В мире не стало покоя. Самолеты Муссолини жгли ипритными бомбами сорговые поля и соломенные хижины абиссинцев. Разгоралось пламя войны в Испании.
В октябре началась восемнадцатая одиссея русского музыканта по северо-восточным штатам.
За окошком, подернутом паром, бежали холмы, золотые, багряные и алые рощи бабьего лета. Улыбаясь осеннему низкому солнцу, мелькали то опрятные белые домики, обшитые тесом, то назойливо яркие щиты рекламы "Стандард ойл", "Лаки страйк", "Кока-кола" и "Чуингэм-риггли". Сплетаясь и расплетаясь уходили вдаль дороги. Вереницами, стаями и целыми табунами катились по ним тысячи автомобилей всех цветов радуги. Среди нарядных "бьюиков", "паккардов", "крайслеров" и "шевроле" держал путь и совсем скромный серенький "форд", в котором этой осенью странствовали по дорогам Новой Англии, Среднего Запада и Калифорнии советские журналисты Ильф и Петров, первооткрыватели одноэтажной Америки. Их все интересовало: заводы Форда и "фабрики снов" Голливуда, плотины и небоскребы, страшные джунгли Чикаго и "лучшие в мире" музыканты, а больше всего - жизнь простого трудового люда и, разумеется, социальные контрасты "эры процветания" в этой огромной стране, где все одновременно восхищает и ужасает, вызывает жалость и порой отталкивает. Великодушие, гостеприимная щедрость и исступленная алчба, талант и бездарность, несметные богатства и беспросветная нищета.
3
В плане концертного турне Рахманинова по Европе на январь - март 1936 года впервые значилась Варшава.
Эта поездка волновала музыканта. Он знал, что это будет не Россия, но сама близость русского рубежа заставляла сердце биться быстрее.
Зима выдалась снежная. За окнами вагона все было бело. Уже проехав Калиш, он по привычке обратился к проводнику спального вагона по-немецки и был поражен (даже вздрогнул от неожиданности), получив ответ на почти чистом русском языке. В глазах у маленького подтянутого человека в синей тужурке блеснуло что-то теплое, радушное, словно родное. На перроне улыбались постаревшие лица варшавских музыкантов. Цветы, вспышки магния. Но когда он вышел на широкое крыльцо, воспоминания нахлынули на него с такой неодолимой силой, что на минуту он потерял нить мыслей.
Снег, извозчики, шубы и лица прохожих, этот тонкий голубоватый дымок февральского дня, повиснувший над площадью с непогашенными фонарями…
Наверно, он висит и там, за Столицами, за чертой, которую ему не дано перешагнуть.
В гостинице, когда седой усатый метрдотель, похожий на Мазепу, пообещал доставить пану музыканту к кофе по-варшавски настоящий московский калач, он даже засмеялся от радости, что весьма редко с ним случалось вне дома. Не беда, если принесенный ему крендель даже отдаленного родства с калачом не обнаружил. Сердце весь этот день колотилось без устали.
Слабый ветер из-за Вислы доносил запах древесного дыма.
А следующий день принес музыканту совсем нежданную встречу. В зале была Елена Рудольфовна Рожанская-Винтер. Ее место было на балконе, вдали от эстрады. Оттуда Рахманинов показался ей таким же, как был прежде, - легким в движениях, молодым. Но это первое впечатление рассеялось, едва она переступила порог артистической.
Она невольно ахнула: старик!..
Он сразу узнал ее, вышел из толпы окружавших его ей навстречу. Ее поразили глаза его, задумчивые, усталые и очень грустные, несмотря на огромный успех концерта.
Они отошли к окошку и проговорили несколько минут. Он припомнил Путятино, сестер Страховых (он встречался с ними в Париже), "Сирень", Иолу Шаляпину. Лицо его озарилось улыбкой.
Чувствуя, что заняла слишком много у него дорогого времени, Рожанская протянула руку и спросила, когда и где они теперь встретятся.
- Не знаю и, увы, не знаю, придется ли нам встретиться вообще. Я больше живу в Новом Свете, чем в Старом.
- А вы разве не думаете вернуться домой, на родину?
- Вряд ли это мне удастся.
- А я вот мечтаю об этом.
- Может быть, я еще горячей и больше, чем вы, стремлюсь туда, но слишком много препятствий.
Он вдруг изменился в лице и как бы стал тяготиться встречей. Они простились, чтобы не встретиться никогда.
В Англии его настигла нежданная скорбная весть о кончине Глазунова. Весть эта разбередила старую рану. Умереть на чужбине… Он знал, что какая-то решающая минута и для него потеряна бесповоротно. Поздно!
Время ушло далеко вперед. Он остался. Да и не в нем самом те "преграды", о которых он говорил Рожанской! Тысячи невидимых нитей, семья, дети, внуки уже приковали его к этому чуждому миру, в котором он живет и трудится сверх человеческих сил.
Но где бы он ни был, его долг до последнего вздоха делать свое "русское дело", потому что каждый звук, каждая нота, записанная им, сошедшая с клавишей под его пальцами, - для России, ее народа, для ее славы.
В Париж Сергей Васильевич приехал только к концу сезона, в апреле 1936 года.
Когда он встал из-за рояля, привычный гром оваций хлынул из зала. На сцену вереницей потянулись цветочные подношения. Одно из них приковало его взгляд.
В небольшой корзине из золотистой соломки качались тяжелые грозди белой сирени.
"Невозможно!.." - пробормотал он и, сдержанно кланяясь, подошел ближе к рампе. Среди цветов он увидел карточку и на ней знакомые инициалы "Б. С.".
Тайна "Сирени" была раскрыта незадолго до выезда композитора из России.
Ф.Я. Руссо, киевлянка, жена врача, утратившая все, чем дорожила в жизни, в самую критическую минуту неожиданно вновь обрела веру в правду, в добро, найдя для себя душевную опору в музыке Рахманинова, которую страстно полюбила.
Желание выразить свою горячую благодарность великому художнику красной чертой прошло через всю ее последующую жизнь.
На другой день он писал в Москву "Белой сирени": "…Вы продолжаете быть ко мне все так же милы и добры, как раньше, и балуете меня своим вниманием и памятью".
Еще осенью прошлого года в письме Владимиру Робертовичу Вильшау он признался, что здоровье его делается дрянным.
"…Разрушаюсь быстро! Когда оно было - отличался исключительной ленью; когда оно стало пропадать - только и думаю о работе. Признак того, что к настоящим талантам не принадлежу, ибо считаю, что, помимо способностей, настоящему таланту полагается и дар работоспособности с первого дня осознания своего таланта. Я же в молодости делал все, чтобы его заглушить. Не в старости же ждать возрождения! Таким образом, повысить итог моей деятельности теперь уже трудно… Это значит, что в жизни своей я не сделал всего того, что мог, и что сознание это не сделает моих остающихся дней счастливыми…"
Эти невеселые строки написаны в разгар работы над Третьей симфонией, которую многие считают вершиной всего творческого пути Сергея Рахманинова. Он писал это письмо на пороге нового концертного сезона. Зимой и весной ему предстояло выступить в семидесяти концертах в Америке и Европе. Это была та беспощадная, непримиримая требовательность к себе, которая сделала его великим художником.
Весной 36-го года в письме тому же адресату он заметил, что к концу каждого сезона он идет "под хлыстом"; говоря о репертуаре, признался, что своих вещей играть не любит. Ставит в программу "две-три штучки для видимости". Любимые его программы - это Шопен, Лист, потом Бах, Бетховен, Шуберт. "…Модернистов не играю. Не дорос!"
Лучшим скрипачом назвал Фрица Крейслера, лучшим пианистом - Иосифа Гофмана (когда тот в ударе). Лучшим дирижером - Артуро Тосканини, лучшим оркестром - филадельфийский.
Две моторные лодки покачивались на привязи подле пристани.
Одна - широкая, белая, устойчивая, надежная - для семейных выездов с детьми.
Вторая - быстроходная. Ее он водил только сам, никому не доверяя. Ее длинный, красного дерева корпус с золоченой надписью "Сенар" был выстроен "на сто лет". На "Сенаре" музыкант нередко состязался в скорости с озерными пароходами.
Каждое утро, если только не было проливного дождя, ровно в половине девятого внизу у пристани раздавался мерный удаляющийся стук мотора.
Получасом позже он возвращался. И с боем стеклянных курантов на камине Сергей Васильевич, чуть порозовевший на озерном ветерку, входил в столовую.
Всегда спокойный, немногословный, очень подтянутый, он даже в своей любимой домашней клетчатой куртке выглядел безупречно одетым.
В конце мая незыблемый распорядок жизни был отчасти нарушен ради приезда четы Сванов, которых Сергей Васильевич очень любил. Вслед за Сванами приехал из Лондона Иббс - европейский импрессарио Рахманинова - для согласования программы концертов на будущий сезон.
За час до обеда Рахманинов предложил гостям прокатиться по озеру. Вечер выдался на диво. Озеро было тихим, как пруд.
Оторвавшись от пристани, "Сенар" птицей полетел по гладкой воде, отразившей вечернее небо и синий контур Пилата.
Пристань уже исчезла из виду за мысом, когда Иббсу пришло на ум показать мастерство. Вопреки обыкновению Рахманинов охотно передал ему руль, а сам сел на скамью с гостями. Но едва он успел сесть, как произошло нечто невероятное. Иббс, дородный, круглолицый, румяный и очень самоуверенный человек в очках, хотел, очевидно, сделать крутой вираж, но лодка закружилась и стала быстро крениться на левый борт. Рахманинов встал, большими шагами подошел к растерявшемуся Иббсу, оттолкнул его и взял руль в свои руки. Винт уже громко трещал в воздухе, борт касался воды, и тяжелый бот готов был опрокинуться и накрыть собой пассажиров. Екатерина Николаевна Сван закрыла лицо руками. В эту минуту лодка выровнялась и, описав полукруг, легла на обратный курс. Никто не проронил ни слова. Молча вышли на пристани. Только войдя уже на веранду, Рахманинов глянул лукаво на все еще бледного Иббса и тихо засмеялся.
- Ну, ну!.. Только, чур, ни слова Наташе, а то она не позволит мне больше кататься на лодке!
В незапамятные годы он писал Ре: "Всего боюсь: мышей, крыс, жуков… разбойников… темноты…"
Страх перед смертью, перед неведомым тяготил его годами. Но вот сейчас, когда она пролетела так близко, что едва не задела его темным крылом, он этого страха почему-то не почувствовал.
Гости уехали, и вновь симфония овладела его помыслами неразделимо. Финал, как и все вообще финалы, за немногими исключениями, удовлетворял его мало. Но ему казалось, что в целом симфония хороша, правдива и, главное, нова по замыслу и воплощению.
И настал день, когда на последнем листе партитуры появилась бисерно-мелкая надпись: "Кончил. Славу богу. С. Р. 6. VI. 1936 г.". Но еще до тридцатого июня он продолжал править отдельные голоса.
А затем ради артрита на левом мизинце скрепя сердце пришлось почти на месяц уехать. В пользу лечения он верил мало.
"В источнике Экс ле Бэн, по-моему, самая обыкновенная вода… и вокруг этого сооружен целый город, казино, курзал и т. д….
…А у нас в Сенаре цветут флоксы и лилии…"
В июле он писал Вильшау:
"…В рулетку я не люблю играть; за дамами ухаживать поздно; знакомств не завожу; работать не позволяют; даже читать не рекомендуется. Ну и что же? Зеленая тоска! Считаю дни до отъезда… До нашего дома отсюда на автомобиле 344 километра. Приятно будет удрать…"
В Сенаре дни и часы он считал совсем по-другому. На первых порах, пока не настало время играть, он с утра до вечера работал в саду, где почти все было создано из ничего своими руками. Нередко уже в сумерках белела среди клумб его длинная согнутая фигура. В садовых перчатках он без устали выбирал осколки камней из густого дерна, чтобы ему привольнее было дышать.
В погожие дни под ветвистым кленом в саду пили чай "по-ивановски" - с булочками, куличом и спелой малиной. Разговоры за столом, разумеется, были тоже "ивановские". В коротких репликах Сергея Васильевича, жены и дочерей оживали тени исчезнувших лет. Гувернантка внучки Софиньки Леля Малышева прожила без малого пятнадцать лет в семье. Когда она слушала эти рассказы, ей казалось, что она видит все наяву: и сестер Скалон, барышень за пяльцами, и липы, и пруд, и березы молодого парка, слышит скрип ворота и раскатистый смех Александра Ильича Зилоти. И неизменно во всех воспоминаниях незримо жила Марина, "наша Маша", бесценный незабываемый друг всей семьи.
В 22-м году удалось выписать Марину на несколько недель в Дрезден. Но год спустя она скончалась в Москве от молниеносного рака…
Лето шло на ущерб.
Читая по утрам газеты, композитор чем дальше, тем больше хмурился. Мир уже сотрясали первые пароксизмы лихорадки. В Испании кипела война. И нередко Рахманинову мерещилось эхо далекого грома, долетавшего в этот рай из глухих горных ущелий.
4
В октябре 1936 года в Ливерпуле состоялся, наконец, фестиваль русской музыки, задуманный еще до войны, в 1913 году дирижером Генри Вудом.
Тотчас после фестиваля, не дожидаясь рецензий, Рахманинов выехал в Америку и сразу же окунулся в лихорадочную работу перед премьерой симфонии. Он правил голоса днем и ночью, дома и в дороге. Сдав выправленные листы в одном городе, он переезжал в другой, где его ждали новые. В купе спального вагона, на вокзалах в ожидании пересадки он сутулился над зелеными оттисками линотипа.
Вскоре начались репетиции. Он сидел в ложе, следя за каждым штрихом в оркестре, за палочкой и седеющей головой Леопольда Стоковского. Иногда он улыбался, порой же хмурился и, стиснув руки, привставал с места.
Настало шестое ноября.
По гулу праздничной толпы он старался угадать, как примет она его детище - Третью симфонию. Восторженно? Едва ли.
Может быть, только горсточка русских, рассеянная здесь и там в огромном зале, почувствует эту музыку, его исповедь, обращенную туда, на восток, к его народу.
Но вот и она, его "Тихая Светлица", как бы из дали времен мерной поступью кларнета, виолончели и валторн входит в зал.
Она звучит как эпиграф к эпическому повествованию.
И вдруг словно взвился нежданным всплеском занавес. И за ним… За ним даль неоглядная степей, могучих вековых боров, медленных рек, богатырских туч. Ее широкий напев соткан из множества подголосков. В них и шелест осин, и гул ветерка, и "минорная терция кукушки".
А каков оркестр! Где сыскать другой подобный! Хорош и Стоковский. Эти мелодии у него в руках звучат широко, привольно. Все же славянская душа!
Вот восемь виолончелей повели нежную горделивую, как бы свадебную, песню. Она льется, как вешний ветер.
…и ласково лицо мое целует ива
своей дрожащею листвой.
Все еще ясно пока.
Но вот отголоски глухой тревоги. Колорит меняется, мрачнеет, гармонии жестки, дыхание прерывисто. Неведомая сила рвет, мечет серебристую ткань музыки. Так внезапный порыв жесткого ветра дробит и ломает отраженные в чистой и ясной воде облака, цветы и деревья. Мгновение, и все смятено, все в страхе и тревоге. Лес гудит перед бурей. Ветер гнет вековые сосны. И снова, но уже грозно, предостерегая, звучит у туб, "прорастая главой семью семь вселенных", тема "Светлицы", тема России, тема судьбы и прощания с родиной. Она уходит и вновь возвращается. Она и нежна, и раздумчива, и печальна, и страшна, и неумолима! Она звучит на валторнах и адажио голосом вещего певца-баяна под нежный перезвон арф, перекликаясь с "Волшебным озером" Лядова, и идет, как гроза над полями, неся с собой холод и сумрак свинцовых туч, сотрясая раскатами грома небо и землю.
И вновь… в небе тают облака…
Чудный день! Пройдут века -
Так же будет в вечном строе
Течь и искриться река
К поля дышать на зное…
…Злобно бушует жестокий вихрь в финале симфонии, и все-таки ему приходится в конце концов отступить перед колокольным перезвоном в заключительном эпизоде.
Что ж, как всегда, - шум, овации, цветы, туш оркестра. А в глазах у людей отблеск недоумения.
Не их, не этих людей, по-своему и одаренных душевно и непосредственных, всколыхнет до глубины души русская симфония!
Запестрели газетные столбцы и заголовки.
"Симфония - превосходная работа по музыкальной концепции, композиции и оркестровке. Рахманинов, как всегда, консервативен в гармонии, но он доказал, что для достижения оригинальности вовсе не нужно писать музыку сплошных диссонансов, чего требуют ультрареалисты".
"…Симфония - это богато разработанная драматизация его чувств о России, его воспоминание. Любовь, дружба, утраты. Это мысли, высказанные в музыке, которые не могут быть выражены иначе…"
Но были и другие.
"Прием у публики и критиков кислый, - признался он в письме к Вильшау летом будущего года. - Запомнился больно один отзыв: во мне, то есть в Рахманинове, Третьей симфонии больше нет. Лично я твердо убежден, что вещь эта хорошая. Но… иногда и авторы ошибаются!"
Только немногие русские в Америке отозвались на симфонию душевно. Отвечая на письмо дирижера Асланова, Рахманинов сказал, что сбережет письмо как поддержку для себя до того дня, когда "волны страха и сомнений" снова на него нахлынут.
Но еще раньше на него накинулись репортеры.
- Мы слышали, что это ваше прощальное турне?
- Я еще ничего об этом не слышал.
- Где теперь ваш дом?
- В поезде, - сумрачно ответил музыкант. - В пульмановском вагоне.
- Кем вы считаете себя прежде всего: пианистом, дирижером или композитором?
- Я не знаю. И критика мало мне в этом помогает.
- Что вы скажете о "Колоколах"?
- Я люблю "Колокола", - вздохнув, проговорил он. - Когда они звенят тут, я думаю о России…
В детройтской газете за февраль 1937 года сохранилось характерное описание одной из репетиций:
"…Вниз по лестнице из артистической прозвучали по-военному размеренные шаги. Он смотрел прямо перед собой. Он не сказал никому ни слова. На нем была черная пара и наглухо застегнутые коричневые перчатки. У двери он на минуту задержался. Виктор Колар (дирижер) кивнул, повернулся к оркестру и сказал:
- Джентльмены, мистер Рахманинов!
Грянули аплодисменты музыкантов.
Минутная пауза. Пианист сел, снял свои перчатки, глянул на клавиатуру, потом на дирижера. Колар постучал "внимание!", и музыка началась. Репетиция была более официальной, чем концерт. Даже когда Колар или сам Рахманинов останавливали оркестр, композитор сохранял торжественный вид человека, созерцающего с высот свои собственные поля. Было ясно, что он не терпит никаких отклонений в осуществлении своего замысла…"
В Лондоне успех был шумный. Критика - так себе… Иббс даже не показал ему номера "Таймс", сказал, что убьет одного человека. Он не смеет писать так бесстыдно!
Париж встретил композитора холодным ветром и мелким летучим снегом. Но на эстраде вновь ждала его белая сирень.
В Сенаре фен сотрясал дом и ставни.
"Я тоже трясусь от страха, что одно из моих деревьев будет сломано, - писал музыкант, - холод поистине собачий. После ледяного утра фен меняет направление, делается теплее. Кто-то даже кричит, что выглянуло солнце. Я впопыхах натягиваю мой свитер, башмаки, шарф и дождевой плащ. Вишни чуть приоткрыли ротики своих бутонов, но деревья голы. Чтобы использовать позднюю весну, сажу много деревьев…"
Лето не принесло ничего нового. Слишком тяжелой была душевная дань, которой потребовала от него симфония.
В июне он писал Вильшау:
"…Читаю сейчас книгу И. Ильфа и Петрова "Одноэтажная Америка". Прочти непременно, если хочешь познакомиться и узнать Америку. Много там интересного.