Ибо практически невозможно враз отказаться от сорокапятилетней привычки быть советским писателем.
Поэтому в каждой книге - срывы. То его бросает в политику - неожиданные славословия революции, пинок Хрущеву или Троцкому (зачем? - инерция), то начинает сводить счеты с каким-нибудь Сергеем Михалковым. Между прочим, страницы про Михалкова (человек-дятел в "Святом колодце") написаны блестяще, но сейчас воспринимаются как капустник.
Когда Катаева ввели в секретариат московской писательской организации, я спросил: "Валентин Петрович, зачем вам это надо?" - "Толя, - ответил Катаев, - посмотрите: на даче забор обвалился, уголь не привозят, и потом, они обещали, что будут крайне редко меня трогать…"
Уголь, забор - как это по-житейски понятно! Забор починили, уголь привезли, и Катаев регулярно приезжал на заседания секретариата.
Приехал он и тогда, когда я решил эмигрировать (я уже рассказывал об этом выше). Согласно процедуре, я подал заявление в секретариат. Мне сказали прийти через два дня. В кабинете - Катаев и Ильин, генерал ГБ, секретарь по оргвопросам. Ильин на цыпочках вышел из кабинета.
- Толя, - сказал Катаев (цитирую слово в слово), - я старый человек. Увы, я никому никогда ничего хорошего не сделал. Для вас я сделаю всё.
Я знал, что Катаев вхож на "самый верх". Мы договорились о "правилах поведения". Он мне позвонил через неделю: "Толя, они ничего не хотят. Им на все плевать. Вы свободны от всех обязательств, можете поступать как угодно". И в его голосе чувствовалось неприкрытое раздражение на них. Они не посчитались с ним, Героем Соцтруда, лауреатом, живым классиком. Ведь он соблюдал все правила игры, а они на него положили.
Это была все та же инерция. Как трудно выйти из шкуры советского писателя!
В Париже он мне позвонил, попросил приехать к нему в гостиницу. В роскошном "Конкорд-Лафайетте" по коридору, где был номер Катаева, шастали смутно знакомые советские рожи. Я спросил: "Валентин Петрович, у вас не будет неприятностей? Может, поедем в какое-нибудь нейтральное место?" Катаев отмахнулся: "Толя, в моем возрасте еще чего-то бояться…" Эстер спала, отвернувшись к стене от света лампы, а мы говорили с Катаевым до утра. Потом мне передали, что Катаева все же вызывали и указали ему - дескать, негоже встречаться с предателем и отщепенцем, который к тому же клевещет по "Свободе". Он приезжал в Париж еще несколько раз, но уж никогда мне не звонил. Я понимал - значит, так надо. Изредка заходя в советский книжный магазин "Глоб", я просматривал новые катаевские сборники. Как ни странно, фраза в "Святом колодце": "Хуже меня пишет только один человек в мире - это мой друг, великий Анатолий Гладилин, мовист № 1" - сохранялась.
(Вынужденное отступление. В свое время эта фраза, как и провозглашенная Катаевым школа "мовизма", вызвала сумятицу в литературных кругах. Катаеву приходилось возвращаться в своих книгах к этому термину, пояснять, что он имел в виду. Цитирую абзац из интервью Катаева болгарской газете: "Джон Апдайк сказал мне, что он тоже считает себя "мовистом", и спросил, на какое место я его ставлю. Я отвечал: "Первый мовист - Гладилин, второй - я, третий - Аксенов, а вы, Апдайк, лишь на четвертом"". На самом деле, естественно, Катаев считал себя первым. Повторяю: соперников себе он не видел. Это была игра, поза, из того же разряда, что и фраза "Я никому никогда ничего хорошего не сделал". Делал - и скольким он помогал!)
Из десятитомного собрания сочинений Катаева моя фамилия исчезла. Я все понял. Я ведь тоже в Москве был в шкуре советского писателя. Если писателю ставят условие: или снимите фамилию, или не будет полного собрания, - то выбора нет.
Катаев бы написал, после отступа и с новой строчки:
"Кому это сейчас интересно?"
Тогда интересно вот что. Опубликованный в "Новом мире" "Алмазный мой венец" вызвал, мягко говоря, недовольство прогрессивной российской интеллигенции. До Парижа доходили слухи: Москва возмущена! Как посмел благополучный Катаев поставить себя рядом с мучеником Мандельштамом, почему в своей книге так запанибратски общается с великими Пастернаком, Маяковским, Есениным, Булгаковым?! В советской прессе появились ядовито-кислые рецензии. Парадокс: классика отечественной литературы защищала только "Свобода" в лице вашего покорного слуги. Я доказывал, что Катаев вспоминает о своей молодости, а в его молодости существовала другая "табель о рангах". Это был один литературный круг, со сложными взаимоотношениями: любви, ненависти, признания, ревности - и знаменитого фельетониста "Старика Саббакина" (псевдоним Катаева) в Москве побаивались за его острый, насмешливый язык и дружбы с ним искали. В "Алмазном венце" есть эпизод. Автор приводит Мандельштама к Крупской, чтоб дать ему подработать на "агитках". Им удается получить аванс под стихи, разоблачающие кулачество, но Мандельштам жестоко критикует варианты Катаева и в конце концов создает свой шедевр:
Кулак Пахом,
чтоб не платить налога,
Наложницу себе завел!
Ну разве мог Катаев это выдумать? А вот он описывает потасовку Пастернака и Есенина, с разбитыми в кровь носами, перед кабинетом редактора Вронского. Нам, восторженным почитателям кумиров, это кажется святотатством. Но в той запутанной и непростой жизни именно так и было. Лишь время потом воздвигает пьедесталы, и гении застывают в величественных позах - в парке Монсо…
Кстати, "о птичках". Воспользуюсь случаем и расскажу одну историю, имеющую некоторое отношение к смещению времен.
В октябре 1965 года, после публикации в "Юности" моего романа "История одной компании", я устроил банкет для редакции в ресторане Дома кино. И не потому, что получил кучу денег, а потому, что догадывался: мой новый роман ничего, кроме синяков и шишек, "Юности" не принесет. Приглашенные начинают собираться в зале, оживленный гул голосов… Вдруг возникает Евтушенко - тогдашний член редколлегии "Юности" - и трагическим шепотом (какой он великолепный актер!) мне сообщает: "Толя, я привел с собой Бродского. Его только что выпустили из ссылки. Он умирает с голоду. Разреши ему тут посидеть и поесть". Я сказал - ради бога, никаких проблем. "А Полевой не будет возражать?" - спросил Евтушенко, испытующе глядя на меня. Я сказал, что на банкете я хозяин и мои гости - это мои гости. Я поздоровался с Бродским, посадил его рядом с Евтушенко, и дальше он как-то выпал из поля моего зрения. Ибо для гостей, надеюсь, банкет был праздником, а для меня - мероприятием: по традиции, я должен был произнести тост, развернутый и проникновенный, за каждого человека в редакции, начиная с главных - Полевого и Преображенского - и кончая секретаршей-машинисткой, чтоб никто не обиделся, - не меньше двадцати спичей. Как написал бы Катаев:
"Сколько было выпито, сколько было выпито!"
Через много-много лет запоздалый отклик на этот банкет я услышал от Эллендеи Проффер, американской издательницы Бродского: "Бродский мне рассказывал, что однажды случайно оказался с тобой за одним столом и ты вел себя очень странно. Предлагал выпить то за Полевого, то за Преображенского…"
Что называется, поэтическое видение мира.
Думаю, еще через много лет поклонники Бродского, а его сейчас в России обожествляют, с возмущением воскликнут: "Гладилин претендует, что сидел за одним столом с самим Бродским!"
Однако вернемся к Катаеву. "Новый мир" продолжал регулярно публиковать новые повести Катаева, которые в Москве уже не вызывали такой агрессивной реакции, как "Алмазный мой венец", а скажем так - кисло-сладкую улыбку (хотя, помнится, после "Уже написан Вертер" страсти опять разгорелись). И каждый раз рупор империализма "Свобода" одобрительно отзывалась о советском классике. Но теперь, чтоб избежать упрека в субъективности, я приглашал к микрофону Некрасова, и мы вместе анализировали творчество Катаева. Некрасов был более строг к его политическим эскападам - дескать, уважаемый Валентин Петрович, я тоже, как и вы, состоял в партии, верил в революцию и советскую власть, все же сколько лет прошло, пора бы что-нибудь понять! И каждую нашу "Беседу у микрофона" мы, не сговариваясь, заканчивали так: "Катаев в первую очередь Мастер. Давайте сначала научимся писать, как он, а уж потом будем критиковать".
Иногда я думал: имеем ли мы вообще право трогать Катаева? Он - чудом уцелевший осколок иной эпохи, со своей системой ценностей, и ему отказаться от этого - означало отказаться от собственной жизни. Ведь большинство его друзей, его современников - гордость нашей литературы, - как и Катаев, приняли революцию, участвовали, как говорится, в процессе, ну а потом, ну а потом… Как написал бы сам Катаев, после отступа, с новой строчки, цитируя автора двухтысячелетней давности:
"Не судите, да не судимы будете!"
В конце 89-го года, в разгар перестройки, я на неделю приехал в Москву. Поездка была неофициальной, я старался нигде не появляться, но Паша Катаев, сын Валентина Петровича, убедил меня, что я должен, просто обязан навестить Эстер. Переделкинская дача с развалившимся забором, куда я когда-то, как в роскошную барскую усадьбу, привозил молодежные компании во главе то с Булатом Окуджавой, то с Мариной Влади, а Катаев разжигал на лужайке костер и веселился вместе с нами, - так вот, теперь эта дача показалась мне убогой и невзрачной. И не было хозяина… А в остальном - Эстер по-прежнему нянчила маленькую девочку (правнучку) и радушно пригласила за стол. О чем можно поговорить за полчаса, когда не виделись столько лет? Катаев бы написал:
"О пустяках, о пустяках…"
В порядке информации, что ли, я сообщил, что откликался на каждую катаевскую книгу, садился к микрофону…
- Знаете, Толя, - ответила Эстер, - когда объявлялась ваша передача, посвященная ему, Валя вечером отключал телефон, закрывал на ключ дверь, зашторивал окна, и мы слушали радио.
В гостях у Эренбурга
В своей книге "Люди, годы, жизнь", ставшей в шестидесятые годы не только очень известной, но, скажем так, событийной, Илья Эренбург написал: "Не так давно один молодой писатель, тридцать второго года рождения, меня спросил: "Илья Григорьевич, а почему вас не посадили в 37-м году?""
Если б не закончился век книги, длившейся и так четыре столетия, если бы литература продолжала интересовать людей, как раньше (и если б не растаял прошлогодний снег), то наверняка нашелся бы литературовед с наклонностями Шерлока Холмса, который решился бы установить, кто именно задал уважаемому мэтру такой вопрос, а заодно на материалах этого расследования опубликовать статью в толстом журнале и защитить кандидатскую или докторскую. Писали же умные люди в былые годы диссертации на тему: "Игра междометий и предлогов в поэзии N…", и ничего, получали ученые степени.
В данном случае нашему Шерлоку Холмсу предстояла бы действительно тяжелая и кропотливая работа: найти свидетелей события, о котором, естественно, нигде в газетах не писали, и в мемуарах оно тоже не отражено. Последние годы своей жизни Илья Григорьевич, кроме заграничных поездок по делам защиты мира и обязательных сидений в президиуме на писательских съездах, с собратьями по перу старался не общаться, жил как затворник у себя на даче и отдавал все силы писанию книги "Люди, годы, жизнь", видимо, понимая, что времени у него осталось немного. Но если наш литературовед обладал бы действительно талантом Шерлока Холмса, то он бы раскопал (может быть, в записях личной секретарши Эренбурга), что осенью 1961 года на дачу по приглашению Ильи Григорьевича приехали четверо молодых писателей: Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, Юрий Казаков, Эдуард Шим - и Эренбург с ними провел почти полдня и угощал ужином. Дальше определить имя - дело техники. Юрий Казаков - 29-го года рождения, про Шима точно не помню, но он возраста Казакова, Гладилин родился в 35-м году, значит, молодой писатель, задавший провокационный вопрос, - Аксенов. Статья вызвала бы некий ажиотаж в литературных кругах, литературовед получил бы заслуженную степень, и чудовищная ошибка навечно осталась бы в анналах истории.
Дело в том, что Илья Эренбург, как добросовестный мемуарист, наверняка заглянул в писательский справочник, дабы установить год рождения своих собеседников, а потом малость запамятовал и приписал мне возраст Аксенова. Ибо, дамы и господа, Василий Павлович Аксенов в молодости бывал дерзок, однако приличия, особенно с уважаемыми людьми, всегда соблюдал. А такой наглый вопрос мог задать Эренбургу только ваш покорный слуга.
Тут, по идее, мне надо сразу приступить к рассказу о нашей встрече с Эренбургом, однако - фигу, в нашей стране нормальные герои всегда идут в обход, а я обычно - и в обход, и огородами. Так что наберитесь терпения.
Вот я упомянул писательский справочник. Что это такое? После того как Максим Горький создал Союз советских писателей, думаю, именно тогда появился первый вариант этого справочника, в котором по алфавиту давалась краткая справка на каждого члена Союза: фамилия, имя, отчество, национальность, год рождения, адрес местожительства, жанр, в котором писатель работает, телефон служебный и домашний. Я никогда первый вариант справочника в руках не держал, но полагаю, что книжонка была весьма тощей, а если посмотреть внимательно на адреса, то получалось, что писатели жили в основном в Москве, Ленинграде и Киеве.
Сталина такое положение дел вполне устраивало ("Нэ-ту у мэня других писатэлей"), А вот Хрущева - нет. После венгерской революции, инициатором которой был будапештский Клуб писателей имени Кошута, Никита Сергеевич испугался: вдруг нечто подобное произойдет в Москве! Тем более что московские писатели кое-какие вольности уже себе напозволяли. И вот в противовес Москве срочно был создан Российский союз писателей. А в каждой области - свой областной писательский союз. А может, Никита, поняв, что не в силах перегнать Америку по мясу и молоку, решил перегнать ее по количеству писателей. Если в Москве или Ленинграде надо было издать как минимум две книги и лишь тогда с тобой начинали разговаривать в приемной комиссии, то в областях и союзных республиках принимали в Союз писателей за стихотворение, опубликованное в районной газете. Сейчас звучит как анекдот, но это чистой воды правда: не я один читал доклад председателя тульской писательской организации, в котором тот хвастался успехами: дескать, до революции в Тульской области жил один писатель, а ныне - двадцать шесть. Правда, докладчик не уточнял, что дореволюционный сирота-писатель проживал в Ясной Поляне…
Короче, справочник Союза писателей СССР, изданный в 1961 году, был солидным томом, в котором насчитывалось не меньше 10 тысяч писательского поголовья.
И вот однажды мы с Юрой Казаковым сидим в гостях у Эдика Шима и играем в игру, в которую потом играли многие писатели. Но клянусь, что я первый ее изобрел, и именно в тот вечер. Каждый из играющих по очереди называл страницу писательского справочника, и ему зачитывали фамилии писателей на этой странице. Например: Абдурамбеков, Абдул-оглы, Аджирашвили, Андреев, Андроников - всего на странице девять фамилий, не больше. Если вы хоть что-то знали про перечисленных писателей (не читали, об этом даже не шла речь), но хоть с чем-то эта фамилия смыкалась, например, случайно могли определить республику, в которой писатель живет, то вам зачислялось очко… На данной странице всем нам было гарантировано одно очко, ибо Андроников - это, естественно, Ираклий, известный литературовед, лермонтовед, с которым мы были лично знакомы. Я попытал счастья с Андреевым, назвав его наугад Михаилом, но не попал. Так мы играли, веселились, а в конце концов выиграл Шим, набрав большее количество очков, ибо ему подфартило: выпала страница, на которой мирно уживались Симонов, Смирнов, Соболев, Софронов и… забыл, - словом, пять очков на одной странице.
Мы с Казаковым были в гостях у Шима уже несколько раз, и Юру, как мне кажется, привлекали великолепные разносолы (грибочки, огурцы и прочее), которые Эдик Шим сам готовил и выставлял на стол вместе с холодной водочкой в графинчике, а меня - скорее жена Шима, красавица Лена Добронравова, актриса Вахтанговского театра. Но думаю, было и другое: мы с Казаковым еще не вылезли из коммуналок, а тут нас принимали в великолепной квартире в доме сталинской постройки, доставшейся Лене по наследству от отца, народного артиста СССР Бориса Добронравова. Кстати, Лена, а заодно и Эдик Шим в наследство получили еще и "Победу" с шофером.
Все было хорошо у Шима, включая фамильный семейный сервиз. Хорошо, но скучно. Шим и Казаков по природе были молчуны, из них лишнего слова не выдавишь, Лена тоже выжидала, слегка поигрывая глазками. Я старался, как мог веселить публику, однако это тоже было не мое амплуа и быстро надоедало. А тут, благодаря придуманной игре со справочником, вечер прошел прекрасно, все были довольны, и я на радостях (плюс размягченный хорошей закуской и водочкой) вслух предложил Казакову: "Юра, давай возьмем с собой к Эренбургу Эдика". Казаков кивнул головой в знак согласия, Лена бросила на меня благодарный взгляд, Эдик смущенно залепетал - мол, его не приглашали, но я сказал, что Эренбург приглашал Казакова, Аксенова и меня и еще кого-нибудь по нашему усмотрению, так что все будет в порядке. Провожаемые радушными хозяевами, мы с Юрой спустились вниз, но когда остались одни, улыбка сползла с лица Казакова и он холодно меня спросил: "При чем тут Шим?"
Здесь требуется объяснение о негласной табели о рангах, установившейся в писательском мире. Конечно, существовала официальная табель, которая начиналась, разумеется, с М.Шолохова, потом шел секретариат Союза писателей СССР, потом редакторы главных журналов (по меткому выражению жены Вадима Кожевникова, советского классика и редактора "Знамени", "писатель без должности - это не писатель"), далее Герои Соцтруда и под конец, для проформы, несколько действительно хороших литераторов из старшего поколения. Для нас, пришедших в литературу совсем недавно, это был глупый официоз, и говорить о нем всерьез, а тем более стремиться туда попасть, нам было бы стыдно. Нас, которых впоследствии назвали шестидесятниками, поначалу было немного, и мы в свой круг принимали далеко не каждого. Рождественский, Евтушенко, Казаков, Ахмадулина, Толя Кузнецов - мы знали друг друга еще по Литинституту, прошли суровую школу семинаров, где разве что не было мордобоя, поэтому никакие критические разносы в советской прессе нас уже не пугали. Более того, статья в газете, где тебя обвиняли в идеологических ошибках, как бы подымала на ступеньку выше или, скажем по-другому, вешала на грудь орденскую ленточку. В этот круг стремительно ворвался Андрей Вознесенский, а потом и Булат Окуджава.
Аксенов, опубликовав свою первую повесть "Коллеги" в журнале "Юность", стал очень популярен. В газетах ему пели хвалебные оды. Мы с Толей Кузнецовым пригласили Аксенова на откровенный разговор, нашли пустой кабинет в редакции "Юности", заперлись и прочли ему строгую лекцию на тему - дескать, если тебя так сильно хвалят, значит, ты что-то не то написал. Вася насупился и молчал. Мог бы обидеться. Но не обиделся. А потом, через год, летом 61-го, вышел "Звездный билет". Тут уже все поняли, кто пришел в литературу. Я думаю, нас еще какое-то звериное чутье на талант объединяло. Поэтому Жора Владимов и Володя Войнович были зачислены в "свои" с первых же публикаций в "Новом мире", а вот Юлик Семенов, который был тоже весьма популярен, публиковал книгу за книгой, с которым все пили водку и как бы дружили, так никогда в наш круг и не вошел.