Мы ехали по бесконечным пампасам, отделяющим все еще новый аэропорт от города. Сразу после открытия терминала в некоторых самолетах перед посадкой объявляли: "Просим вас пристегнуть ремни и прекратить курение. Через пару минут мы приземлимся на Франца Иозефа Штрауса". Протесты пассажиров, главным образом женщин, положили конец этому безобразию.
Дорожные полосы, жестяные лавины, вдалеке - химзаводы и жилые кварталы Гархинга.
Когда сюда подъезжает человек из какой-нибудь мещанской метрополии, впечатление у него такое, что даже после щита с надписью "Мюнхен. Столица земли Бавария" настоящей городской застройки не будет.
Тем не менее для меня Мюнхен всегда оставался городом надежд, многоликой повседневности и ошеломляющих - во всех смыслах - неожиданностей. Для меня он никогда не был "столицей уюта" или "мировым городом с человеческим сердцем". Мне он в свое время открылся как город личных достижений. Безработные - без перспективы - здесь почти полностью отсутствовали. Необходимость работать, чтобы оплачивать аренду убогих квартир в домах шестидесятых годов, отдаленно напоминала ситуацию в ГДР. Кажется, и там, в упадочном рабоче-крестьянском государстве, большинство пивных - как в Мюнхене - закрывалось не позднее полуночи, чтобы по утрам граждане свеженькими выскакивали из постелей и в урочный час приступали к исполнению своего трудового долга.
То, что в Мюнхене пивные еще до полудня заполнялись посетителями, а на террасах кафе невозможно было найти свободного стула, представлялось - ввиду полной занятости местного населения - загадочным. Все здесь зарабатывали деньги… но ничего не делали. И удовлетворительного решения для этой загадки не находилось. Каждую новостройку в пределах Среднего кольца я отмечал с удовольствием, к которому примешивалось отчаянье. Я хотел, чтобы здесь было больше людей, больше шума, больше беспутного и безудержного веселья; чтобы несколько расфуфыренных кварталов покрылись патиной, начали понемногу разрушаться - тогда наконец различные сценарии человеческого существования смогут, соперничая друг с другом, друг друга дополнять. В городе, на мой вкус, не хватало темных закоулков.
Мы проехали мимо церкви Спасителя на Унгерер-штрассе. В зале для собраний здешней церковной общины я когда-то слышал, как Уве Йонсон читает отрывки из своих "Годовщин". Когда готовили материал для позднейшей радиопередачи, кашель Йонсона - в промежутках между главами - вырезали. Хотя кашель писателя-меланхолика был не менее выразителен, чем жизнеописание героини романа, Гезине Креспаль.
- А как проходила новогодняя ночь здесь?
- Упоминания заслуживает праздничное оформление Леопольдштрассе. Постарайся не пропустить телемост с Берлином. Вряд ли в ближайшее время тут объявится еще один молодой интересный журналист. Ночью я смотрел на фейерверк - из окна.
От меня не укрылось, что Фолькер положил на водительское сиденье кольцо из пенопласта. Сидеть просто так, на обычной мягкой обивке, он, значит, уже не мог. Но дерзкий абрис его носа не изменился.
Деревья Хофгартена. На Альтштадтринг - здание государственной канцелярии, которое Серж когда-то принял за новый универмаг с постмодернистским куполом. Внушительный главный вход, стальные плиты с дырчатым орнаментом - все это вполне подошло бы для какого-нибудь китайского бункера. Официальная резиденция премьер-министра Баварии просторнее Белого дома на сто четырнадцать квадратных метров. Резиденция с ее классицистическими рядами окон, спроектированными Кленце. И недалеко отсюда - место мужских свиданий, Одеонсплац: площадь, которую посещали все, начиная с Клауса Манна и кончая Вальтером Зедлмайром. На противоположной стороне - новое, из темного стекла Центральное отделение Института имени Макса Планка. В этом секторе города, занимающем всего половину квадратной мили, помещается так много всего…
От креста на Максимилианштрассе уже можно разглядеть бар "У Шумана", прежнему богемному обаянию которого теперь пытаются подражать посетители, связанные со сферой высоких технологий. Им бы хотелось увидеть за одним из столиков Уши Глас. Вольф Вондрачек часто сиживал здесь в углу, неузнанный. Сотня ног перед стойкой бара, тропические коктейли и ирландское пиво на подносах… Время от времени - выражения откровенной неприязни к бару "Париж" в Берлине, где теперь обретается новая политическая элита. "Зато от нас, отсюда, так близко до Италии!"… И на Кёнигсплац прошлым летом Джеймс Левин дирижировал Девятой симфонией Брукнера, а в ратуше наша местная достопримечательность - свободолюбивая красно-зелено-розово-голубая коалиция - упорно сопротивляется правящей партии, якобы безупречно здоровой в нравственном отношении, тесно связанному с ней живописному Ватикану и инерции благоденствующей баварской глубинки.
- Приготовь мне опять рыбу. Но без каперсов.
Я кивнул. Аппетит - это хороший признак. Когда Фолькер приходил ко мне, я готовил сразу в двух вариантах. Во-первых, вкусно (для себя самого); и, во-вторых, - ту же еду, но без соли, сахара, чеснока, каперсов и грибов. Даже щепотка перца была бы для Фолькера губительна.
Мы миновали Изартор, и привычные серые завесы омрачили мне душу. Я вернулся в зону повседневных забот. Копировальная мастерская, магазин "Тенгельман", вестибюль IV Финансового управления… Беспроблемной моя жизнь бывает только во время поездок. Как свободный литератор я предписал себе такую самодисциплину, что освобождаюсь от нее куда реже, нежели любой человек, имеющий постоянное место работы и законный отпуск. Раньше я бы не пожелал себе такого: постоянно жить в состоянии цейтнота и мучиться угрызениями совести всякий раз, когда позволяю себе короткую передышку.
Фолькер со времени окончания школы вообще не знал, что такое отдых в общепринятом понимании. Никто не мог представить его себе лежащим в шезлонге под тентом. Он был, в определенном смысле, человеком старого типа, работающим без перерыва. Ощущение, что его усилия увенчиваются успехом, что он достигает тех целей, которые сам перед собой поставил, заменяло ему и отпуска, и праздничные дни. Увлекательный разговор, превосходная интерпретация сонаты Шуберта возвращали молодость. Внезапное посещение музея ради одной картины Сезанна человеку такого типа дает куда больший заряд энергии, нежели дымящаяся паэлья в приморском ресторане. Дух его - прежде всего - нуждался в питании и движении. И потому в нем жили, сменяя друг друга, целые культурные эпохи, устремления величайших умов - начиная от Эпикура и кончая Хайдеггером. Судьбы тех, кто определял историю человечества, его по-настоящему волновали. Как у всякого интеллектуала, душа у Фолькера была одновременно и юной, и архаически-просветленной. Он понимал любовную страсть Клеопатры к Антонию и Цезарю, понимал облегченный вздох выбившегося из сил Франца Грильпарцера, когда тот, проработав весь день с пыльными бумагами в венской канцелярии, вечером наконец склонялся над строчками новеллы "Бедный музыкант". Такие люди, как Фолькер, догадываются и о робком предчувствии триумфа, которое испытал Людвиг Витгенштейн, когда - вырвавшись за пределы всего, о чем думали прежде, - написал первую фразу "Логико-философского трактата": Мир есть всё, что происходит.
Владеть знаниями, накопленными человечеством, сопоставлять их, обдумывать уже достигнутое и ожидать качественно-нового - это была стихия Фолькера. Затеяв с ним спор на какую-нибудь связанную с искусством тему, мне удавалось отвлечь его почти от любых неприятностей:
- Я думаю, древние египтяне - как скульпторы - все же уступали позднейшим народам.
- Ты можешь, - возмущенно вступился он за честь камнерезов с Нила, - взять даже самую крошечную погребальную статуэтку из Египта и увеличивать ее - на фотоснимках - до таких размеров, как пожелаешь. Лицо и тело сохранят совершенные пропорции. Уже римляне пытались подражать такому совершенству. И ничего не достигли. Но зато римляне изобрели реалистический скульптурный портрет!
- Как же получилось, - спросил я, - что кому-то вдруг пришло в голову изобразить человека соответственно его натуре? Что, один римлянин взял и сказал: "А теперь, Флавий, я нарисую, каков ты на самом деле"? Мол, идеалами мы сыты по горло, и на меня они наводят тоску?
- Однажды кто-то (возможно, из высокомерия или, наоборот, усомнившись в себе) захотел познать, увидеть и увековечить себя в своей уникальной неповторимости. С бородой, двойным подбородком, лысиной и меланхоличным взглядом.
- Через римский портрет в искусство проникло уродливое.
- Я не знаю, как может искусство быть уродливым! Разве что… Если оно плохое, но тогда это вообще не искусство.
- Да, египтяне… римляне… мы…
Поиски места парковки в центре запросто могут растянуться на целый час. Но когда едешь в машине вдвоем с кем-то, ты не так быстро теряешь терпение, раз за разом высматривая лакуну на одних и тех же улицах.
С Фолькером всегда получалось так, что в разговор втягивался весь мир. В последние годы он почти не читал книг. Однако огромного запаса уже прочитанного хватало для того, чтобы, бегло пролистав новое произведение, он мог уловить, о чем хотят рассказать ему в своих поздних вещах, скажем, Мартин Вальзер или Зигфрид Ленц. В большинстве случаев, как обычно, это были попытки улучшить свои ранние произведения, растянуть их - или, наоборот, от них дистанцироваться. Искусство понимать книги сравнимо с физиогномикой. Рано узнав, что значит то или иное выражение лица, ты потом, если не утратил внутренней заинтересованности, легко распознаешь смысл строго сведенных бровей или ухода Петера Хандке в "безмятежное описание объектов".
У Фолькера были свои домашние божества: чем дольше ты говорил с ним о литературе, тем больше всплывало имен писателей, чье творчество представлялось ему образцом проникновения в суть мира. Роберт Вальзер, Роберт Музиль, Марсель Пруст, сам создавший для себя кокон воспоминаний, Джеймс Джойс, запустивший руку в дублинскую грязь, чтобы извлечь оттуда слово-симфонию, Сэмюэл Беккет были в его глазах превыше всех. Но стоило ему заговорить о "горестной любезности" Роберта Вальзера и о том, что "этот удивительный нищий швейцарец придал статус святости самым удивительным жестам", как тотчас собирался Олимп соперничающих божеств - тут появлялись и Гёте, воспевший нарцисс своего сада, и Готфрид Бенн, который исчез, растворился в воздухе под воображаемым жаром африканского солнца.
Конечно, музыка - перекрывающая всё, как небесный свод - обычно торжествовала над литературой с ее нарративностью. Зависание звука струнных у Дьёрдя Лигети, начало кантаты Иоганна Себастьяна Баха мгновенно отметали прочь все грубое и мешающее, и Фолькер бормотал, воздевая указательный палец: "Именно так это и должно звучать". Но потом снова словесность становилась подкладкой мира, его шатким каркасом, а живопись - оптической призмой, а театр - зеркалом чувственных порывов. Все искусства по очереди вступали в игру, и каждое было незаменимо.
В местах, где толпится народ, Фолькер не привлекал к себе внимания. Чем старше и чувствительней он становился, тем больше людей воспринимало его в первый момент как человека, отвергающего общение. Часто он обматывал шею старым фиолетовым шарфом. Первым покушением на его желание быть красивым стали очки, предписанные ему по достижении сорокалетнего возраста. Позже, работая за компьютером, он носил две пары очков, одну поверх другой. Неповрежденную дорогую модель, а сверху - ту, у которой сломанную носовую перемычку он заменил проволокой. Фолькер был одним из последних представителей богемы.
Он предпочел отказаться от надежд на пенсию, лишь бы не накладывать на себя никаких обязательств. Полагал ли он, что до последнего дня сможет зарабатывать деньги? Или жил с ощущением, что старость ему не грозит?
Его квартира в центре - с видом на крыши Мюнхена и неизбежными серенадами трубачей, упражняющихся на башне Петерскирхе - таила в себе разные занимательные истории. Хозяйка дома, собиравшаяся произвести роскошный ремонт и потом сдать квартиры новым жильцам, никак не могла заставить своего многолетнего постояльца освободить занимаемые им восемьдесят квадратных метров. Время от времени хозяйка, фрау Рундстеп, даже отключала воду. В конце концов - после того как эта женщина, прежде всегда молодившаяся и злоупотреблявшая косметикой, перенесла сердечный приступ, в мансарде же поселилась ее дочь с лесбийской подругой - она поневоле сделалась более уживчивой (а ее атаки на жильца - менее скоординированными). "Потесненная" теперь иногда даже здоровалась с Вытесняемым.
Бритье стоило Фолькеру таких усилий, что рубашка становилась влажной от пота.
Людей, которые шли впереди по тротуару, не замечая, что он хочет их обогнать, мой друг от души ненавидел: "Они не чувствуют, что происходит у них за спиной и вокруг". Не нравились ему и прохожие, которые, когда небо хмурилось (однако дождя еще не было), спешили раскрыть зонт. В последние годы, отправляясь в деловые поездки, он тащил за собой тележку с легким багажом.
В 1960-м, даже еще в 70-м Фолькер своей рыжей шевелюрой и необузданным темпераментом напоминал актера Тома Халса, сыгравшего Моцарта в "Амадее" Милоша Формана.
Теперь, шестидесятилетний, он сжимал руль моего "форда" голубовато-белыми пальцами. Кольцо из пенопласта компенсировало неровности уличного покрытия. Сердце Фолькера было покрыто рубцами.
- Я загрузил тебе в холодильник молоко и ветчину.
Я поблагодарил. Возможно, на моем кухонном столе стоят еще и тюльпаны, три или пять.
Фолькер часто повторял, что я не должен быть таким нерешительным в речи и поведении: "Знаешь, люди теперь хотят, чтобы все было сверх-отчетливым".
Летом 1988-го - мы тогда знали друг друга уже тринадцать лет - утром в моей квартире раздался телефонный звонок: "Приходи… Скорее". Больше я ничего не разобрал.
Я помчался со своей Гертнерплац в центр города и взбежал на его мансардный этаж. После первого шокового момента, когда я, потрясенный, смотрел на распростертое тело, я понял, что мой друг еще дышит. Он лежал, одетый, на полу возле кровати. Одна рука - на груди. Номер 112 мгновенно всплыл в памяти, и я вызвал скорую. Оказалось, у Фолькера после разговора с менеджером его банка случился инфаркт миокарда. Под сияющим небом, овеваемые теплым феном, мы с включенной синей мигалкой неслись к Швабингской больнице.
Спустя три месяца один друживший с нами голландец и я, подцепив с обеих сторон сорокадевятилетнего Фолькера, медленно взбирались с ним по лестнице на холм, к церкви Четырнадцати святых, неизменно привлекающей паломников. Мы совершили эту вылазку, одну из очень немногих в то время, чтобы увидеть архитектурный шедевр Бальтазара Ноймана.
- Ты выдержишь?
- Дайте перевести дух. Слишком много свежего воздуха.
- Если подъем для тебя крутой, мы можем вернуться.
- Нет. Это одна из красивейших церквей Южной Германии. Я непременно должен увидеть ее изнутри.
Привычку много курить он тогда резко бросил. И тем не менее его все чаще знобило.
Через два года последовал второй, более легкий инфаркт. Потом ему пришлось лечь на операцию межпозвоночного хряща, в госпиталь Милосердных братьев.
О другой, еще более мучительной болезни он при мне никогда не упоминал. В начале девяностых у него обнаружился опоясывающий лишай, причинявший ему месяцами такие боли, что порой невозможно было удержаться от крика. Кроме того, сменяли друг друга бронхиты и воспаления легких. Целые недели Фолькер проводил в постели.
"Я должен что-то делать. Не могу позволить себе просто лежать".
Я заваривал ему чай, подмешивал в овсянку мед и кусочки бананов.