Мои посмертные воспоминания. История жизни Йосефа Томи Лапида - Яир Лапид 14 стр.


– Ну а третье условие, – заключил я, – это нечто необъяснимое, называется "любовь". Она не имеет точного определения, но живет и пульсирует, как сердце. И если ее нет, то все остальное бесполезно. На протяжении всех сорока пяти лет я любил вашу маму всем сердцем, а в последние пару недель, кажется, и она начала испытывать ко мне некоторую симпатию.

Все захлопали, а я не смог удержаться от своей склонности к театральным жестам и добавил: "Сорок пять лет назад, сразу после брачной церемонии, я снял свое обручальное кольцо, потому что оно мне мешало. На следующий день оказалось, что я его потерял, и с тех пор я не носил обручальное кольцо. Сегодня я решил купить нам обручальные кольца". Я достал маленькую бархатную коробочку, и Шула сказала: "Ой, Томи" – как всегда, когда я приводил ее в смятение на людях, и мы надели друг другу кольца.

Почти пять лет спустя, через считаные минуты после того, как мое сердце перестало биться, Яир бережно снял кольцо с моего пальца и носит его по сей день. Надеюсь, оно принесет ему не меньше счастья, чем принесло мне.

Глава 26

Когда сенатор Губерт Хамфри хотел пошутить, он наклонялся вперед так, что вам оставался виден только его высокий лоб. "Право быть услышанным – священно, – сказал он мне, – но оно не означает автоматически права быть воспринятым всерьез".

Это было одно из любимых высказываний влиятельного сенатора из Миннесоты, и он поделился им со мной в том непринужденном стиле, который позволяет американцам становиться вашими хорошими друзьями уже через пять минут после знакомства. Через несколько дней после интервью выяснилось, что Хамфри, который впоследствии стал вице-президентом (и был близок к президентству, проиграв Никсону всего 0,7 процента голосов), воспринял меня всерьез.

Я был женат ровно три недели, когда мне позвонили из американского посольства.

– Вы произвели впечатление на сенатора, – произнес голос в трубке, – и он организовал для вас стипендию Госдепартамента, которая предназначается для перспективных молодых людей со всего мира. Мы предлагаем вам в течение двух месяцев поработать журналистом в местной американской газете в городе Линн в штате Массачусетс, а затем в течение месяца путешествовать по Америке за наш счет. Вас интересует такое предложение?

– Интересует?! Шутите?!

Свой медовый месяц мы провели в Эйлате, в гостиничном номере без кондиционера, а спустя три месяца нам предстояло отправиться в настоящее свадебное путешествие.

Первые десять дней мы провели в Нью-Йорке. Сегодня, когда молодежь попадает в Нью-Йорк, она прежде всего испытывает дежавю: все уже столько раз видели Мэдисон-авеню и Таймс-сквер в фильмах и сериалах, что, кажется, уже не раз побывали там. Но тогда, в конце пятидесятых, энергетика Америки потрясла меня как электрический разряд. Я приехал из страны, где лед продавали с телег с запряженными в них лошадьми, мясо и яйца были все еще в ограниченном доступе, а здесь каждая семья имела две машины и двухкамерный холодильник, а каждый мужчина – по костюму на каждый день недели. Это изобилие ошеломляло.

Однако Нью-Йорк, как будет рад объяснить вам любой американец, не живущий в нем, – это не Америка. Нью-Йорк – это Большое Яблоко, а Америка – страна маленьких городков. Нью-Йорк – космополит, а Америка – провинциал. Нью-Йорк никогда не спит, а Америка гасит свет в полдесятого. Нью-Йорк расточительный, богемный и легкомысленный, а в глубоко пуританской Америке главные ценности – семья и работа. Короче говоря, Нью-Йорк – это Нью-Йорк, а Америка – это город Линн, штат Массачусетс.

Первые поселенцы прибыли в город Линн в 1629 году, и с тех пор там больше ничего особенного не происходило. Самой большой гордостью жителей Линна было то, что во время Войны за независимость солдаты континентальной армии были обуты в сапоги, сделанные в их городе. В ХХ веке обувную промышленность сменила электронная, но большая часть восьмидесятитысячного населения работала в соседнем Бостоне, а Линн был и остался типичным американским "спальным городом". Когда мы приехали туда, Шула, глядя в окно такси, заметила: "Смотри, Томи, на улицах есть машины, но совсем не видно людей".

Самым большим отелем в Линне был "Оушен-Хаус", но мы не могли в нем остановиться, поскольку всем было известно, что его владельцы не сдают номера евреям. Это, конечно, не произносилось вслух, но каждый раз, когда еврей пытался снять номер, ему с настойчивой вежливостью объясняли, что мест нет. Через десять лет один мой приятель, живущий в Линне, прислал открытку с таким текстом: "Томи, ты, наверное, будешь рад узнать, что "Оушен-Хаус" сгорел дотла".

Я работал в "Линн дейли таймс". Госдепартамент устроил нас на просторной вилле, принадлежавшей гостеприимному еврейскому семейству Тарни, которые ни за что не согласились принять от нас деньги за проживание и, более того, предоставили мне в пользование одну из своих машин – видавший виды "фольксваген" сороковых годов выпуска.

Однажды вечером (или, как любил называть это время Кишон, "одним вчеравечером") мы с Шулой поехали на автобусе в джазовый клуб в Бостоне. В два часа ночи мы обнаружили, что последний автобус уже ушел, и стали спрашивать в клубе, не едет ли кто-нибудь в Линн. Четверо черных парней, сидевших за соседним столиком, сказали, что они едут в ту сторону и будут рады нас подбросить. Мы все втиснулись в большой "шевроле" и всю дорогу весело болтали о концерте, на котором побывали. Утром госпожа Тарни сказала: "Вы вчера поздновато вернулись". Мы рассказали ей, как чуть не застряли в Бостоне на всю ночь, но, к счастью, нас подвезли. Она чуть не упала в обморок. "Вы сели в машину с четырьмя неграми в два часа ночи?! – переспросила она. – Вы сошли с ума?! Это чудо, что вас не убили!" Мы растерянно уставились на нее. Почему? В чем, собственно, проблема?

Спустя много лет, сидя в ресторане "Рафаэль" в Тель-Авиве в компании с афроамериканцем, приятным и уверенным в себе человеком, я рассказал ему эту историю. Он искренне смеялся. Звали его Барак Обама.

Через два месяца мы попрощались с семейством Тарни и отправились в долгое путешествие. За месяц мы объездили Америку вдоль и поперек на маленьких самолетах и больших автомобилях, наблюдая вблизи, сами того не подозревая, ту Америку, которой предстояло вскоре исчезнуть. Америка до войны во Вьетнаме, до хиппи, до марша Мартина Лютера Кинга на Вашингтон, Америка наивная и консервативная, величайшая рок-звезда которой, Элвис Пресли, мог прервать свою карьеру для того, чтобы пойти служить в армию.

В каждом городе, в который мы приезжали, нас, согласно плану Госдепартамента, приветливо принимала какая-нибудь семья. Мы гостили у мормонов в Солт-Лейк-Сити, проводили время в Голливуде у бассейна в обществе легендарного венгерско-еврейского продюсера Джо Пастернака, а вокруг нас покачивали бедрами длинноногие девицы в бикини, пытавшиеся привлечь его внимание. Мы побывали на Ниагарском водопаде, в Сан-Франциско, Чикаго, Далласе, Сан-Антонио, Шарлотте, Гранд-каньоне. Я не могу точно объяснить почему, но у меня – европейца Старого Света – сразу возникло взаимопонимание с американцами. Я понимал их, а они меня – мы говорили на одном языке еще до того, как мой английский стал свободным.

В Лас-Вегасе нас принимал Эйб Гринспен, еврей, редактор местной газеты, имеющий связи с итальянской мафией. За все три дня нашего пребывания никто не согласился взять с нас ни цента. Мы пребывали в такой эйфории от неожиданной экономии, что спустили все деньги за рулеткой, пока у нас не остался всего один доллар. Шула в порыве отчаяния поставила его на зеро. Колесо крутилось и крутилось, а когда остановилось, то оказалось, что мы вернули все, что проиграли до того. Сидевшая рядом еврейская старушка с фиолетовыми волосами повернулась к нам и сказала на идиш: "А теперь убирайтесь отсюда и больше не возвращайтесь". Так мы и сделали.

Мы отклонились от маршрута только однажды: чтобы навестить моего приятеля Гарри в городе Шарлотт, Северная Каролина.

Гарри Голден (которого изначально звали Гершель Голдхирш) был маленький, толстый, умный и смешной еврей. Мир полон маленьких, толстых, умных и смешных евреев, но Гарри сделал это своей профессией. Он вырос в Нижнем Ист-Сайде в Нью-Йорке, работал по ночам на шляпной фабрике, чтобы оплачивать свое образование, стал учителем, затем журналистом, а позднее – неудачливым бизнесменом, замешанным в афере с акциями и отсидевшим пять лет в федеральной тюрьме. Выйдя на свободу, он покинул Нью-Йорк и приехал в Шарлотт, где большинство людей еврея в жизни своей не видели.

Гарри стал автором постоянной колонки в самой большой газете в Шарлотте и лидером движения против расовой дискриминации (и, естественно, самым смешным персонажем в нем). В 1942 году он начал издавать собственную газету "Шарлоттский Израилит". Выходила она нерегулярно. Каждый раз, написав достаточно страниц остроумных размышлений, он просто распечатывал их и рассылал пятидесяти тысячам своих подписчиков, среди которых числились многие влиятельные люди Америки, включая семьдесят пять сенаторов. Его первая книга "Только в Америке" стала грандиозным бестселлером, и даже превратилась в пьесу. Бывший заключенный стал богатым и знаменитым, курил толстые кубинские сигары и наслаждался каждой минутой жизни.

Мы познакомились с Гарри в Тель-Авиве, когда он приехал готовить материал об Израиле, а я пришел интервьюировать его. Мы сразу подружились. Ему, правда, был шестьдесят один год, а мне только двадцать семь, но, видимо, он увидел, что у меня есть шанс со временем превратиться в толстого и смышленого еврея. После того как я взял у него интервью, он нанял меня собирать материал для серии статей, которую готовил об Израиле, и мы с ним исколесили всю страну. В последний день его пребывания в Израиле я пришел попрощаться в гостиницу и был рядом с ним, когда он рассчитывался. Генеральный менеджер отеля вышел из своего кабинета, расплываясь в улыбке, и вернул Гарри его конверт с толстой пачкой банкнот. "Господин Голден, – сказал он, – мы гордимся тем, что такой знаменитый человек, как вы, решил поселиться в нашем отеле. Администрация решила не взимать с вас плату".

Гарри взял конверт, скомкал в ладони и вложил мне в руку.

– Вот, такова жизнь, Томи, – сказал он, – когда я был беден, то не мог и мечтать о том, чтобы жить в таком отеле. А сейчас, когда я богат и могу себе это позволить, они не хотят брать с меня денег.

День, который мы с Шулой провели с ним в Шарлотте, запомнился мне отчетливее, чем вся поездка. Своим безмерным обаянием и чувством юмора Гарри умудрился в считаные минуты преодолеть даже врожденную застенчивость Шулы, засыпав нас анекдотами на свою любимую тему – евреи в Америке.

– У вас, израильтян, – сказал он, – есть большое преимущество. Несмотря на арабов, вы свободны от страха. Американский еврей боится, несмотря на то что бояться ему уже нечего. Но тени прошлого преследуют его. Вот приглашают меня выступить в одном городе, а после выступления мы едем в гости к одному богатому местному еврею. Он везет меня на свою виллу на "кадиллаке", у него элегантная жена, у которой есть прислуга, и живет она по-королевски. У него триста наемных работников, он каждый год путешествует в Европе. Его уважают, ему льстят, у него все хорошо. Мы болтаем, пьем виски. После пятого стакана, ближе к полуночи, этот еврей встает, подсаживается ко мне поближе и почти шепотом спрашивает: "Голден, ты же умный еврей, скажи, что с нами здесь будет?"

Через два года мы снова встретились с Гарри, когда он приехал в Израиль вести репортаж с процесса над Эйхманом для журнала "Лайф". Мы оставались друзьями до самой его смерти в 1981 году. Ему тогда было семьдесят девять, и всю жизнь он слишком много ел, слишком много пил и слишком много курил. Но всегда придерживался принципа Губерта Хамфри: ничего не воспринимать слишком близко к сердцу.

Глава 27

Моя приятельница Дженни Лебель процитировала в одной из своих книг мое высказывание о том, что жизнь строится не по принципу "или – или", а по принципу "и то и другое". Она строится из параллельных линий, которые, не пересекаясь, бесконечно тянутся от частного к национальному, от общего к личному, от общества к индивидууму. Например, мой май 1960 года состоял из воров, обезьян, младенцев и нацистских преступников.

Месяц начался с того, что, вернувшись однажды вечером домой и открыв дверь, мы поняли, что в квартиру забрались воры. В прихожей все было перевернуто вверх дном, все ящики выдвинуты, мебель опрокинута. "Может, он еще здесь, – прошептал я Шуле, – оставайся на месте". Я прошел внутрь. Спальня выглядела так, как будто по ней прошелся торнадо. Я приоткрыл двери в ванную, в туалет – никого. Оставалась гостиная. "Оставь, – прошептала Шула, – давай вызовем полицию".

В ту же секунду из гостиной раздался страшный стук. У нас кровь застыла в жилах, но, будучи сержантом запаса армии Израиля, я не мог потерять лицо. Взяв на кухне швабру, я с грохотом вломился в гостиную, размахивая во все стороны своим оружием. Там никого не было. Я был сбит с толку, и вдруг сзади раздался жуткий вопль. Я оглянулся: Шула, стоя в дверях гостиной, показывала наверх. На верхней книжной полке сидела обезьяна и смотрела на нас, сверкая глазами. Маленькая, волосатая, со светлым брюшком и мордой злого старика.

Мы растерялись. Что можно сделать, когда в ваш дом забралась обезьяна? "Она, наверное, сбежала из зоопарка", – сказала Шула. Это было вполне вероятно, потому что тогда зоопарк находился в центре Тель-Авива, в двухстах метрах от нашего дома.

Я позвонил в зоопарк и спросил, все ли обезьяны у них на месте. "Сейчас проверим", – ответил мужской голос, нисколько не удивившись моему вопросу. Через несколько минут он вернулся и сказал, что все обезьяны на месте. "Но в городе сейчас выступает цирк "Медрано", – сказал он, – может, ваша обезьяна сбежала оттуда".

Я позвонил в "Медрано".

– Не пропадала ли у вас обезьяна?

– Конечно, – обрадовались на другом конце провода, – вы нашли ее?!

Через полчаса появился дрессировщик, снял обезьяну с книжной полки и пару раз шлепнул по попе. Оба ушли не извинившись. Только тогда Шула подняла книгу, которую обезьяна сбросила на пол. Вы можете решить, что я все это выдумал, но Шула – свидетель: это была книга Шмуэля Йосефа Агнона "Гость на одну ночь".

Через несколько дней, вернувшись домой с работы, я застал Шулу, разглядывающей из открытого окна эвкалипты, с улыбкой Моны Лизы на устах. Я спросил, все ли в порядке. "Я беременна", – сказала она.

Удалось ли мне скрыть, что слезы в моих глазах были слезами не только радости, но и боли? Я плакал от радости, что стану отцом, и от сожаления, что моему отцу не довелось дожить до этого.

Прошло еще несколько дней, но майские чудеса еще не закончились. Двадцать третьего мая я сидел напротив того же самого окна и (поскольку улыбаться загадочной улыбкой мне не свойственно) просто слушал радио. Предстояло выступление Бен-Гуриона в Кнессете. Председатель ударил молоточком, и премьер-министр прокашлялся. Он был необычайно взволнован.

– Я уполномочен сообщить Кнессету, что недавно израильской службой безопасности был обнаружен один из главных нацистских преступников Адольф Эйхман…

Я бросился на улицу, стал прыгать и скакать как ненормальный, бросался обнимать всех попадавшихся мне навстречу. Вскоре я доскакал до офиса "Маарива" и ворвался внутрь с криком: "Эйхмана поймали! Они поймали Эйхмана!"

– Мы знаем, – успокаивали меня, – не волнуйся, уже решено, что ты будешь в составе группы, освещающей этот процесс.

Сегодня это трудно понять, но до суда над Кастнером пять лет назад лишь немногие израильтяне знали, кто такой Эйхман, в то время как у меня при упоминании этого имени стыла кровь в жилах: подпись Эйхмана стояла на приказе, с которым забрали моего отца 19 марта 1944 года, он отправил бабушку Эрмину в Аушвиц и дядю Ирвина в Дахау. Гитлер был дьяволом далеким, выкрикивавшим речи с пеной у рта из своего бункера в Берлине. Эйхман же был дьяволом, которого мы знали.

Его поимка ознаменовала конец эпохи замалчивания. Это было коллективное землетрясение, извержение вулкана чувств, лава воспоминаний, ломка нашего сознания. Пятнадцать лет молчания подошли к концу. Выжившие заговорили. Вначале нерешительно, затем их невозможно стало остановить. Высокомерие коренных израильтян испарилось. Вначале его сменил шок, затем понимание, а в конечном итоге – молчаливое признание того, что между ними и нами нет разницы. Впервые люди стали спрашивать меня о том, как я через это прошел. И впервые я отвечал.

Однако только сорок семь лет спустя мне удалось выразить то, что все мы тогда чувствовали. На представительной конференции в День Катастрофы в музее "Яд ва-Шем" я обратился к затихшему залу: "Все мы – беженцы от Катастрофы. Даже те, кто там не был. И те, кто тогда еще не родился. Любой и каждый из нас – беженец от Катастрофы".

Жизнь – она и то и другое.

5 ноября 1960 года родилась наша старшая дочь Михаль.

11 апреля 1961 года я сидел в Доме народа в Иерусалиме и видел, как Эйхмана посадили в стеклянную клетку. Я, как и все, удивился, каким он был маленьким. Как удалось такому серенькому чиновнику в очках уничтожить такого жизнелюбивого человека, как мой отец?

Поднялся генеральный прокурор Гидеон Хаузнер. Его вступительная речь стала одной из самых знаменитых в истории израильской юриспруденции. Тем же вечером я сидел вместе с ним и вторым прокурором, впоследствии судьей Габриэлем Бахом, и они рассказывали мне, как снова и снова переписывали вступительную речь, пока вдруг не осознали, что, в отличие от любого другого процесса, они будут говорить не от имени Государства Израиль, а от имени жертв.

"Я стою сейчас перед вами, судьи Израиля, обвиняя Адольфа Эйхмана. Я не один – со мной шесть миллионов обвинителей. Но они не могут подняться, указать на подсудимого и произнести: "Я обвиняю!" Потому что это их пеплом покрыты холмы Аушвица и устелены поля Треблинки, это их пепел развеян в лесах Польши. Их могилы разбросаны по всей Европе.

Их кровь вопиет, но их голос не слышен. Поэтому за них буду говорить я. От их имени я предъявлю это страшное обвинение"

Не знаю почему, но из всей его речи самое большое впечатление на меня произвела одна деталь. Произнеся слова "…они не могут указать на подсудимого…", Хаузнер поднял руку и пальцем указал в сторону Эйхмана. Если бы мне нужно было определить, в какой точно момент, в какой точке я окончательно стал израильтянином, где завершился процесс, начавшийся на корме утлого суденышка, когда я стал частью этой страны так же, как она стала частью меня, – это был тот самый момент: когда Хаузнер указал на Эйхмана своим беспощадным пальцем.

Назад Дальше