Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - Владимир Соловьев 20 стр.


Редко кто, как Эфрос, умел показать на сцене смерть - шекспировские герои, чеховские Тузенбах, Фирс и Треплев, Илюшенька, Дон Жуан, булгаковский Мольер… Даже в "Женитьбе", где никто не умирает, он пустил по сцене похоронную процессию, а в "Вишневом саде" разместил на сцене кладбище. Его "некрофильство" было синдромом сердечника, но художественно оно выплеснулось по-пушкински: "День каждый, каждую годину привык я думой провожать, грядущей смерти годовщину меж их стараясь угадать".

Эфрос отрепетировал свою смерть во многих спектаклях, а умер неожиданно, неподготовленно, как говорится, на посту - почти как его Мольер: через пару дней после проработочного собрания в театре на Таганке. Был ему 61 год, его родители умерли всего годом раньше - это к тому, что в нем был заложен генетический код долгожителя. Что-то в его смерти было зловещее и гнусное, какая-то скверность, словно заговор догнал его в конце концов и прикончил.

Посвящение-4. Анатолию Эфросу: Сороковины

Гипотетическая история

Похоронив жену, Геннадий запил. А что ему оставалось? Он глушил тоску в водке, хотя раньше был как стеклышко, и если прикладывался к бутылке, то исключительно за компанию. Теперь он каждый день с утра отправлялся на кладбище, всегда один, а к вечеру был в размазе, и младшая дочь, двадцатитрехлетка Маша, которая взяла на себя всё по дому, раздевала его и укладывала спать. У нее были свои проблемы - ее бойфренд траванулся, и они в конце концов расстались. Любовник-наркоман и отец-алкоголик - не слишком ли? Отец забросил все дела, они постепенно разваливались - мы боялись, что повредится рассудком, черепушка поедет. У старшей дочки незнамо от кого был смугловатый высерок, и пока Тата была жива, семью этот приблудный мулатик как-то даже сплотил, но теперь всё распалось к чертовой матери. Там Тата была пианисткой в Мариинке, здесь давала уроки музыки, половину гостиной занимал рояль, были проблемы с соседями сверху, снизу и стенка в стенку, Тата старалась приспособить прием учеников ко времени, когда соседей нет дома. Это она приютила приятеля младшей дочери, хотя было видно, что ему не съехать с колес, и признала негритенка, не спрашивая старшую, кто ее обрюхатил, а теперь вот старшая, сбросив черного мальчика на бабулю, хотя та приходилась ребенку прабабушкой, укатила с новым хахалем в Коннектикут и наведывалась крайне редко: сын рос без матери, в этнически и расово чужой обстановке. На ответчике покойница расписалась по-русски: "Оставьте сообщение, обязательно доброе". У них все время кто-то гостил: его родственники с того берега, ее родственники из Греции, наезжали из России - особенно задержался бывший однокашник Таты, который приехал на пару недель, но все не уезжал и не уезжал, дождавшись сначала диагноза Тате, а потом ее смерти. Странный такой угрюмый субъект, этнически русский, рыхляк, давно небритый, с блуждающим взглядом и черными кругами под глазами. Пьян или трезв, Геннадий понимал, что семья держалась на одной Тате, которую любил безмерно, а после смерти - ее скрутил за пару месяцев поздно обнаруженный рак молочной железы, проще рак груди - еще сильнее. Представить ее мертвой он просто не мог, хотя весь ее физический упадок с сопутствующими муками происходил у него на глазах. Ей не было и сорока - на пару лет его младше, но в семье всем была как мать, ему в том числе, хотя его мать была жива, крепкая, памятливая, деятельная старуха, к девяноста, жила в паре от них кварталов и взяла на себя заботу о негритосе: "Где это он так загорел?" - спрашивали поначалу соседи, включая меня, но потом всё разузнали и попривыкли. Прабабуля смиренно жаловалась:

- Совсем наша кровь размыта. Я вышла замуж за русского, сын женился на гречанке, внучка родилась от черного. Вот и считайте, сколько ее осталось, нашей еврейской крови.

На сороковинах я мало кого знал, а за крайним столом с парой пустых мест оказался и вовсе с незнакомым молодняком, положил глаз на одну хипповатую акселератку с гвоздиком в носу, да что толку, я вдвое старше, ростом ей по плечо и давно уже разучился завязывать отношения с полоборота. До сих пор не возьму в толк, почему меня пригласили, я и покойницу знал шапочно, скорее как соседку, больше видел из окна, когда она калякала со свекровью, а та жила в одном со мной подъезде, чем общался с Татой лично. Помимо евреев, русских, грузин и армян, понаехало отовсюду греков, и они притащили с собой в брайтонский ресторан семизвездную метаксу и анисовку узо, а также греческие деликатесы, типа долмы, включая то, что полагалось по такому случаю: кутья - поминальная смесь из риса и изюма в меду.

Несмотря на разношерстный характер большой компании (не только этнически, но и социально - от бугаев до интеллигентов, вплоть до рабби, который был в Питере режиссером, а в Нью-Йорке начинал массажистом), все быстро спелись - и спились. Такой был сочувственный, жалостливый настрой, так благодарно и слезно вспоминали все о Тате, ангеле во плоти, от нее и в самом деле исходила какая-то неземная благодать, даже на расстоянии, что я тоже взял в руки микрофон и провякал нечто общее и абстрактное - не стоит село без праведника, как редко в этом равнодушном мире попадаются добрые самаритяне, все равно, принадлежит ли человек к какой конфессии (покойница была верующей православной, но греческого разлива). Что-то в этом роде. Не могу сказать, что речист, но вышло, как ни странно, прочувствованно, несмотря на - что он Гекубе? что ему Гекуба? Вдовец в который раз пустил слезу, расцеловались, плеснул мне, хотя сам был уже сильно на взводе.

- Одну ее любил - больше матери, больше дочерей. Она и была мне - то мать, то дочь. Зависимо от ситуации. А теперь вот не могу вспомнить ее лицо - помню ее фотографии, а не ее саму. Почему?

Его я как раз знал лучше. В отличие от Ленинграда и Москвы, тут дружбанили по месту жительства. У меня с Геннадием была двойная причина сойтись: мы были земляками по Питеру и жили рядышком на Брайтоне. Была еще причина, двойная: мне нравились его мать, умная и памятливая старуха, и его младшая дочь - скорее своей юностью и какой-то девичьей отзывчивостью, хотя красотой как раз не блистала из-за греческого, ото лба, носа: на любителя. Но в моем возрасте красота и даже сексапильность отходят на задний план - отсюда большее многообразие привлекательных объектов, чем в молодости, когда право выбора оставалось за упертым либидо, а то иной раз бывало слишком разборчиво и капризно, давало сбои. Теперь - иное дело, тем более я жил временно один, бобылем, не считая двух котов и жильца-приятеля Брока, моя жена за тридевять земель у нашего сына, либидо не дремлет. На этой тусовке я узнал то, что узнал, но это, забегая немного вперед, а теперь, спустя годы, пытаюсь втиснуть сюжет чужой жизни в драйв моего рассказа.

Ладно, проехали. Не во мне дело. Не я - главный фигурант этой истории, а кто главный? В любом случае, я как всегда - сбоку припека. Помимо ровесничества, приятельства и двойного землячества, нас с Геной связывали кое-какие дела, о которых, может, и не стоит подробно, чтобы не растекаться по древу. По делам в основном я ему и названивал время от времени. Как и в тот раз - чтобы попенять за неаккуратность с доставкой моих книг из России, которые, как я потом узнал, не были еще растаможены. Но это потом, а тогда - сначала молчание в трубке, как будто Гена не понимал, о чем речь, а потом: "Дайте мне очухаться, у меня сегодня жена умерла". Я растерялся, не знал, что сказать, но Гена облегчил мне задачу, дал отбой. До сих пор стыдно за тот мой звонок, хотя откуда мне было знать? А через месяц его мать пригласила меня в ресторан "Золотой теленок" на сороковины невестки, память о которой сплотила таких разных во всех отношениях людей.

Припозднившись, явилась миловидная, лет 35-ти, сиделка, на руках у которой Тата умерла, ее усадили рядом со мной на пустовавшее место. Эта, пожалуй, мне больше подходит по возрасту, а то связался черт с младенцем, и я бросил прощальный взгляд на ту, с пирсингом, с которой не успел перекинуться словом, а не то что охмурять! Когда мы разговорились с сиделкой - с ней и базарить легче, чем с молодняком, - она сказала вдруг, что покойница могла бы еще пожить.

- Как так? - изумился я.

- Представьте себе. Ни в какую не хотела идти на операцию - лучше умру, чем жить без груди. А когда решилась и рак был запущен, настояла, чтобы сделали двойную операцию. А одновременные эти операции не рекомендуются. И даже последовательные. Это ее и сгубило, бедняжку. Мы с ней подружились. Никого к себе не подпускала - только меня и Машу.

- А Гену?

- Ни Гену, ни их жильца - никого не хотела видеть. Иначе скажу: не хотела, чтобы ее видели. Стеснялась.

- Что значит "двойная операция"? - спросил я.

- Ну, пошла на пластику после удаления груди. Одну "чашку" удаляют, а на ее место наращивают другую, силиконовую. Имплантация, - пояснила она. - Но рак уже проник повсюду. Метастазы.

Эта женская забота Таты о груди как-то не вязалась с ее же смиренной благостностью не от мира сего, о которой все здесь только и говорили. Хотя не мне судить.

- Она была мне как мать родная, - говорил юный наркоман с трясучкой в руках, отчего подпрыгивал микрофон, и его речь получалась дробной, пунктиром, как пулеметная очередь. Его родная мать, моложавая грузинка, которая не знаю чем занималась у себя на родине, а здесь подрабатывала мытьем окон, $20 окно, сидела рядом и могла обидеться, да вот не обиделась. Да и что обижаться на покойницу, тем более чуть ли не святую, она уже вне нашей земной моральной юрисдикции.

Окончив свою смурную, как он сам, речь, весь обкуренный (или обколотый - я не силен в классификации наркоты и наркотичесой зависимости), бывший бойфренд подсел за наш стол к Маше и, положив дрожащую руку на спинку ее стула, уламывал возобновить прежние отношения, но Маша отрицательно качала головой и кивала на отца. До меня долетали только обрывки фраз, но всё было понятно без слов, мое творческое воображение подремывало.

- Если она была такая хорошая, зачем она умерла? - спросила девочка за соседним столом.

- Такие люди и Богу нужны, - нашелся один из взрослых гостей. Кажется, грек.

Я не был знакóм с Геной по Ленинграду, город большой, ни разу не пересекались, он был горным инженером, я - литератором, а здесь мы сошлись, когда он открыл свой транспортный бизнес "Москва-Нью-Йорк", а у меня как раз стали выходить книги в ельцинской России, и за определенную мзду он доставлял сюда положенные мне авторские экземпляры. Гена пристроил в свой непрочный бизнес младшую дочку - вместо того чтобы пустить ее в американский мир. Опять-таки забегая вперед, когда его бизнес рухнул, причина чему не только его состояние после смерти жены, но и зверская конкуренция, младшей дочке ничего не оставалось, как начать всё сначала, но не в подростковом возрасте, когда они приехали в Америку, а под тридцать - чтобы поддержать отца, который не просыхал. Теперь уже его грызла не только тоска по умершей жене, но и то новое о ней знание, которое обнаружилось на этих сороковинах.

А пока ничто не предвещало скандала, который вот-вот должен был разразиться.

Здесь вынужденно отвлекусь на себя - в каком временно я сам оказался положении: "автобиографический зуд", как выразился Натаниель Готорн, прицепивший к "Алой букве" огромное предисловие, не имеющее никакого отношения к сюжету. Мое отступление в разы короче, чем его пролог.

Хоть я и жил временно без жены, с которой так надолго никогда прежде не расставался - шесть недель! - но жил не один, а с нашими котами и Броком, который честно оплачивал треть квартплаты и коммунальных услуг: квартира была нам с женой велика, а рента не под силу. Хороший парень, но его присутствие усугубляло мое одиночество. Жара стояла адова, кожа прилипала к телу, даже не три "Н", а все четыре: hot + haze + humid + horrible! Нашему вечно больному сиамцу сделали очередную и опять неудачную операцию, на нем был надет елизаветинский ошейник и острижены когти, но он все равно ухитрялся расцарапывать себе шею, повсюду на стенах были следы этой его отчаянной деятельности: кровь и гной. Кандинский от зависти бы помер! У Брока был гепатит С, его бросила жена, но тосковал он больше не по ней, а по двум входящим в возраст падчерицам, и я подозревал, что там не всё чисто. Он лез ко мне со своими откровениями каждый вечер как только являлся с работы, но больше всего его печалило, что он не стал великим барабанщиком - "как Горовиц": вольность сравнения или он в самом деле не знал, что Горовиц был пианист? Я сочинял свой четырехголос-ник в романе о человеке, похожем на Бродского, плюс регулярно строчил "Парадоксы Владимира Соловьева". Как раз, уходя на сороковины, отослал в редакцию "Без вины виноватую свастику", а завтра изложу изустно по телику. Даже в Америке свастика была символом удачи, ее так и называли - крест счастья, который состоял из четырех латинских "L": Light, Love, Life, Luck. Вот именно: свет, любовь, жизнь, удача.

Скоро мы снова расстанемся с женой недели на три - я отправлюсь с сыном в Юго-Восточную Азию, но там скучать будет некогда. На мотобайках мы с ним объездим Камбоджу, Бирму и Таиланд, увидим в джунглях гигантские кукурузные початки Ангкора-Вата, которые потеснят в моем воображении Парфенон, Эгесту, Пестум и прочие мною любимые шедевры греческой архитектуры, раздвинут само представление о мире.

Но это еще когда, а тогда я жил в крутом одиночестве, несмотря на котов и Брока, ни с кем не контачил и дико тосковал по жене, а член качал права независимо от объекта желания, однако я так давно не изменял ей, что начисто забыл, какие ходы этому предшествуют, а потому собрался уже уходить один не солоно хлебавши, хотя в моем состоянии и для моих целей мне равно подходили вдвое младше меня визави и моя скорее всего ровесница, плюс-минус - соседка. В это время, в разгар гульбы, всё и случилось.

Сначала я ничего не понял. Прежде чем увидел - услышал. Я думал, что это очередное заупокойное славословие, но чуть более истеричное, чем остальные, хотя в слове "любил", которое микрофоном усиливалось на весь ресторанный зал, различались какие-то иные оттенки. Я прислушался.

Микрофон держал в руке тот самый небритый славянин с угрюмой внешностью, который был одноклассником Таты и слово "любил" успел произнести уже неоднократно:

- Я ее любил сильнее вас всех. С шестого класса. А она меня тогда в упор не видела. Как будто меня и не было. Улица с односторонним движением. Потом поступила в музыкальное училище, и я ее потерял. Когда встретил снова, уже была замужем, с пузом. А я ее любил, как прежде. И вот, представьте, сделал предложение. Беременной женщине - сам был не свой. Для нее - как гром среди ясного неба: "Но я же замужем!" - и подняла на меня свои ангельские глаза. "Ну и что! Какое нам дело? Сбежим. Ребенку буду как отец родной. Все, что от тебя, - моё". Не помню, что еще говорил. Встал перед ней на колени, она погладила меня по голове, я расплакался. "Если бы я знала раньше… Почему ты молчал?.." Так и не понял, что имела в виду. Решил, что не по сильной любви вышла замуж, но она сказала определенно, четко: "Поздно" и прогнала меня: "Ты еще женишься и будешь счастлив". Как бы не так! Не женился и все эти годы жил слухами о ней через океан. Когда ее дочки подросли, я ринулся в Нью-Йорк, решив, что теперь она свободна, чтобы попытаться ее снова уломать.

Толковище смолкло. В зале стояла гробовая тишина. Как прежде шумно ботали, теперь слушали, затаив дыхание. Я глянул на Гену: он сидел, опустив голову и сжав кулаки. Был он здоровенный, с бычьей шеей, с заплывшими глазами - из породы биндюжников. Тата тоже была не из хрупких женщин: склонная к полноте, широколицая, большегрудая. Тут только до меня стало доходить, почему она не шла на операцию, а когда, с опозданием, пошла - на двойную.

А что за странная потребность у ее школьного товарища в прилюдной, скандальной исповеди? Нашел время! Или ему теперь, после смерти Таты, больше не с кем поделиться? Он говорил в микроофон как будто сам с собой.

- Что ты мелешь? Не пи*ди, - сказал Гена, вставая.

- Сначала жил в гостинице, а потом к ним переехал, - продолжал одноклассник. - Она ничуть не изменилась. Та же, как в школе. Разве что чуть располнела. Мне и Гена понравился, и дочки, и даже внучок чумазый. А с ее свекровью мы сдружились - душевная женщина. Но когда мы оставались с ней вдвоем, я продолжал уговаривать бросить его. Она отказывалась наотрез: без нее, мол, он пропадет. Ни о чем другом я не просил, никаких поползновений. Она сама меня пожалела. Так мы и стали жить втроем, но Геннадий ни о чем не подозревал. Или подозревал, но виду не показывал.

- Представить не мог! - закричал Гена. - Она же ангел была. Когда успели снюхаться?

И пошел на любовника своей жены.

- Ангел, - тут же согласился ее школьный товарищ.

У меня тоже в уме не укладывалось, как они жили друг с другом наперекрест. В одной квартире! И это Тата, глубоко замужем, ангел! "Непорочная, как зачатие", вспомнил я чью-то недавнюю шутку. Мое ревнивое сознание, перераспределив роли, поставило меня на место Гены, который шел через весь зал на своего соперника.

- Мы любили друг друга. С шестого класса. Только она не знала. Потому и замуж за тебя пошла.

Гена выхватил у него микрофон и зашептал, но получилось что прямо в микрофон:

- Молчи, сволочь! Урод! Тварь неблагодарная! Приютил на свою голову! Вот лох. Сам себе праздник устроил. Из-за тебя и умерла. Мне было по *ую, с грудью или нет.

И ткнул его что есть всей силы микрофоном в лицо, у того потекла кровь, он не рыпался. Да и в разных весовых категориях. А Гена тузил и колошматил его, уделал по полной программе, мало не покажется, отправил в аут, а потом как-то беспомощно осел на пол, раскис и горько заплакал, застонал, не выпуская микрофона.

- Я подозревал, подозревал, но не верил. Ангел…

Впал в ступор, сломался, вырубился по пьянке, вдрабадан.

Тут к Гене подбежала Маша и стала поднимать с пола. Он успел схватить со стола бутылку "Метаксы", чтобы вмазать школьному товарищу жены напоследок, но промахнулся. Пронесло - черепуха соперника уцелела.

Маша увела тяжело пьяного отца домой, все расходились молча, подавленные, хотя и не скрывали любопытства: тема для разговоров, как для меня, спустя годы, сюжет для рассказа.

Схвачено.

О том, чтобы клеить одну из соседок, не могло быть и речи.

Я долго не решался рассказать эту историю в письменной форме, но теперь, когда "иных уж нет, а те далече", решаюсь, изменив имена, профессии, место действия и проч. Писатели - шулеры: тасуют карты и передергивают, чтобы другим непонятно было: что из жизни, а что от выдумки. Я - не исключение.

Назад Дальше