Улица генералов: Попытка мемуаров - Анатолий Гладилин 14 стр.


Для справки. До замужества с Аксеновым Майя была женой Романа Кармена. Кармен знал, что у него неизлечимая болезнь, знал, что у Майи любовь с Аксеновым, и попросил Майю, пока он, Кармен, жив, не оставлять его. Майя сидела у постели Кармена до его последнего вздоха, кормила, поила лекарствами.

Сколько лет они прожили с Карменом, я не спрашивал, но она была вхожа на самый верх советского общества. Кармен дружил с Брежневым, и Майя приезжала с мужем на дачу к Леониду Ильичу.

Конечно, в 1980 году Брежнев уже был в маразме, но все-таки не до такой степени, чтобы приказать устроить личный досмотр бывшей жене Романа Кармена. Не хочется в это верить.

Подробности из прошлого

Честно предупреждаю: ни детективных историй, ни советов, как сохранить здоровье, вы здесь не найдете. Сие предназначено для тех чудаков, которые почему-то желают заглянуть в прошлое, хотя вокруг все нормальные люди энергично несутся в будущее по фривеям Лос-Анджелеса.

Итак, получил я как-то статью автора "Панорамы" Владимира Батшева, опубликованную в Москве, в журнале "Литературные новости". Статью просил переслать сам Батшев. В ней подробно разбираются две мои книги, и для начала несколько цитат:

"Наш класс вместо занятий читал все шесть уроков "Первый день Нового года". В классе оказалось четыре экземпляра журнала "Юность" (№ 2 за 1963 год), и за шесть часов все 30 человек повесть прочли. За прошедшие тридцать лет, думаю, не было такого ажиотажа ни с одним другим произведением Анатолия Гладилина, изданным в Москве".

Далее Батшев замечает, что уже тогда его насторожило одно место в повести, приводит его и сам себя спрашивает: "…не упругая, как сжатая пружина, проза Гладилина, а цитата из какой-то обличительной речи-доноса. Откуда? Почему? И главное, в устах героя, художника-авангардиста?" "…Потом, когда шла чистка библиотек от книг писателей-эмигрантов, все умные люди заранее "зачитывали" эти книги, предпочитая платить штраф в пятикратном размере, нежели отдавать книги огню, я "зачитал" книгу Гладилина, где наряду с рассказами оказалась повесть "Первый день Нового года". Цитированный выше фрагмент стоял на месте, хотя в книге его можно было бы убрать".

Теперь для справки. Все писатели, плохие или хорошие, если они пишут искренне (а не по заказу, что в советское время происходило довольно часто), любят свои книги. И очень не любят, когда их ругают. Я - не исключение из правил, однако в данном случае (речь идет о "Первом дне Нового года") я абсолютно согласен с критикой Владимира Батшева. И пусть Батшев далее обвиняет меня в кокетстве с властями, но раз в повести есть страницы, позволяющие так думать, - он прав.

Как же я дошел до жизни такой и за сколько сребреников меня купили?

В январе 1962 года я уехал в писательский Дом творчества "Дубулты" и за месяц написал книгу "Человек эпохи Москвошвея". Заголовок был взят из Мандельштама, строчки которого приводились в эпиграфе: "Я ваш, я человек эпохи Москвошвея, смотрите, как на мне топорщится пиджак". (Немыслимый сейчас для меня темп! Нынче вот уже третий год сижу за книгой, работаю каждый день, а конца-краю не видно.)

…Заснеженное Рижское взморье, сосны, ветер, кромка льда, свинцовые волны. Выйдешь на берег - ни одного человека! В деревянном флигеле, где я жил, кроме меня на первом этаже расположилась компания писательских детей восемнадцатилетнего возраста. Иногда они шумели. Как-то я сказал их заводиле, девочке с раскосыми глазами в пол-лица: "Пожалуйста, ребята, чуть потише". Девочка мне презрительно что-то ответила. Тогда мне было двадцать шесть лет, и я, наверно, им казался занудливым стариком. Через два года, узнав, что именно я писал в Дубултах, эта девочка подошла ко мне в ЦДЛ и извинилась. Потом девочка уехала из России и гастролировала по западным столицам со своим мужем, европейской знаменитостью. Она давно умерла. Зачем я все это вспоминаю? Риторический вопрос…

И еще я помню такой эпизод, объяснение которому до сих пор не могу найти. Я работал с утра до позднего вечера. В какой-то день, к полуночи, я дописал последнюю страницу и лег спать. В три часа ночи в моей маленькой комнатке с грохотом распахнулось окно. Сильный порыв ветра? Я зажег свет, закрыл ставни. Мне надо было выйти в коридор, но я не обнаружил одного ботинка. Я осмотрел все углы, заглянул под кровать - нет ботинка, исчез! Утром, когда я проснулся, ботинок стоял на месте. Мистика заключалась в том, что повесть была навеяна смертью моего отца. В книге главы чередовались: отец - сын. И книжному герою я придал многие черты биографии своего отца. В Гражданскую войну, во время кавалерийской атаки, под его лошадью разорвался снаряд, и отцу ампутировали левую ногу. Вы догадываетесь, какие у меня возникли мысли после "ночного визита"?

Еще несколько слов о книге. В уста моего молодого героя я вкладывал все, что думал. То есть я увлекся публицистикой, и публицистику я писал наотмашь: "Мы росли идиотами, мы верили газетам, но даже газеты не могли врать одно и то же". Герой был художник и, естественно, не оставлял камня на камне от соцреализма. Теперь бы его рассуждения показались наивными, но не забывайте - 62-й год только начинался. И мне было решительно плевать, напечатают книгу или нет.

Поправка. В процессе работы мне и вправду было решительно плевать, напечатают или нет. Но когда книга была готова, тут, сами понимаете, я задумался. Наверно, мне хотелось, чтобы она увидела свет. Из-за отца. Раньше я только догадывался, а теперь окончательно убедился, что отец был более способным человеком, чем я. Судите сами: крестьянский парнишка, с образованием четырехклассным церковно-приходской школы, после страшного ранения он закончил рабфак, университет, обладал удивительной памятью, работоспособностью, дослужился до замнаркома, потом, обидевшись на кого-то, бросил партийную карьеру и до конца жизни работал по своей основной специальности - адвокатом. Вы скажете, дескать, знаем, благодаря чему в те времена делали карьеру… Хорошо, в этом вопросе я избегаю полемики и расскажу лишь такую сценку. В 85-м году я по командировке приехал в Вашингтон. Прихожу в вашингтонское бюро радио "Свобода". Незнакомая женщина, увидев меня в коридоре, всплескивает руками и говорит: "Не может быть! Одно лицо! Вы сын Тихона Илларионовича Гладилина?" И час она мне рассказывает, каким замечательным человеком был мой отец. Женщина эта оказалась Диной Каминской, известной правозащитницей и московским адвокатом.

Извините за отступление от основного текста. Впрочем, никогда не знаешь, что получится интереснее. Короче, отнес я повесть в журнал "Юность", и там, как ни странно, ее решили печатать. Но прежде, чем дать на чтение Борису Полевому, внесли некоторые правки, и в первую очередь потребовали изменить название и убрать эпиграф. Иначе, мол, Полевой сразу озвереет: ведь Мандельштам был еще запрещен. Я согласился. Жалко названия, однако повесть важнее. И потом, я думал, что Полевой все равно ее зарежет. Опять чудеса! Повесть Полевому понравилась. Конфиденциально мне объяснили, в чем дело. У правоверного литературно-гэ-бэшного редактора "Юности" были какие-то свои счеты с руководством Академии художеств. И вот моими руками он вознамерился залепить им по роже. Ну, и оттепель еще стояла на дворе, и никто толком не понимал, куда все повернется. (Помнится - очередное отступление! - совершенно неожиданно группу молодых писателей пригласила к себе Фурцева. В кабинет к министру культуры я явился в промасленной шоферской куртке. Ничего, Фурцеву это не шокировало - милостиво улыбалась.) Да, забыл отметить: перед подписанием рукописи в набор Полевой по ней тоже прошелся. "Старик, - сказал Борис Николаич, - не надо дразнить гусей. Вы ударились в политику. Зачем? Сгладим углы". Что делать? Ведь я не ждал не гадал, что повесть опубликуют, а тут - последняя инстанция. Велик соблазн!

Наступил ноябрь 1962 года, и Твардовский гордо прогуливался по ЦДА, держа 11-й номер "Нового мира", и все говорили: мол, еще не ясно, какая вещь острее - "Один день Ивана Денисовича" Солженицына или "По обе стороны океана" Виктора Некрасова. И вдруг - выставка в Манеже, Хрущев топает ногами на наших лучших художников, обзывая их "пидарасами"…

"Юность" проявляет трогательную заботу. Достают мне бесплатную путевку в Дом творчества "Ялта" - дескать, уезжай от греха подальше, не мозоль глаза в Москве. Я сижу в Ялте, пишу новую книгу - "Частная жизнь капитана "Летучего голландца"" (кстати, нигде и никогда не опубликованную). В конце декабря получаю телеграмму на красном бланке - "Правительственная": вызывают в ЦК партии на совещание молодых писателей. Звоню в "Юность", там крик: "Ни в коем случае не приезжай, знаем твой язык, - что-нибудь ляпнешь на совещании, и цензура снимет повесть". Я остался в Ялте. С тех пор меня ни на какие встречи на высшем уровне не приглашали.

Сижу в Ялте. Звоню каждый день в редакцию. Меня успокаивают: "Всё в порядке, первый номер журнала с "Апельсинами из Марокко" Аксенова уже в продаже, ты твердо стоишь во втором, февральском". И все-таки что-то я заподозрил, купил билет на самолет, прибежал в "Юность". В кабинетах пусто. Куда все подевались? Иду в кабинет главного. На большом столе разложены гранки моей повести, и вся редакция, во главе с Борисом Николаевичем, что-то лихорадочно вычеркивает и вписывает. Увидели меня. Немая сцена. "Не ждали"…

Не помню подробностей. Кажется, меня вытолкали из кабинета. И к гранкам не дали притронуться. Аргументировали так: журнал горит, срывается график. "Ты не понимаешь, какая обстановка, лишь испортишь все дело!" Я предлагал передвинуть повесть в третий номер, чтоб я смог прочесть все их художества. Ответили: "В третьем номере повесть не выйдет".

Между прочим, поразительное чутье. Действительно, после встречи партии и правительства с творческой интеллигенцией 6 и 7 марта даже отпечатанный тираж журнала с моей повестью пустили бы под нож.

О том, как отреагировали читатели на "Первый день Нового года", Владимир Батшев рассказал в своей статье. Официальная пресса реагировала иначе. Правда, мне было далеко до Аксенова, Вознесенского, Хуциева и Евтушенко - их советские газеты клеймили в каждом номере. Но меня тоже не забывали.

Минул год. Хрущевская оттепель выдохлась. Тем не менее у Хрущева была своя логика, вернее, отсутствие таковой. Опять началось какое-то шевеление в верхах, и в редакции "Юности" мне посоветовали: "Напиши письмо в ЦК". Я написал. Ни ответа ни привета. Вдруг звонит мне Лесючевский. Кто такой Лесючевский?

Нынче никто его не помнит, а тогда он был самый могущественный человек в литературном мире - директор издательства "Советский писатель". Прозаики и поэты годами добивались у него приема. Так вот, сам Лесючевский мне звонит и предлагает приехать к нему домой. Приезжаю. В непринужденной домашней обстановке (весьма скромной) Лесючевский ласково сообщает: мол, прочел "Первый день Нового года" и, несмотря на суровую критику, решил издать книгу.

Конечно, над журнальным вариантом надо сильно поработать, однако он, Лесючевский, будет лично моим редактором. Я ушам своим не верю. С чего вдруг такая честь? Раздается телефонный звонок. Лесючевский берет трубку, слушает и передает ее мне. В трубке незнакомый голос: "Анатолий Тихонович? Это из отдела культуры ЦК партии. У вас какие-то проблемы с книгой?"

…Ну убейте меня, не могу без отступлений! Первые мои повести - "Хроника времен Виктора Подгурского" и "Бригантина поднимает паруса" - тоже редактировали в "Юности". И редакторам, в частности Мэри Озеровой, Гагику Саркасянцу, Анатолию Алексину, я благодарен. Они меня учили азам писательской профессии. Первой своей настоящей книгой я считаю "Дым в глаза". Начиная с нее, ни одна моя рукопись ни в какой редактуре не нуждалась. Увы, все мои книги, изданные в СССР, были искалечены редактурой и цензурой. Полагаю, что мне везло на редакторов ("Дым в глаза" редактировал Валентин Катаев), ибо они искренне желали мне добра и делали свою "черную работу" для того, чтобы книга увидела свет. Я шел на компромиссы, когда удавалось в книге сохранить главное, ради чего она была написана. Когда не удавалось, я отказывался от издания. Пример: "Прогноз на завтра", опубликованный не в России, а в Германии, в 1972 году. С редакторами типа Лесючевского я столкнулся лишь однажды в жизни.

…Маленькую повесть в четыре с половиной печатных листа Лесючевский редактировал целый год, а встречались мы раз в неделю. Я привозил свой вариант, Лесючевский его смотрел и говорил: "Не пройдет. Я не вмешиваюсь в ваше творчество, но сделайте так, чтоб было проходимо". Через неделю опять: "Не пройдет. Перепишите еще раз". На двадцатый раз я переставал воспринимать свой текст, я его попросту ненавидел. "Что ж, - пожимал плечами Лесючевский, - оставим эту страницу в журнальном варианте". И тогда журнальный вариант мне казался меньшим злом, ведь я помнил, как восторженно приняли "Первый день Нового года".

Лесючевский свое слово сдержал. "Советский писатель" выпустил мою книгу. Микроскопическим тиражом. Я даже не получил потиражных. Но и мне был урок: впредь не лезть в советские издательства с открытым забралом. И когда в 1970 году в "Политиздате" вышло "Евангелие от Робеспьера", то высшей для меня наградой были вопросы ошарашенных читателей: "Как пропустили?"

Парадоксы Валентина Катаева

Сто десять лет тому назад, 28 января 1897 года, в Одессе родился Валентин Петрович Катаев. Будущий классик советской литературы успел повоевать с немцами в Первой мировой, заслужил два Георгиевских креста, был ранен. Далее его жизнь пошла удивительно благополучно, что даже странно, учитывая непредвиденные и непредсказуемые выкрутасы XX века. Он умер в конце 1986 года, чуть-чуть не дожив до своего девяностолетия - признанный мастер прозы, лауреат Государственной премии СССР, Герой Соцтруда, три ордена Ленина, орден Октябрьской Революции и прочее, и прочее. Яркий представитель молодой одесской литературной школы (вместе с Багрицким, Олешей, Славиным), а потом фельетонист московской железнодорожной газеты "Гудок" (в созвездии с Булгаковым, Ильфом и Олешей), он первым из гудковцев пробил свои пьесы в престижном МХАТе ("Растратчики", "Квадратура круга"). Это ему в голову пришла гениальная идея объединить в соавторы своего брата Евгения Петрова с Ильей Ильфом и подсказать им сюжет "Двенадцати стульев". Индустриальный роман-хроника "Время, вперед!" (1933 год), написанный с явным энтузиазмом - это чувствуется и сейчас по прочтении, - стал, как мне кажется, для Катаева своеобразной охранной грамотой. Певцу сталинских пятилеток простили все его формальные изыски и зачислили в высший эшелон советской литературной номенклатуры. "Белеет парус одинокий", детская классика, появился в 1936 году, накануне "большого террора". У Катаева и дальше случались взлеты, например мой любимый военный рассказ "Отче наш", но в основном автор скользил по ниспадающей линии толстых патриотических повестей - "Я сын трудового народа", "За власть Советов", "Хуторок в степи" - перечислять скучно.

Что еще? Конечно, журнал "Юность", созданный в 1955 году, в котором Катаев широко и целеустремленно печатал бунтарей хрущевской оттепели - Аксенова, Ахмадулину, Вознесенского, Евтушенко, Анатолия Кузнецова, Окуджаву, Рождественского, Юнну Мориц, да и вашего покорного слугу. "Юность" имела несомненный читательский успех, ее тираж превысил тираж всех остальных московских журналов вместе взятых, и на этой волне Катаев возмечтал о большем: взять в свои руки ключевой печатный орган Союза писателей - "Литературную газету". Ему обещали, вопрос был решен, в 1962 году он покидает "Юность", но - интриги или выпал не тот расклад? Короче, в последний момент секретариат ЦК партии Катаева главным в "ЛГ" не утвердил. Катаев жутко обиделся, в "Юность" не вернулся, уехал в заграничную командировку, перенес там тяжелейшую операцию, а затем заперся у себя на даче, в Переделкине.

В году 63-м зав. прозой "Юности" Мэри Озерова сказала мне и Аксенову: "Катаев чувствует себя забытым и обиженным. Вы бы навестили старика, ему будет приятно". Мы отправились в Переделкино. Катаевская дача показалась нам заброшенной и печальной: забор полуобвалился, свет в одном окне. Мы вошли. Эстер, жена Катаева, нянчила внучку. Но нашему приезду очень обрадовались. Катаев сразу спустился из своего кабинета. Эстер зажгла все лампы, накрыла стол, и мы за милой беседой, коньячком и закусоном прекрасно провели вечер. Катаев выглядел бодро, острил, пил, не отставая от нас. Под занавес Эстер предложила: "Валя, прочти ребятам несколько страниц из твоей новой книги". Катаев пишет новую книгу! А мы-то думали… "Валентин Петрович!" - взмолились мы. Катаев не заставил себя упрашивать, сбегал наверх, принес рукописные страницы и почитал что-то о старике, который долго моет разноцветные бутылки в переделкинском пруду. Выслушав, мы сказали соответствующие слова и заспешили к последней электричке. До станции шли молча. И лишь на перроне переглянулись. "Да, - протянул Аксенов, - по-моему, Валентин Петрович малость сбрендил". - "Впал в маразм", - подхватил я. И в вагоне мы рассуждали о типичной судьбе советского классика: дескать, все они - авторы одной-двух хороших книг, а уж годам к шестидесяти им писать нечего или пишут бред собачий.

Через пару лет, когда появился журнальный вариант "Святого колодца", мы нашли там старика, моющего бутылки, и другие абзацы, ранее прочитанные Катаевым, но все это высветилось, причудливо перемешалось, выстроилось в ассоциативную прозу. Катаев возродился, как феникс из пепла, но в другом качестве - основоположника "мовизма", мастера слова, мэтра русской литературы. И дальше все, что он писал, - "Трава забвения", "Кубик", "Алмазный мой венец", "Волшебный рог Оберона", включая последний рассказ, напечатанный в "Новом мире", перед его смертью (к стыду своему, забыл название), - все это была литература другого уровня. По густоте сравнений и метафор, по красочности и точности деталей он не уступал Набокову. Набокова, кстати сказать, Катаев не любил, но думаю, это была "нелюбовь-ревность", как не терпит сильный волк-вожак волка-соперника в своей стае, на своей территории (в данном случае - в русской прозе). Других соперников он рядом с собой не видел. Встретившись со мной в Париже, Юрий Нагибин пожаловался: "Твой (!!! - А.Г.) Катаев мне сказал: "Вы все, теперешние прозаики, на одно лицо. Ваши книги не различить"". Разумеется, зря он обидел Нагибина, хорошего, самобытного писателя. Впрочем, с высоты Катаева, может, и действительно различить было трудно…

Что же произошло с Катаевым, почему такой резкий перелом в его творческой судьбе? Катаев мне много рассказывал, как он работает - пишет каждый день, перышком, для вдохновения читает стихи, например Пушкина, Мандельштама, готовую рукопись обязательно переписывает еще раз, - но никогда не говорил про этот свой поворотный момент. Осторожно, мы вступаем в область догадок. Мне кажется, причиной была та операция, которую Катаев перенес после своего ухода из "Юности". Ведь у него была на операционном столе клиническая смерть. И вот, оправившись, Катаев понял, что и он может умереть, что общественная и редакторская карьера - это пустое, что надо торопиться реализовать свой потенциал. По инерции он еще написал проходную вещь - "Маленькая железная дверь в стене", но упорно искал иной стиль, а главное, иную точку отсчета. Он нашел и то и другое в "Святом колодце" и уж больше себе не изменял. Что такое "Святой колодец"? Это взгляд на жизнь после смерти. И последующие книги Катаева - обращение к прошлому, которого уже нет, или выяснение отношений с теми, кто давно уже умер. То есть между автором и его героями - четкая граница, непреодолимая река Стикс, по которой разве что взад-вперед разъезжает Харон на своей лодочке.

Как написал бы сам Катаев:

"Хотелось бы верить…"

Назад Дальше