Мои посмертные воспоминания. История жизни Йосефа Томи Лапида - Яир Лапид 13 стр.


В июне 1955-го судья Биньямин Халеви вынес приговор. "Кастнер продал душу дьяволу", – сказал он. Суд оправдал Гринвальда по всем пунктам обвинения, кроме одного, по которому обязал его заплатить штраф размером в одну израильскую лиру.

Рассмотрение апелляции было назначено на январь 1957 года, а я приступил к работе двумя месяцами ранее. На протяжении всего судебного процесса "Маарив" придерживался откровенно антикастнеровской линии, но хотел сохранить доступ и к противной стороне. Шницер даже просил меня не оставлять работу в "Уйкелет", цитадели Кастнера, чтобы я мог оставаться как можно ближе к трагическому герою этой истории. Когда я рассказал об этом Кастнеру, он рассмеялся. "Пусть ты будешь двойным агентом, – сказал он, – так хоть кто-нибудь услышит и мою версию".

Однако смех Кастнера был редким явлением в те мрачные дни. Он слабел, лицо его было серого цвета. Днем он проводил время в суде или со своими адвокатами, а потом работал в "Уйкелет" ночным редактором. Никто не видел, чтобы он спал; он терял вес, и его знаменитое высокомерие, которое позволило ему бесстрашно торговаться с худшими из убийц, исчезло.

Через несколько дней после начала судебного процесса мы с Кастнером обедали в арабском ресторанчике возле центральной автобусной станции. Мы сидели за столиком снаружи, и вдруг на один из мусорных баков запрыгнула кошка, столкнув с него металлическую крышку. Кастнер в ужасе вскочил со своего места. Когда он понял, что произошло, то потихоньку сел на место, на верхней губе проступила испарина.

– Они хотят убить меня, Томи, – сказал он. – Я получаю угрозы каждый день.

– Никто тебя не убьет, Режё, – сказал я, – они только болтают.

– Надеюсь, что ты прав.

4 марта 1957 года трое молодых людей, члены крайне правой подпольной организации, подкараулили Кастнера у подъезда его дома. Когда он вышел из машины, они выстрелили в него несколько раз и скрылись. Кастнера доставили в больницу, где он скончался от ран. Вскоре после убийства эти трое были задержаны и во всем сознались. Через пятьдесят два года один из них, Зеев Экштейн, намекнул в документальном фильме на то, что мы всегда подозревали: в этом деле была замешана израильская секретная служба – если не активным образом, то молчаливым согласием. Кастнер погиб, чтобы спасти руководство страны от позора.

Несмотря на смерть Кастнера, апелляционный суд продолжил свою работу и в январе 1958 года решил изменить приговор и снять с Кастнера все обвинения. Это было небольшим и очень запоздалым утешением. Пострадали все. Даже венгерская община разделилась на сторонников Кастнера и сторонников семьи Сенеш. Я относился к числу первых, но сердце мое было переполнено сочувствием к бедной Катарине Сенеш, которая не понимала, что стала пешкой в игре сильных мира сего.

В 2003 году, во время официального визита в Будапешт, я попросил открыть для меня архив с протоколами суда и казни Ханы Сенеш. "Заключенная двадцати трех лет, – сухо, по-деловому писали ее убийцы, – состояние здоровья хорошее. Была подвергнута пыткам, но отказалась выдать своих товарищей или просить помилования. Из-за неточных выстрелов расстрельного взвода она мучилась довольно долго, прежде чем ее сердце не перестало биться".

Я сидел один в прохладном сумраке архива, читал и плакал.

Глава 23

Лорд Роберт Бутби, который был личным секретарем Черчилля, а затем в течение тридцати четырех лет членом парламента, рассказал мне однажды такую историю:

"В 1931 году я побывал у фюрера в Мюнхене. Когда я вошел в его канцелярию, он вскочил по стойке "смирно", вскинул правую руку в нацистском салюте и крикнул: "Хайль Гитлер!" Мне ничего другого не оставалось, как тоже встать по стойке "смирно", вскинуть правую руку и крикнуть: "Хайль Бутби!""

Через несколько недель после гибели Кастнера до меня дошло, что пришло время мне выкрикивать свое имя.

Апелляционный процесс все еще тянулся, а интерес публики уже начал угасать, и я стал опасаться, что вскоре мне объявят, уже вторично, об окончании моей работы в "Маариве". Я решил, что стоит начать писать по-другому.

За исключением таких ярких звезд, как Карлебах и Кишон, журналистика в Израиле находилась по большей части под влиянием дотошной, скрупулезной немецкой прессы. В основном все придерживались известного правила пяти вопросов – кто, что, когда, где и почему, и чтобы знаки препинания стояли на месте. Это была очень профессиональная и тщательная работа, но скучная и сухая, как старая гренка.

В венгерской журналистике, на которой я был воспитан, существовал целый жанр, который никому в Израиле известен не был, – короткие, яркие и смешные заметки о людях. Не так был важен заголовок, как замаскированная булавка, скрепившая платье дамы из высшего общества, припрятанная бутылка джина у улыбчивого политика и цветастые наклейки авиакомпаний на футляре виолончели знаменитого музыканта.

Впервые в жизни я начал писать в собственном стиле.

У некоторых в "Маариве" это вызвало удивление, но мне было все равно. Если и уволят, я хоть буду знать, что попытался идти своим путем. Но довольно скоро стало понятно, что публике нравится этот новый стиль, и в моем скромном почтовом ящике начали скапливаться письма читателей.

Однажды утром я встретил в коридоре Шницера. Выходя из туалета, он вытирал руки бумажной салфеткой. Я кивнул ему и пошел дальше. Но он окликнул меня.

– Томи, – сказал он.

– Да? – обернулся я.

Видно было, что его занимает какая-то новая идея.

– Эти твои колонки, – сказал он неуверенно, – читателям, похоже, нравятся.

– Так говорят.

– Может, сделаешь такую колонку по пятницам? Бери у людей интервью и пиши про них веселые истории.

– Договорились. Когда начинать?

– На следующей неделе.

– Хорошо.

Я нарочито спокойно пошел дальше, спиной чувствуя, что он продолжает смотреть мне вслед, все еще сомневаясь, правильно ли поступил. Но как только я свернул за угол, то начал прыгать по ступенькам как сумасшедший. Своя колонка! Каждую неделю! Одна из секретарш, поднимавшаяся мне навстречу, остановилась, окинула меня обеспокоенным взглядом, развернулась и осторожно пошла в другую сторону.

Немного успокоившись, я спросил себя, что было бы, если бы Шницер не вышел по нужде тем утром. У меня нет ответа на этот вопрос. Может быть, эта идея все равно пришла бы ему в голову, а возможно, что я на долгие годы остался бы в "Уйкелет" и закончил свою карьеру одним из ее руководителей. Жизнь складывается из очень многих "если", и лучше прыгать по ступенькам, чем разбираться во всем этом.

Моя колонка "Герои недели" стала популярной в одночасье.

Каждую неделю я брал интервью у трех-четырех человек и делал из них короткие эпизоды – по четыреста-пятьсот слов. Иногда мне казалось, что в Израиле нет человека, у которого я хотя бы пару раз не взял интервью. Шницер, лопаясь от гордости, написал: "Ты можешь быть выдающимся ученым, процветающим финансистом, многообещающим художником, молодым популярным поэтом или политическим интриганом – но если тебе еще не позвонили с приглашением на интервью к Лапиду, значит, ты еще не добрался до остановки под названием "Успех"".

Я не ограничивался израильтянами. Было много встреч с иностранцами. Молодое еврейское государство привлекало тогда всеобщее внимание, многие приезжали взглянуть на новое чудо собственными глазами. Они рассказывали миру о нас, а я рассказывал нашим о них.

За пять лет существования моей колонки я брал интервью у Ива Монтана и Симоны Синьоре, Рудольфа Нуриева и Коко Шанель, у Генри Киссинджера и Вилли Брандта, у Игоря Стравинского и Пабло Казальса, у Эллы Фицджеральд и Амалии Родригиш, Стэнли Мэтьюза и Артура Рубинштейна, Джона Гилгуда и Питера Селлерса и многих, многих других. Некоторые из них, как Харри Голден и Дэнни Кей, стали моими друзьями. Больше всего им нравилось то, что я не задавал банальные вопросы, которыми журналисты терзали их повсеместно.

С музыкантами я говорил о политике, с политиками – о моде, а с законодателями моды – о военной истории. Луи Армстронг рассказал мне о днях, проведенных в тюрьме на юге Соединенных Штатов, Марсель Марсо – о своем детстве в глубоко религиозной еврейской семье в Страсбурге, а Елена Рубинштейн – о своей самой дорогой в мире коллекции миниатюрной мебели. Когда она после интервью встала, я понял, откуда взялось ее увлечение: легенда косметического рынка сама была миниатюрной, ростом не более ста пятидесяти сантиметров.

Глава 24

В 1999 году, вскоре после моего избрания в Кнессет, я ощутил, что в моей жизни чего-то не хватает. Вначале мне не удавалось понять, в чем дело, но потом я сообразил: мне хочется продолжать писать. Сорок пять лет я писал каждую неделю, иногда каждый день. Из трех главных муз греческой мифологии моей самой любимой была как раз Мелете – муза практики и повторения. Пианисты музицируют каждый день, художники каждое утро приходят в студию. Писатели должны писать постоянно или хотя бы регулярно. Я стал заниматься полузабытым ежемесячником, который издавала партия "Шинуй". Я писал статьи, редактировал, корректировал, придумывал заголовки и даже давал советы типографии. У меня было все, что мне было нужно. Кроме читателей.

Для одного из номеров я брал интервью у доктора Рут Кальдерон, основавшей курсы "Элуль" и колледж "Альма", основной задачей которых было изучение иудаизма нерелигиозными евреями. Естественно, зашел разговор о религии.

Я попытался поддеть Рут: "Фрейд считает, что религия – это невроз. Что-то вроде болезни".

Она улыбнулась:

– А разве он не то же самое говорит о любви?

В 1958 году любовь всей моей жизни была совсем рядом, но я об этом еще не знал.

А пока я бессовестно наслаждался своим новым статусом. Мне было всего двадцать семь, а со мной уже вовсю любезничали политики, министры обращались ко мне по имени, женщины, которые всего лишь год назад проносились мимо меня, не замечая, вдруг стали посматривать на меня пристально.

Однажды утром на улице я встретил очень красивую девушку – из тех, кого французы называют "петит", миниатюрная. Она застенчиво поздоровалась со мной, и тогда я узнал ее. Это была Шуламит, дочь Давида Гилади, которую я видел в архиве "Маарива" и не осмелился с ней заговорить. Я спросил, как у нее дела, и она рассказала, что отец получил назначение собкором в Париж и она уезжает туда вместе с родителями. Я пожелал ей успеха, и вдруг она сказала: "Может, напишешь мне?" – "С удовольствием", – ответил я.

Пока она жила в Париже, а позднее в Лондоне, мы пару раз обменялись письмами, но у меня было ощущение, что она не воспринимает меня серьезно. Через два года редакция отправила меня делать репортаж о Международном конкурсе на лучшее знание Библии. Там я снова встретил Шуламит, которая была с отцом. За ней как тень следовал Аарон Долев, бывший тогда одним из лучших репортеров газеты. Долев был серьезным конкурентом: он был всем, чем не был я, – родившийся в Тель-Авиве, сдержанный и элегантный, знающий себе цену (несколько завышенную, если спросите меня). Карлебах нашел его в коридорах журнала "Этот мир" и сделал специальным корреспондентом, которому поручалось все, к чему стремился я: начиная с интервью с премьер-министром и кончая командировками за границу. На этот раз я решил не уступать.

И стал пылко ухаживать за Шуламит. А весь "Маарив" с ухмылкой наблюдал за нашим с Аароном соперничеством. Цветочные торговцы Тель-Авива стремительно обогащались. Каждый из нас пускал в ход свои приемы: Долев – подчеркнутую вежливость, я – свою обычную громогласность. Проблема была в том, что невозможно было понять, – ни тогда, ни в последующие пятьдесят лет, – что же Шула на самом деле думает. Она была тихая и сосредоточенная, хрупкая, как венецианское стекло, а мужчины пробудили в ней трогательную застенчивость. Я впервые встретил девушку, которой не доставляло удовольствия находиться в центре внимания.

Только в свой двадцать восьмой день рождения я получил знак, что, возможно, лидирую в соревновании за ее сердце. Мы собрались в "Кассите", и Шула преподнесла мне книгу в подарочной упаковке. Я отошел в сторону и разорвал обертку. Это был трактат "Поэтика" Аристотеля.

Через несколько недель я поехал в Иерусалим, чтобы взять интервью у Дэнни Кея. Перед выходом я позвонил Шуле и спросил, как она поживает. "Все в порядке, – сказала она, – у меня Долев".

На интервью я приехал несчастный и подавленный. Еврей Кей, будучи человеком теплым и чутким, заметил, что я рассеян, и спросил, в чем дело. Я рассказал ему, что встретил любовь своей жизни, но подозреваю, что ее сердце отдано другому.

До конца жизни я был благодарен ему за ответ. "Оставь ты это интервью, – сказал он, – я найду для тебя время завтра. Поезжай в Тель-Авив и сделай ей предложение".

Я выскочил на улицу и бросился к такси. "В Тель-Авив, – сказал я водителю. – И побыстрее".

Когда мы проезжали Иерусалимские холмы, я почувствовал, как во мне закипает гнев. При всем уважении к рассуждениям Аристотеля о поэтике, мне вспоминалось другое его изречение, гораздо больше подходившее мне по состоянию души в этот длинный, как вечность, час: "Каждый может разозлиться – это легко; но разозлиться на того, на кого следует, и в той мере, на сколько это нужно, и в тот момент, когда это нужно, и по той причине, по которой нужно, и так, как нужно, – это дано не каждому".

Когда мы оказались в Тель-Авиве, я уже был зол не на шутку. Вбежал в дом и встал перед Шулой.

– Мне надоело, – заорал я, – мы женимся!

– Хорошо, – сказала Шула, – но зачем так кричать?

Глава 25

Вполдевятого утра зазвонил телефон. Приоткрыв один глаз, я с трудом разглядел тени предметов в незнакомом гостиничном номере. Голова трещала от выпитого, во рту пересохло. Я пошарил рукой и нашел трубку.

– Ну? – весело спросила мама. – Как все прошло?

– Что?

– Ну, ты сам знаешь.

Я посмотрел налево. Рядом над подушкой приподнялась темноволосая голова, и на меня смущенно уставилась пара черных глаз. Только тут до меня дошло, что я уже двенадцать часов как женат.

– Господи, мама, я перезвоню, когда проснусь.

Вешая трубку, я еще успел услышать, как она смеется.

За неделю до назначенного срока свадьба чуть не сорвалась. Мы отправились зарегистрировать брак в сопровождении двух свидетелей – Кишона и Доша, но, как только переступили порог запущенного и обшарпанного раввината, Шула перепугалась и заявила, что уходит домой. Я уставился на нее открыв рот, не в состоянии вымолвить ни слова, но на мое счастье Эфраим не растерялся. "Подожди здесь", – сказал он, взял Шулу под руку и повел прогуляться, объясняя ей, что все невесты испытывают страх в последний момент перед замужеством. "Идиот, – шепнул он мне, вернувшись, – ты что, не понимаешь, что она девственница?"

Я был потрясен. Всю жизнь меня окружали сексуально раскрепощенные женщины, а женюсь я на последней девственнице Тель-Авива.

Это незначительный эпизод, но он уже тогда обозначил в наших взаимоотношениях то, что сохранилось до последнего дня моей жизни: я всегда был бычком с колокольчиком на шее, шумным и жизнелюбивым, всегда в окружении друзей, скорым на смех и на гнев, а она была – и остается – погруженной в себя, чувствительной художественной натурой, сосредоточенной на своем внутреннем мире, поэтом, которого встречи с повседневностью наполняют тревогами.

Свадебная церемония проходила в Доме журналистов в Тель-Авиве 15 февраля 1959 года. Дату выбрали не случайно. "Маарив" был основан 15 февраля, и мы по традиции отметили годовщину, приурочив к ней свадьбу, чтобы сэкономить на расходах. Сама церемония бракосочетания состоялась тем же утром во дворе дома новоиспеченных тестя и тещи на улице Мапу в Тель-Авиве. Шула была в белом, и тому, кто станет утверждать, что когда-нибудь была невеста красивее, придется предстать передо мной на небесном ринге. Возле нее стояла мать, Хелен, и бросала на меня подозрительные взгляды. У дочери торговца яйцами из Трансильвании не вызывал особого воодушевления честолюбивый эмигрант, которого выбрала ее дочь. Она считала, что я хочу продвинуться в "Маариве", женившись на дочери одного из главных в газете людей, и не утруждала себя тем, чтобы это скрывать. Я со своей стороны считал ее отношение снобизмом – учитывая, что она начинала свой трудовой путь в Израиле погонщицей ослов на плантациях Кфар-Сабы, и тоже не старался это скрыть. Не прошло и пяти минут, как я женился, а у меня уже была самая что ни на есть классическая теща.

Оглядываясь назад, я думаю, что был к ней несправедлив. Хелен Гилади была женщиной эмоциональной, с прекрасным чувством юмора, у нее была молочно-белая кожа и черные цыганские глаза. Она закончила всего шесть классов, но любила литературу и театр; говорила, писала и читала на иврите, английском, французском, немецком, венгерском и румынском; едва сводя концы с концами, она все же отправила дочь на уроки живописи и драмы и в течение двенадцати лет выплачивала деньги за рояль, купленный для нее в Иерусалиме в магазине "Король роялей Клейнман".

К ужасу ее молчаливого супруга, у Хелен была склонность к розыгрышам. Бывало, в шоколадных шариках гостям попадался жгучий перец, или к чаю подавали кубики соли вместо сахара. Ее шутки были язвительными и саркастичными, ее острого языка не избежал никто. Годами я был ее главной мишенью, и обычно не оставался в долгу. Только когда ее не стало, я понял, как сильно мне ее не хватает.

Во время церемонии бракосочетания я очень волновался и был страшно напряжен, пока не вспомнил историю, которую рассказал мне незадолго до того американский оперный певец Ричард Такер (настоящее имя которого было Реувен Тикер): однажды знаменитый Артуро Тосканини выбрал его на главную роль в "Аиде", которую ставили в Метрополитен-опера в Нью-Йорке. Во время репетиции последнего акта Тосканини вдруг остановил оркестр и спросил: "Господин Такер, почему вы так серьезны?" Такер продолжал петь с мрачным выражением лица, соответствующим образу Радамеса, которому в конце сцены выносят смертный приговор. Тосканини снова остановил оркестр. "Ты же идешь на смерть! – заорал он. – Так улыбайся!" И улыбка озарила мое лицо.

В день сорокапятилетия нашей свадьбы мы поехали с детьми в Галилею, а вечером ужинали в ресторане с удивительно подходящим названием "Усадьба Шуламит". После второй бутылки вина Мерав спросила меня: "В чем ваш секрет? Как оставаться вместе столько лет?"

– Есть три условия, – ответил я. – О первом дети – даже в вашем возрасте – не хотели бы слышать…

Зазвенели бокалы, смешки затихли.

– Второе условие, – продолжал я, – это общность интересов. Я знаю, что есть счастливые браки людей из разных культур, но нам было гораздо легче, поскольку мы оба вышли из одной среды. Мы оба любим Чехова и Моцарта, английскую культуру и американскую литературу, и мы оба посвятили свою жизнь слову. Мама – в литературе, а я – в журналистике.

Я на секунду остановился и огляделся вокруг. Мои зять и невестка переглянулись и улыбнулись. Подобно Яиру, его жена Лихи – писатель и автор колонки в газете. Подобно Мерав, ее супруг Дани – известный клинический психолог. Они прекрасно поняли, о чем я говорю.

Назад Дальше