На краю географии - Владимир Маркман 4 стр.


Были и другие лагерные масти, но все это уже давно отошло в прошлое. Во время большой амнистии в 1959 году остались лишь те, кто не дал администрации подписки порвать с воровским законом. Их всех распихали по тюрьмам и многим без всякого суда добавляли срок, чтобы никогда из тюрьмы не выпускать. Но воровская идеология не умерла, и порой к ней присоединялся кое-кто из новых - эти заранее были готовы на любые муки, тюрьмы и лагеря до конца дней своих. Серега, как выяснилось, считал себя вором в законе. А рядом, в купе, ехали суки - оставшиеся еще с тех, со старых, времен, двадцать с лишним лет назад, они тоже свободы не видели или выходили только на короткий срок. А за ними, через отсек, еще один вор в законе, который подписки не дал и сидел безвылазно в тюрьме уже тридцать четвертый год. В лагерь его выпускать боялись - такие, как правило, обладают непререкаемой властностью, железной волей, людоедской жестокостью и абсолютным бесстрашием. Они быстро сколачивали банду на старый манер: не работать, обирать мужика, наводить свой порядок, - а старые времена уже прошли, советская власть установила везде свой порядок, смысл которого я понял позднее в лагере. А сейчас мне стало ясно, почему полосатики притихли. Конечно, и у той, и у другой стороны ножи были наготове, ничтожный пустяк мог вызвать в этапке или пересыльной тюрьме резню. И тогда камера превратится в сущий ад - запечатанный гроб, где это зверье режет всех подряд: если ты не свой, если тебя не знают, и не знают, чего от тебя ожидать, - так уж лучше зарезать, так надежнее. Администрация в последнее время старается не допускать резню. Но если в камере оказались только отпетые - тут уж разнимать не спешат. Во-первых, опасно; во-вторых, убивает друг друга такое отребье, что о нем не пожалеет никто: родственники их забыли, а остальным и вовсе безразлично. Да и забот начальству меньше. Бирку на ногу - и бросить эту падаль в землю, без гроба, без отметки - никакой памяти, кроме короткого медицинского заключения о смерти.

На четвертые сутки поезд прибыл в Красноярск. Все собрали свои пожитки и ждали. Конвой открыл дверь тамбура, и в вагон ворвался свежий, морозный, пахнущий снегом и тайгой сибирский воздух.

Первыми выпустили полосатиков. Серега презрительно усмехнулся и переглянулся с приятелем. Полосатики попросили конвой их отделить - пояснили мне. Слава Богу - подумал я - резни не будет. Серега тоскливо смотрел сквозь решетку.

- Эх, жаль, - зевая, сказал он, - что мы не попадаем вместе с ними. К одному у меня есть разговор.

Начались обычные перевалочные приключения. В глаза ударили ослепительные брызги света - блеск снега. Но уже нас втолкнули в темный воронок, набитый людьми до отказа. Несколько человек не вмещалось, конвой пытался их затолкнуть, хоть и без того все были стиснуты так, что казалось ребра лопнут от давки. Я не видел, что происходило в дверях: невозможно было повернуть голову. Зэки орали на конвойных, а те запихивали прикладами последнего несчастного - он выпирал наружу, решетка за ним не запиралась. Он орал благим матом, но приклады сделали свое дело, и решетка наконец закрылась. Воронок трясся, раскачиваясь на ухабах, в тряске грудь сплющивало давлением соседних тел все сильнее, дыхание совсем останавливалось, а потом я с удивлением обнаруживал, что еще живу, хотя казалось, что в следующий миг жить не буду. Затем какая-то этапка, неуютная и гнетущая, потом опять "прогулка" в воронке и наконец красноярская тюрьма - настоящие катакомбы, почти без света и воздуха, с бесконечными бессмысленными переходами из одной камеры в другую.

Потом офицер кликал по фамилиям - он был, видимо, тертый, - орал:

- Пошевеливайся, сука, не то сейчас раком поставлю.

Но это была не та публика, что боится.

- Фамилия? - орал офицер какому-то полосатику.

- Корнилов, - равнодушно ответил тот.

- Статья?

- ….

- Срок?

- Двенадцать лет.

- Режим?

- Особый.

- Следующий! - орал офицер.

Сроки были, как правило, большие - от восьми до пятнадцати лет. Режим - только строгий и особый. Мне было даже неловко на вопрос "Срок?" - ответить: "Три года". Офицер не орал на меня, как на остальных. То ли пометка делается на личном деле, то ли иным способом передают информацию и инструкции, но поддержка из-за границы действовала даже здесь, в подземелье. Тюремщик обращался ко мне, не повышая голоса, корректно, потом вежливо кивнул, давая понять, что опрос окончен, и тут же, обратившись к следующему, перешел на крик:

- Что, падла, ноги отнялись? Поживей, а то сейчас вылечу. Фамилия? Статья? Срок? Режим? Следующий.

Нам раздали грязные матрацы, на которых спали многие предыдущие поколения зэков, и завели в камеру. Я опять оказался с Серегой и увидел его друга - вора в законе, что просидел уже тридцать четыре года в тюрьме. Вор умирал. У него был сердечный приступ. Зэки постелили ему два матраца, где-то достали пижаму и чистую простыню - это просто чудо: в тюрьме простыня - и бережно его уложили.

Потом нас повели в баню. Ну разве что для смеху. Белье велели сдать в прожарку; там при высокой температуре в камере-вошебойке уничтожали вшей. Когда все разделись, произошла немая сцена, как в дешевой мелодраме. Зэки глазели на меня, а я на зэков. Они все были сплошь покрыты татуировкой - от шеи до пальцев ног. У меня же вообще никакой татуировки не было - такого на строгом режиме еще не видели. Баня длилась минут пять, мыла не было. Спасибо, хоть ополоснулся теплой водой после этапной грязи. Надев наши прожаренные одежды, мы вернулись в камеру. Подали в кормушку обед - обычное тюремное пойло. Я, по неопытности, сел в довольно удобное место, но тут же кто-то меня схватил и отпихнул.

- Ты знаешь, кто здесь сидит? - зарычал здоровенный парень.

Я было хотел сцепиться с ним - раздражение дошло до такой степени, что уже о последствиях и не думал, но к моему противнику присоединились еще несколько зэков, и вид их не предвещал ничего хорошего. Если бы дошло до драки, они, конечно, отделали бы меня так, что недолго бы жить осталось, но Серега привстал на нарах и крикнул, чтоб оставили меня в покое.

- А ты, - сказал он мне, - туда не садись. Видишь, туда никто не садится. Там только воры сидят.

Камера кишела клопами. Спать было нельзя. Зэки играли в карты, а уж картежная игра без драки редко кончалась. И драки-то у них не как у людей. У большинства после долгих лагерных лет ни сил, ни здоровья; дрались не кулаками, а все норовили либо глаз пальцем вырвать, либо нос откусить, либо порвать рот, а после, задыхаясь после драки, злобно матерились и расползались по своим местам, чтобы очухаться к следующему заходу.

Через несколько дней меня вызвали на этап. Как обычно, погрузили в воронок, из которого ничего не видно, и через несколько часов выгрузили возле лагеря. Снова перекличка, ворота открылись, и мы по одному вошли в запретную зону. Наконец-то можно было свободно видеть небо над головой. Дышать свежим воздухом. Пройти несколько шагов. Это была значительная перемена.

* * *

Новый этап вызвали на беседу к начальнику лагеря. Вызывали по одному. Услышав свою фамилию, я вошел в кабинет. Там сидело десятка полтора офицеров, а во главе стола, как видно, - сам начальник лагеря, хозяин, как говорят зэки. Не успел я толком разглядеть собрание, как хозяин, взяв в руки папку с моим делом, сказал:

- Владимир Ильич против Владимира Ильича?

Всю жизнь я страдал из-за своего дурацкого имени и отчества. Оно было объектом шуток для каждого, кто хотел поупражняться в остроумии. Но теперь наступил мой черед.

- Мы совсем разные по масштабу с тем Владимиром Ильичом, - сказал я. - Тот просидел в общей сложности год и четыре месяца, а мне сразу дали три года.

- За что вы были осуждены первый раз? - спросил начальник лагеря.

- Это моя первая судимость.

- Не может быть. Такого еще не бывало, чтобы человек с первой судимостью попал на строгий режим. Это противоречит закону.

- В таких делах, как мое, не до законов.

- Вы спросите здесь любого - и он вам скажет, что его посадили ни за что. Но относительно режима мы проверим, и если это так, то подадим от имени администрации жалобу на изменение режима.

После этого один из офицеров спросил:

- Какой национальности были осужденные преступники, в защиту которых вы выступали?

- Евреи, - ответил я.

- Это не имеет никакого значения, - резко оборвал разговор начальник лагеря. - Вы свободны.

* * *

В бараке, где мне выделили место, было сравнительно тепло. Тусклая лампочка освещала ряды двухъярусных коек, разделенных тумбочками. Внутри барак выглядел несравненно лучше, чем тюремная камера, но произвел он на меня куда более гнетущее впечатление. (начала я не мог понять почему. Вроде бы у каждого есть койка, а на ней - матрац, подушка и одеяло, а на тумбочках какие-то самодельные салфетки или приклеенные фотографии актрис из журналов. У моего соседа даже стоял глиняный горшок, и в нем искусственные цветы из медной проволоки и разноцветных нитей. Сосед улыбнулся, показав два ряда металлических, сделанных в лагере зубов, и спросил, кивая на цветы:

- Нравится?

Я устало кивнул.

- Друг подарил, - с гордостью сказал сосед. - Он умер год назад. Мне это от него память на всю жизнь.

Сосед спросил, какой у меня срок. Когда я сказал, он пришел в отличное расположение духа.

- Три года, - сказал он, - детский срок. У, земляк, можешь на одной ноге до конца срока простоять. Хе, на параше можно просидеть.

- А тебе сколько сидеть? - спросил я.

- Да мне-то немного, - ответил он. - Два с половиной года осталось. Я уж не тужу. Я уж одной ногой на свободе.

- А сколько просидел?

- Около пятнадцати.

- Не выходя из лагеря?

- Что поделаешь. Здесь редко кто меньше просидел, - он засмеялся. - Рецидивисты ведь, не шути. Держи ухо востро, а то живо зажуют. Сел - было девятнадцать лет, сейчас тридцать четыре. Совсем не представляю, как люди на свободе живут.

Я наконец понял, почему первое впечатление от барака такое гнетущее. Тюрьма - место временное. Все равно, как выглядит этот вокзал. Напротив, убогий, нищий уют барака говорил об устоявшейся привычной жизни его обитателей, пытавшихся хоть как-то, в меру своего уродливого вкуса, внести крохи домашнего уюта в свой быт. Для них лагерь не был временным местом. Это был дом, в котором они проводили большую часть своей жизни.

Лагерь… Десять убогих бараков окружены забором, четыре ряда колючей проволоки: два ряда сигнальных проводов, лишь коснись - завоет сирена; да еще два ряда путанки - проволоки, закрученной петлями, которые затягивались, если кто-либо попадал в них.

Из жилой зоны в рабочую можно пройти только на обще лагерных разводах, где всех проверяют по карточкам. При выходе из рабочей зоны в жилую обыскивают, но редко у кого находят запрещенные предметы. Все умудряются проносить в лагерь деньги, ножи, наркотики и даже водку - предмет, неудобный для транспортировки. Вечером зону загоняют на политзанятия - тоже новшество, которого не знали зэки в сталинские времена. На политзанятиях офицеры рассказывают, какая богатая и счастливая жизнь в Советском Союзе, какая большая свобода дается гражданам СССР по сравнению с гражданами стран капитала и на сколько выросло производство мяса, молока и масла за последний год. Как ни странно, после политзанятий зэки никаких вопросов не задают. Тем, кто занят на особо тяжелых работах, дают в лагере "усиленное" питание - дополнительно семь граммов мяса и черпак каши на ужин. Остальным мяса вообще не дают. Так что, всем все ясно.

В шесть часов утра, поднимают и гонят на физзарядку - новшество, введенное в 1972 году. Любопытно было наблюдать, как во тьме зимнего сибирского утра, осыпаемые нежными снежинками, выходят из душных бараков закутанные в грязные негреющие бушлаты уголовники, кто с деревянной ногой, кто без руки, кто без глаза или с оторванным ухом, и уж большинство - с испорченными легкими, с неизлечимыми болезнями, наркоманы, алкоголики, гомосексуалисты. Они выходят на физзарядку. Некоторые взаправду прыгают и машут руками, а большинство заворачивается поглубже в бушлат, курит и глядит в ночную мглу невидящими, ненавидящими глазами. Два раза в день строят всех и выкрикивают по карточкам, чтобы проверить, не сбежал ли кто. И так бесконечно крутится чертово колесо.

* * *

Мое первое утро в лагере началось с криков надзирателей, зовущих на физзарядку. Хмурые зэки нехотя одевались, на ходу бормоча проклятия. Один вообще не проснулся. Надзиратель сорвал с него одеяло:

- Не слышишь, что ли, подъем был?

Тот с трудом разобрал, что происходит, потом оскалил зубы и, подобравшись, как будто для прыжка, заорал:

- Дергай отсюда, пес! Дергай.

Надзиратель тоже заорал, видимо, чтобы приободрить себя, но второй, более старый и опытный, потянул его за рукав.

- Псина паскудная! - не унимался зэк. - Мерин.

Надзиратели поспешно ретировались. Скандалист снова улегся, а остальные безропотно потянулись на плац.

Какой-то оборванец попросил у меня спички. Я дал ему коробок, и он, закрыв огонек огромными ладонями, запалил толстую самокрутку.

- Спасибо, - сказал оборванец, возвращая спички.

Я удивился такому обхождению и внимательнее пригляделся к нему. Высокого роста, широкоплечий, видимо, силы богатырской, но страшно исхудавший, похоже, давно сидит. Из дыр на телогрейке вылезала грязная вата, одно ухо ушанки было оторвано. Лицо у парня волевое, но не злое, не зэковское. Он улыбнулся:

- Спорт помогает советским людям в труде и учебе, - сказал он, подмигивая. - А вот Саня не хочет идти в ногу с временем!

Саня был зэк, который хотел броситься на надзирателей, будивших его на физзарядку. Парень коротко захохотал.

- А кто не идет в ногу с нами, - у парня появилась мефистофельская улыбка, - того мы… (Он раскрыл свою огромную ладонь, сжал в кулак, как будто заталкивал Саню за шиворот в камеру.) - Вот увидишь, сегодня же Саня будет в изоляторе.

Парня звали Миша. Оказался он веселым собеседником. Пригласил зайти к нему в малярку, когда нас выведут в рабочую зону. А Саню и в самом деле запихали в изолятор на десять суток с выводом на работу. Увидел я его на следующее утро в цехе, где делали сундуки: - он сколачивал доски с ожесточением, а лицо его было багрово-землистое от бессонной ночи на голых нарах в холодном изоляторе.

- Вот видишь, - сказал он мне, - как с дураками расправляются. Видно, судьба такая.

- Сдержался бы, - посоветовал я.

- Это не так просто, - возразил Саня. - Сдержанность - качество нормального человека. Среди этой публики ее не бывает.

Он положил молоток в сторону и, сев рядом со мной, закурил.

- Здесь ведь нет нормальных людей, - сказал он. - Разве не видишь? Сумасшедший дом! Да и какая психика выдержит две-три посадки? Я не верю, что даже после первой отсидки человек может выйти с нормальной психикой. А тут РЦД, из лагерей не выходят.

Я с удивлением обнаружил под маской матерого лагерника вполне разумного человека.

- Ты кто по профессии? - спросил я его.

- Вор, - ответил Саня.

- Нет, я не о том. Быть может, у тебя есть гражданская профессия?

- А-а-а, - протянул Саня. - Я врач.

- Врач? - удивился я.

- Что, странно? - улыбнулся он. - Да, да. Врач и карманник. Это моя вторая судимость. После первой кончил институт в Ленинграде. Все время воровал. У карманников это очень редко, чтобы больше года ходил на свободе.

- Ну и большой доход был? - спросил я его.

- Дело не в доходе, - ответил Саня. - Деньги, конечно, были. Но главное, если неделю не воровал, то скучно жить становилось, невыносимо. Шел в Гостиный двор или в Пассаж и после двух часов работы выходил весь взмокший - это была нервная встряска, это была разрядка.

Какой-то мужик стал вдруг ржать, как лошадь, и плясать вокруг сундука, как сумасшедший.

- Видишь, - сказал Саня. - Ты говоришь: сдержаться. Здесь у тебя все время депрессивное состояние. Тормозные процессы резко превалируют над возбудимыми. В результате вспышки абсолютно не контролируемы. Своего рода компенсация. И это у всех, независимо от интеллекта. Вот погоди, поживешь немного - сам будешь такой же. Да-да, не удивляйся.

Я пошел к Мише в малярку. Там был сущий ад - нитрокраска издавала тошнотворный запах, кружилась голова. Миша, весь в лохмотьях, вымазанных в краске, забрасывал в сушилку сундуки на полки, там температура была 60°. Увидев меня, он закричал маляру, чтобы прекратил красить, и, схватив за ручку огромный сундук, как пушинку, швырнул его в угол и уселся, приглашая меня сесть рядом.

- Ну и силища у тебя, - сказал я.

- Это уже крохи остались, - Миша смиренно улыбнулся. - Я пришел в лагерь, весил больше 100 килограммов. Здесь есть еще ребята, которые помнят, каким я был. Я из малярки ходил раньше в трусах, босиком в котельную в сорокаградусный мороз мыться, чтобы не одевать на потное тело сменное рванье. А потом посадили в изолятор - там есть одна такая комнатка, знаешь, для самых хороших. Карцер называется. Больше суток там нельзя держать. Там пол бетонный, на нарах иней, а без одежды да без обуви - хана. - Миша махнул рукой и засмеялся. Он давал понять, что над этим можно только смеяться, понять это трудно. - Так вот, продержали меня там десять дней. Вышел я, а на следующий день снова дали, да ту же камеру. После, поверишь, целый месяц с утра, как только заводили на работу, я залезал в малярке на самую верхнюю полку и там грелся, никак не мог согреться. И потом стал худеть и терять силу. Но это я один только могу вынести, - задорно сказал он. - Обычно на десятые сутки в этой камере у людей начинает течь кровь из горла. А я вот… - он махнул рукой. - Ничего, русский народ все вытерпит. Так ему и надо. Любят его господа за терпение. Во всех книжках пишут, довольные такие: "Терпеливый русский народ". Ничего так не умеет, как терпеть.

Назад Дальше