг?..
И в первый же вечер - я уже рассказывала вам об этом, - едва поселившись в полупустой гостинице, пошла в театр. И увидела чудо: актрису - саму женственность, с удивительной, лебединой шеей, хрупкими руками и голосом, который я не знаю, с чем можно сравнить. Это была Павла Леонтьевна Вульф. Ее называли второй Комиссаржевской.
Ночью в холодной гостинице я ни о чем, кроме сцены, думать уже не могла. А наутро, раздобыв в театре адрес - тогда это не составило никакого труда, - отправилась к своему новому кумиру. Самое смешное, что Павла Леонтьевна, оказалось, жила в той же гостинице, где остановилась и я, но только не в узком пенале с рукомойником, как у меня, а в роскошном "люксе".
Меня впустили в номер, и я так растерялась, увидев живого ангела, что, получив приглашение садиться, плюхнулась не в кресло, а на низенький кофейный столик, к счастью ничего не повредив. Смех Павлы Леонтьевны, переливчатый, как колокольчик, привел меня в себя. И когда я сказала ей, что мечтаю о сцене и хотела бы учиться у нее ("Сочту за самое большое счастье, если вы согласитесь!") - так примерно выразилась я, а она вдруг сразу согласилась, не жеманничая, не размышляя, и предложила мне приготовить два отрывка из идущих в ростовском театре пьес, я поняла: это судьба. От того, что тебе написано на роду, не уйти.
Сэвидж со стенда Шанель
Ло нового сезона еще месяц, но Ф. Г. позвонила из дома отдыха:
- Голубчик, найдите время, привезите мне мою роль - Евдокия даст ее вам. "Сэвидж" лежит на столике возле зеркала. А то я так наотдыхалась, что забыла свою профессию и не помню - ни кто эта американская дама, ни что она говорит. Заодно и побеседуем: свежий воздух начинает меня сводить с ума.
В электричке я перелистал тот самый альбом, который Ф. Г. беззвучно читала перед каждым спектаклем. Тогда он с переписанной от руки ролью был девственно чист. Теперь его не узнать: на полях, на оборотных сторонах листов - заметки, отдельные фразы, обведенные овалом, указания. Последовательность их появления не установить, да и так ли важно это?
Только титульный лист остался неизменным: монограмма "FR", которой Ф. Г. обычно надписывает свои книги, и заголовок "Миссис Сэвидж".
- Как хорошо, что вы приехали, - радостно встретила Ф. Г. - Сегодня рассказали чудный анекдот. Про меня. Немного грубоватый, но точный.
Приходит к врачу пациентка:
- Доктор, что со мной творится? Чувствую, постоянно чего-то не хватает. Позавтракаю - то же чувство, съем второй завтрак - опять. Пообедаю - чего-то не хватает, пополдничаю - то же самое. Поужинаю, поем перед сном - снова чего-то не хватает!
- Жопы вам второй не хватает! - сказал доктор. Мы смеемся, а Ф. Г.:
- Вы ничего не замечаете, а я уже дважды за прошлый сезон расширяла юбку. И здесь опять прибавила, хоть и стараюсь есть меньше, и хожу каждый день до одурения - по часу! Моя реплика в "Сэвидж" - "Это было, когда я еще пыталась похудеть!" -теперь вызовет гомерический хохот.
Она взяла альбом с ролью и стала разглядывать его.
- Вы обнаружили следы исканий моего места в искусстве? - улыбнулась она. - Переписали бы мои подпорки в свою тетрадь: может быть, это приоткроет страшную тайну - работу Раневской над ролью. А тайны, собственно, нет. Есть хаос, который непонятно как складывается в характер. Хаос, без которого роль мертва и нет простора для фантазии.
Я никогда не заведу учеников. Чему их учить, если у меня все не как у людей. Вот говорят: "Знает он роль назубок, разбуди среди ночи - прочтет любой монолог!" А по-моему, это ужасно! Раневская вовсе не обязана держать всю роль в голове. Ежечасно и ежесекундно. От этого с ума сойти можно. Я должна знать ее, только когда становлюсь миссис Сэвидж. Для меня тут и защитная реакция - сохранить свежесть текста, не заболтать его.
- А зачем вы переписали роль от руки? В этом тоже тайный смысл? - спросил я.
- Есть, - ответила Ф. Г. - Есть, как ни странно. Пока не перепишу всю роль своей рукой, она не моя. Да и на этих листках из машинки где бы я разместила свои подпорки?!
Вот некоторые из них.
* * *
Как это ни странно, к работе над Сэвидж я мысленно взяла слова Маркса: "Я смеюсь над так называемыми "практическими" людьми, их премудростью.
Если хочешь быть скотиной, конечно, можно повернуться спиной к мукам человечества и заботиться о своей собственной шкуре".
* * *
"Exegi monumentum!". Вергилий.
"Трудно по виду определить ее возраст. Ее лукавое лицо - моложаво, глаза живые, ясные. На лице заметна тень улыбки - это придает ей шутливый вид, даже когда она сердится. Седые волосы сияют, подкрашенные синькой. Они хорошо уложены. Одета нарядно".
Миллионерша со стенда Шанель!!! (Оценка Ф. Г. авторской ремарки. - Г. С.)
* * *
Я не знала, куда мне девать себя, чем заняться. Я так наслаждалась, мне так нравилось играть на сцене.
* * *
"Краткость - душа ума". Шекспир.
* * *
"Человек, помогай себе сам!". Бетховен.
* * *
Почему это люди так себя любят? Что в них хорошего?
Для меня секрет смеха - только в совокупности таланта драматурга, актера, режиссера. Если кто-то выпадает из этого звена - все идет прахом. Гений Чаплина - совокупность в нем актера, драматурга, режиссера и чудесного человека.
* * *
Потребность быть полезной, нужной они считают моим безумием.
* * *
- Мне плохо - сердце. Необходимо немедленно сделать педикюр!
- Зачем?
- А вдруг умру, как же без педикюра?!
* * *
Безумным легче довериться. Они не предадут.
* * *
"Я видеть вблизи себя хочу лишь толстяков. Худые люди могут быть опасны". Шекспир.
Дело не в литературе
- Жаль, что вы не посмотрели "Опасные гастроли", - сказал я в следующий приезд в "Подмосковье".
- Неужели это так интересно?
- По-моему, это блестящий образен смеси революции и кафешантана, банальностей и революционной фразы, примитива и претензии на философские афоризмы, то есть образец пошлости в конечном итоге.
- А разве на самом деле революция не была такой? Анна Андреевна назвала ее как-то "самодержавием в пролетарских одеждах", "кровавым карнавалом" с одним результатом: с чем боролись, на то и напоролись. Но я не поняла, почему именно мне нужно было смотреть этот шедевр пошлости? Или вы думаете, что я на своем веку мало видела подобных? Мне так немного осталось, дорогой вы мой, что я уже не имею права тратить время не только на говно, но и на все, что лежит рядом и считается годным к употреблению…
Помню, я как-то принес Ф. Г. новую книгу Андрея Битова "Аптекарский остров", очень понравившуюся мне.
- У меня сегодня неважно с глазами, если можете, почитайте, - попросила Ф. Г.
Я начал один из рассказов.
- Нет, это плохо, - остановила меня Ф. Г. через минуту. - Попробуйте, пожалуйста, другой.
Перевернув несколько страниц, начал другой. На этот раз Ф. Г. слушала минуты три:
- Но ведь это не литература. Это плохо написано. Или литература второй свежести, что невозможно: "свежесть бывает только первой, она же и последняя". Все остальное - тухлятина. Времени на нее нет.
- Но вы же читали Кочетова!
- Читала. Даже журнал с этим романом - как он назывался? "Чего же ты хочешь"? - выпросила на один день. Но разве я хоть раз назвала это литературой? Пусть это не роман. Пасквиль тоже вид творчества. Здесь ведь дело в другом: писания Кочетова - факт нашей жизни, и читать их нужно, чтобы знать, в каком бардаке мы живем.
Кочетова, помню, Ф. Г. читала при мне - два номера "Октября" в очередь со мною. Манера читать у Ф. Г. была очень своеобразной: она вздыхала, стонала, вскрикивала.
- Что? - спрашивал я.
- Нет, нет, ничего. Не хочу вам мешать - вы еще до этого дойдете!
А потом вдруг швырнула журнал так, что он полетел через всю комнату:
- Все, больше не могу. Эта сволочь считает, что страдания несчастных ленинградцев в годы войны, людей, брошенных собственным правительством на произвол судьбы, преувеличены! Нет, надо брать стул и идти с ним через весь город, на Тверской и там публично размозжить этому подонку череп!
Журнал она больше в руки не взяла, а когда через несколько дней я принес пародию Зямы Паперного "Чего же ты, Кочет?", она смеялась до слез и все повторяла:
- Ангел! Вы же знаете Зямочку - скажите, что я целую его, ноги согласна ему мыть и вытирать остатками своих волос!
Правда, когда я прочел абзац, где героиня пародии Уя (у Кочетова она Ия) говорит своему возлюбленному: "Ты знаешь, какого счастья хочу я?" "Какого, Уя?" - спросил он. - Ф. Г. всплеснула руками:
- Ой-ей-ей! За это Паперного у нас могут обвинить в порнографии! Там стоит где-нибудь его фамилия?..
Фамилия не стояла, но это Паперного не спасло. Его исключили из партии и уволили с работы из Института мировой литературы, придравшись к чему-то.
Когда же я месяца через два принес Ф. Г. коричневую книжку Шевцова "Во имя отца и сына", она на следующий день сказала:
- Нет, здесь надо говорить не о литературе. И вообще не говорить. Это же сочинение фашиста!
У меня в детстве была чудная книга - подарок родителей, - продолжала она, - толстая, тяжелая, с гладкими, плотными листами и изумительными иллюстрациями-гравюрами, тончайше выписанными. Это - "Сказки братьев Гримм". Мне их читали бесконечно, а потом и я сама тоже. Там есть одна сказка, не помню, как она называется: родился в семье долгожданный ребенок, девочку назвали Жданочка, и вскоре все собрались отпраздновать это событие. Мать спускается в подвал налить из бочки в кувшин вина. И видит: над бочкой на стене висит кирка - большая, с острыми концами. Села мать на скамеечку и заплакала:
- Вот вырастет наша дочка, пошлем мы ее в подвал за вином, а кирка упадет и пробьет ей голову!
Сидела, плакала, пока не пришел отец. Рассказала она ему все - он тоже заплакал. Потом то же самое с дедом, бабкой, тетушкой. Пока не пришел сосед, молодой, красивый парень, который снял кирку со стены:
- Теперь новорожденная останется целой!
Надо что-то делать, Глебушка. Нельзя не остановить это безумие. Иначе…
- Вы не оригинальны, - сказал я. - Сегодня днем, когда мы стояли в нашем коридоре литдрамвещания, курили и говорили о Шевцове, кто-то вдруг предложил:
- Братцы, пора переходить от слов к делу!
И знаете, какая была реакция? У всех языки будто присохли. Докурили, побросали окурки в урну и, понуро склонив голову, разошлись…
- Боюсь, что в этом все и дело, - сказала Ф. Г. - Боюсь, что страх навечно поселился в каждом из нас. Вы знаете, какой страшный сон меня преследовал в тридцатые годы? Ну, после тридцать седьмого. И этот кошмар я видела не раз: "Спасите! За мной гонится НКВД!" - просит меня запыхавшаяся корова. Я прячу ее в большой сундук, но никак не могу закрыть крышку-рога мешают. Слышу уже приближение погони, хочу попросить корову опустить голову пониже, но не могу сделать это, потому что ужасно мучаюсь, не зная, как обратиться к ней: "мадам", "гражданка" или "товарищ корова"?..
"Как грустно, когда они улетают!.."
Речь зашла про хиппи - Ф. Г. прочла статью о Вудстокском фестивале в "Театре".
- Я их понимаю. У них нет программы, у них отрицание ради отрицания, анархизм. Но нечто подобное испытала и я. Однажды, когда мне было лет пятнадцать, я, увидав проходившую по улице босую сверстницу (осень, холодно!), бросила ей свои туфли - модные, с тупыми вывороченными носками - фирмы "Вэра", - вот увидите, эта мода скоро вернется.
- Возьми и обуйся, - крикнула я.
Через несколько минут в комнату вошел отец.
- Я видел, что ты сделала, - сказал он. - Но я прошу тебя запомнить: здесь нет ничего заработанного тобою. Ничего.
Как мне тогда хотелось уйти из дома, как все вдруг стало чужим.
Мой старший брат, он погиб на фронте - пошел добровольцем в Первую империалистическую, зашел как-то ко мне в комнату - я тогда еще играла в куклы - ну, мне было лет восемь-девять, а ему четырнадцать, - обвел глазами мою комнату и сказал трагически:
- Здесь все краденое. Все краденое.
Он был легальным марксистом и прочитал тогда Прудона…
- Кто украл? - спросила я.
- Отец, - ответил брат, - и мать.
- Мама не могла украсть, не могла, - заспорила я.
Я ведь, вы знаете, ушла из дома, когда решила стать актрисой. Ушла с одним чемоданчиком. Но мама мне помогала - переводила ежемесячно небольшую сумму.
Однажды с моим приятелем-актером я зашла в банк и получила очередной перевод-несколько бумажных купюр. Когда мы вышли из массивных дверей, налетевший ветер вырвал у меня деньги. Я остановилась и, следя за исчезающими в вихре банковскими билетами, сказала:
- Как грустно, когда они улетают! - и не сдвинулась с места.
- Да ведь вы Раневская! - воскликнул мой приятель, сразу вспомнив героиню "Вишневого сада". - Только она могла сказать такую фразу.
Когда мне пришлось выбирать себе псевдоним…
- Как псевдоним? - перебил я.
- Никто этого не знает - так давно я переменила фамилию.
- Но я-то, - удивлялся я, - читал вам письма от брата, отправлял ваши послания ему - и ни разу не задумался, почему у него другая фамилия!
- Я решила взять фамилию Раневская. У нас есть что-то обшее, далеко не все, совсем не все.
О пользе псевдонимов
- Раневская - хорошая фамилия, - сказала Ф. Г. - Звучная и ясная. Это вам не классический "Темирзяев", сразу вызывающий отрицательную реакцию.
Я вот никак не пойму, как можно концертировать с такой фамилией, как "Крыса"?! Увижу на заборе афишу с гигантскими буквами - Крыса и каждый раз вздрагиваю! Я ли человек такой тонкой организации, или тут другая причина, но клянусь: не пойду в консерваторию, где мадам Чехова своим сказочным голосом объявит:
- Чайковский. Концерт для скрипки с оркестром. Исполняет лауреат множества конкурсов Олег Крыса!
Ну не хочу я слышать рядом с любимыми композиторами фамилию, напоминающую грызунов, которых с детства боюсь и не могу видеть.
Ведь до революции, в проклинаемые сегодня блаженные времена, не случайно же все люди публичных профессий - певцы, художники, адвокаты, врачи - думали о своих именах. Мы как-то с Павлой Леонтьевной читали телефонный справочник - какие там фамилии, диву даешься! Но только не у артистов! Ну, нельзя же слушать оперу, где Джульетта - Паскудина, а Ромео - Шкодников! Это просто вам помешает настроиться и на Гуно, и на Шекспира.
Мы смеемся, а Ф. Г. вспоминает записные книжки Ильи Ильфа, которые она нередко цитирует.
- Помните у него: "Наконец-то! Какашкин меняет фамилию на Сергей Грядущий. Глуп ты, Грядущий, вот что я тебе скажу". Так, кажется?
Между прочим, Ильф - тоже псевдоним. Только тут уж никак не скажешь, что писатель хотел скрыть свою национальность. Не дожил он, слава Богу, до страшных лет конца сороковых - начала пятидесятых годов. И вы этого не знаете.
- Почему? Я помню, - возразил я.
- Что вы помните?! - Ф. Г. вдруг стала агрессивна. - Вы учились, а не жили! Особенно когда поднялась эта кампания против врачей "убийцы в белых халатах", по улицам еврею ходить стало опасно! Сегодня в это трудно поверить, но в театре какой-то ублюдок назвал билетершу-татарку "жидовской мордой", и та быстро куда-то скрылась - только бы не нарваться на скандал.
Говорили, где-то в Сибири, среди болот уже строили для евреев бараки без света и воды - настоящие концлагеря.
- Моего отца вызывали и предложили ему развестись, если он хочет остаться в Москве, - сказал я.
- Вот видите! А сколько лет ваши родители уже вместе?
- В этом году исполнится пятьдесят.
- И никакой золотой свадьбы у них не было бы, если бы лучший друг советского искусства внезапно не дал дуба. Мне позвонил Михаил Ильич и сказал одно только слово:
- Подох.
Я сразу поняла, о чем он, но испугалась, как такое говорить по телефону?! А он:
- Не бойся, Фаина, хуже не будет!
Хуже некуда уже было! А тогда, в начале пятидесятых, мы все фиксировали мелочи, стараясь не думать о главном. Помню, как все перешептывались:
- Заметили? По радио перестали звучать еврейские фамилии!
Ну, Левитана тогда трогать еще не решились, а Владимиру Герцику предложили стать Владимиром Сердечным. Смешно, хоть и было не до смеха. Кто-то предлагал заняться массовыми переводами: Гольдберг превратить в Златогорову, Фельдман - в Полевую, Зискинда - в Сладкова. За словари засесть нетрудно, но антисемитов это не уменьшит. А в интернационализм русского народа я все равно не поверю, как не могу назвать беззлобными еврейские анекдоты, которыми он всегда тешился. И кто их сочинял, вы задумывались?..
Кстати, о словарях. У вас есть Даль, а как часто вы его читаете? Изредка. Меня не волнует, почему у нас вообще изредка занимаются культурой, но мне хотелось бы иметь дело с человеком, который знаком с культурой не понаслышке. Тащите сюда том на "Р"!
Мы склонились над словом "рано" - от него, по мнению Ф. Г., и произошла столь дорогая ее сердцу фамилия Раневская.