Когда я готовилась ехать к отцу в Китай и в комнате у меня было полно друзей, вдруг приходит Клейнер: "Где Алёша?" "Уехал в командировку". "Я сейчас с совещания, решался вопрос о строительстве порта Игарка. Ищут, кого бы назначить туда начальником. Нужен человек, знакомый с морским делом, знающий языки. Алёша - идеальная кандидатура. То, что он не член партии, не играет роли. Мы его выцарапаем, где бы он ни находился. Этим делом сам Сталин занимается". Но узнав, в какую командировку отправился отец, с сожалением сказал: "Боюсь, ничего не выйдет. Пожалуй, и соваться не стоит". Когда я приехала в Китай и рассказала отцу о посещении Клейнера, он тоже пожалел, что ему не досталась настоящая работа на стройке первой пятилетки. Но если бы это тогда удалось, отец бы непременно сел в 37-м году, как все строители Игарки. Из Управления тоже пересажали массу народа, но в Игарке он был бы самой видной фигурой.
Закончу о Клейнере. В 1955 году отец написал мне в Потьминский лагерь письмо из инвалидного дома в Караганде: "Привет от Елены Яковлевны Клейнер. Помнишь ли ты её? Она тут работает врачом при больнице. Встретился я с ней интересно: она всё ещё разыскивает своего мужа Израиля и приходит к нам, когда узнаёт, что прибыли новые люди, спросить, не встречал ли кто его. Рассудку вопреки она никак не может представить своего Израиля мёртвым. В остальном она умная, культурная женщина. Мне она очень обрадовалась, потому что Израиль ей много рассказывал о нашей с ним жизни в Кишинёве и потом в Туруханске".
Из другого письма: "Вернулась из отпуска Елена Яковлевна. Она получил справу о смерти мужа. В графе о причинах смерти - волнистая черта. Бедняжка, она всё ещё надеялась…"
….С отъезда отца в Европу прошло несколько месяцев. В письме из Австрии он сообщал, что недели через три приедет ненадолго в Москву. Через три недели не приехал. И писем нет. Я пошла в Управление. Меня хорошо приняли, уверили, что нет причин для беспокойства: бывает, что письмо не доходит. И так тянулось долго. Я очень нервничала, наконец, догадалась сходить в Иностранную библиотеку, где тогда можно было читать любые иностранные газеты, попросила все, которые выходят на английском и немецком языках, и в канадской газете нашла заметку о раскрытии шпионской организации в Копенгагене и об аресте нескольких человек. Я не сомневалась, что речь идёт об организации отца. То, что это случилось в Дании, меня несколько успокоило, я боялась, что его арестовали в Германии. Было известно, в каких странах пытали, давали большие сроки заключения. Сесть в Японии или в Румынии было очень нежелательно. Потом в Румынии стало полегче, Германия же превратилась в самое неприятно место. Я отправилась в Управление, к заместителю начальника Штейнбрюку, и говорю: "Если вам неизвестно, что случилось, то я вам объясню: такого-то числа в Дании арестовано столько-то человек. Можете прочесть об этом в канадской газете". "Ну, если вы уже знаете, то вам, наверное, известно также, что это не так страшно". Я ему выговариваю: "Как вы могли со мной так обращаться? Ведь я могла думать, что это случилось в Германии. Я ведь не просто жена, мне можно сказать правду". "Ну ладно, теперь всё в порядке, раз вы знаете".
Для меня это учреждение было - дом родной, свои люди. Казалось, я могу говорить с начальником, как с другом. Так я и говорила. И до сих пор думаю, что там тогда действительно была вполне приличная атмосфера. Штейнбрюк по-отечески сказал: "Наполеону тоже изменило счастье, когда он расстался с Жозефиной".
Когда отец уезжал, я нигде не работала, чтобы, если понадобится, сразу ехать к нему. А теперь нужно было подумать, чем заняться. До нашего первого отъезда за границу дипломы об образовании не имели значения. Кроме преданности революции, от человека ничего не требовалось. Но к середине тридцатых годов положение в стране изменилось, и я поняла, что для жизни в Советском Союзе, откуда я больше не собиралась уезжать, у меня нет никакой профессии. В Управлении спросили, чем они могут мне помочь, не хочу ли я работать в самом аппарате. Я ответила: "Если моё материальное положение не изменится, я предпочла бы учиться". Начальник обрадовался: "Я так и думал. Где бы вы хотели учиться?" У меня не было даже аттестата об окончании средней школы. Технические вузы исключались, медицина меня не привлекала. А где можно легко и с блеском учиться? Конечно, в Институте иностранных языков. Начальник тут же позвал секретаршу: "Приготовить письмо директору института о том, что тов. Улановская, наш работник, много лет жила за кордоном, а сейчас решила включиться в нормальную советскую жизнь. Просим её принять". И никаких аттестатов не понадобилось.
Что же произошло с отцом? В Управлении никто не верил в случайности. А отец считал, что его провал в Дании был случайностью. Произошла некрасивая история. У отца был помощник, американец Джордж Минк. Знали мы его с 1921 года, он приезжал в Советский Союз, работал в Профинтерне и в Коминтерне. Отец не любил его, но всё-таки доверял, и, как оказалось, напрасно. Минк стал приставать к девушке, которая приходила к нему убирать, Она заявила в полицию, что Минк пытался её изнасиловать. К нему пришли и обнаружили всю технику, в том числе, и заготовки паспортов. Полиция устроила засаду. Как раз на этот день была назначена в той квартире встреча, и всех схватили. Об этой истории писали, наверное, не только в канадской газете. В общем, попались все, в том числе и американский адвокат Джозефсон, который оказался в Копенгагене проездом. Отец взял на себя ответственность за технику. В Управлении мне сказали: "Что за донкихотство! Пусть бы этот гад сам отдувался". Отец заявил, что они - представители международной организации, занимаются помощью беженцам из Германии. А сам он, дескать, американец. Джордж Минк жил по своему настоящему американскому паспорту. И всё же их объявили советскими шпионами. Отец был возмущён такой "несправедливостью", на всю жизнь невзлюбил Данию. Датская полиция до него докопалась, собрала показания всех разведок, и от финской разведки получила настоящую фамилию отца и даже звание, которое у него было в Управлении. Кто-то из наших работал на них. Тем не менее, отец нагло утверждал, что никакой он не советский шпион, что его осудили без оснований. Ему дали 4 года и досрочно освободили в 1936 году "за хорошее поведение". Тюрьма была весьма комфортабельной - много хороших книг в библиотеке, кормили там даже слишком сытно. Поскольку отец считался американским гражданином, на Рождество и Пасху из посольства присылали угощение. Посещал его американский консул, и они подружились. Консул добивался: "Откуда у вас американский паспорт? Мне вы можете признаться, я вам сочувствую, у меня сын коммунист, я не злоупотреблю вашим доверием. Мне просто самому интересно". Интерес - интересом, но отец и консулу ни в чём не признался, хотя вёл с ним весьма левые разговоры. Когда его освобождали, консул пришёл и сказал: "Можете ехать в Америку", - тихонько добавив, чтобы не слышал начальник тюрьмы: "Но я вам не советую". Отец ответил: "Спасибо, но я в Америку не поеду, раз эта страна не заступилась за своего гражданина".
Поехал он в Швецию, где его ждал резидент советской разведки Болотин, с помощью которого он вернулся в Советский Союз.
Я тем временем училась в институте, жила известиями об отце. У меня были знакомые американки, сотрудницы Коминтерна, через которых я переписывалась с Джозефсоном.
Почти все, кто были с нами связаны в Америке, уже умерли. Умер и адвокат Джозефсон. Году в пятьдесят первом на Воркуте я прочла в газете, что защищая членов ЦК Американской компартии от обвинения в подрывной деятельности, адвокат Джозефсон протестовал против того, что арестованных какое-то время в период следствия держат в тюрьме, не отпуская под залог, что мешает защите - ему неудобно с ними общаться в тюрьме. Газета висела на лагерном стенде, я читала и думала: Я бы много отдала за то, чтобы Джозефсон узнал о дальнейшей судьбе Алёши, о его аресте в 1949 году. В Дании Джозефсона продержали в тюрьме недолго, он уехал в Америку, переписывался с отцом и пересылал мне в Москву его письма. И сам писал мне о том, какой отец замечательный человек. Хоть он и пострадал из-за этого знакомства, но счастлив, что узнал такого человека. Он писал: "В утешение Вам могу прибавить, что он вёл себя на суде, как Димитров, но, к сожалению, обстановка была другая". Джозефсон потом продолжал заниматься своими коммунистическими делами, и ему недосуг было думать. А может быть, перед смертью он и поумнел.
7. Большой террор
В 1935 году обсуждался проект Сталинской конституции. Я и мои знакомые относились к происходящему весьма серьёзно, с большим подъёмом. Конституция упраздняла ограничения, связанные с социальным происхождением. Теоретически мы понимали, что раз пролетариат - гегемон, то представителей других классов, естественно, не принимают в институты и вообще ограничивают в правах, но на практике такое положение очень угнетало. При чистке в вузах мальчики кончали с собой, когда на третьем курсе вдруг обнаруживалось, что дед был фабрикантом или торговцем. А частенько этот дед был каким-нибудь нищим торговцем из местечка вроде Бершади. Я-то знала, как они жили. А теперь - вошли в социализм, ограничения отменяются. Забылись скептические отзывы отца о Сталине. Было время, когда я Сталина любила! Считала, что он великий человек, мудрый вождь и приведёт страну к коммунизму.
Вернулся отец, я его встретила и ещё на вокзале сказала: "Знаешь, всё-таки Сталин - великий человек!" Он ответил: "Я рад, что ты так думаешь. Легче жить в согласии с существующим положением". Я прибавила: "Такой подъём в стране!" Арестов в связи с убийством Кирова я не заметила, слышала только о расстреле группы комсомольских вождей, некоторых из них я встречала в доме нашего друга, Мули Хаевского. Я рассказала тогда отцу об этих ребятах, их арест меня поразил. Но больше ничего особенного я не заметила - только арест и расстрел нескольких человек. В этот период мы довольно часто встречались с Эммой - Марусей Кубанцевой. Она была влюблена в отца ещё с крымского подполья. Дороже человека для неё не было. Раньше, бывало, она говорила ему: "То, что ты - не член партии, это противоестественно". Он отшучивался: "Мировую революцию можно делать и без партийного билета". Но вдруг у Эммы начались крупные партийные неприятности. Через неё я, вернувшись из Америки, соприкоснулась с советской действительностью. В 20-х годах она подписала платформу Зиновьева. Это пресекло её феерическую партийную карьеру в самом начале. Зато она пошла учиться, стала хорошим врачом. Когда мы вернулись, её уже дёргали: прорабатывали на собраниях, исключили из партии, потом, правда, восстановили. И однажды она сказала: "Какое счастье, что Алёша - не член партии! Он бы не смог выступать с покаянными речами, обвинять своих друзей…" На её жалованье жила огромная семья, и когда её сняли с работы, я через Торгсин помогала ей, но особого впечатления её история на меня не произвела - что ж, она расплачивается за партийные ошибки!
Муле Хаевскому ещё в 20-х годах пришлось официально отказаться от своих буржуазных родителей, а между тем он продолжал поддерживать с ними связь, нежно их любил и устроил им квартиру в Москве. Однажды твой отец случайно увидел у него на столе партийную анкету. Хаевский писал, что был начальником подрывных отрядов в Крыму. То есть присвоил себе заслуги отца. Муля покраснел и стал оправдываться: "Знаешь, партийная чистка, нужно "округлять" факты".
Отец, конечно, очень беспокоился, как воспримут его провал в Управлении. Но о нём там были самого высокого мнения. Заместитель начальника мне говорил: "Он вёл себя достойно, какие могут быть к нему претензии!" Его послали в санаторий под Одессой. Там оказалось много знакомых. Это был наш последний весёлый год. Август 1936 года, такое страшное время, но мы пока ничего не замечали. Начался процесс Каменева-Зиновьева. Мы верили каждому официальному сообщению. Я говорила: "Если их не расстреляют, это будет позор и вызов народу!" Отец возражал: "Знаешь, виноваты не только они, но и партийное руководство. Если бы можно было вести идейную борьбу цивилизованными средствами, если не было бы такого зажима, им не пришлось бы прибегать к преступным методам". Но и отец нисколько не сомневался, что все обвинения против подсудимых справедливы.
Пришёл нас навестить товарищ, бывший анархист Тартаков. Все анархисты были к тому времени бывшие. Не бывшие сидели на Соловках, наши же товарищи. А большинство стали большевиками - и те, кто вступил в партию, и те, кто формально не вступил. У Тартакова в 1920 году, когда он был на фронте, родился ребёнок, и жена, под влиянием родственников, сделала сыну обрезание. Узнав об этом, Тартаков не вернулся домой, не пожелал увидеть сына. Такой он был непреклонный. Он пришёл к нам в санаторий и стал рассказывать о коллективизации, о голоде на Украине. Он это видел своими глазами. Его рассказ нас совершенно огорошил. Нам виделось всё в таком розовом свете! Мы не могли опровергнуть факты, которым он был свидетель, но решили, что он - антисоветски настроенный человек и потому сгущает краски и даже несколько выдумывает. Больше мы не встречались. Это был второй случай, когда мы разошлись со старым товарищем, с которым воевали, рисковали друг для друга жизнью.
Первый случай произошёл с Ваней Шахворостовым, тоже бывшим анархистом и матросом чуть ли не с "Потёмкина". Он тоже отбывал ссылку в Туруханском крае, жил в одном "станке" со Сталиным и питал к нему большое почтение как к партийному деятелю - тот же был членом ЦК - и как к грамотному человеку. Ваня всё умел делать, он для Сталина построил дом и считался ближайшим к нему человеком. Я с девятнадцатого года, с Одессы, помню споры отца с Ваней о Сталине и Свердлове. Сталин и Свердлов в ссылке враждовали. Ваня был за Сталина, отец - за Свердлова. В двадцать четвёртом году я жила одна в Москве. Ваня приехал в первый раз в Москву и пришёл в гости. Я спросила, будет ли он ночевать. Он ответил: "Не знаю. Хочу сегодня повидаться с Джугашвили; может, переночую у него". В то время шла партийная дискуссия, и имя Сталина было уже известно. И хотя я только недавно приехала из-за границы, но всё-таки была не такой провинциалкой, как он. Спрашиваю: "Ты с ним договорился?" "А что с ним договариваться? Позвоню и скажу: К тебе сегодня придёт Ванька Шахворостов! Это для вас он здесь знаменитость". И я поверила, что Сталин его примет, зная, как они были близки, и помня, как тепло в своё время принял отца Свердлов. Действительно, ко мне ночевать Ваня не пришёл. Явился на другой день очень мрачный. "Ну, побывал ты у Сталина?" Он помрачнел ещё больше и выругался: "Забурели тут все! Я звоню, а какой-то секретаришка спрашивает, кто я такой. Я говорю: "Ты скажи своему шефу, что Ванька Шахворостов звонит, приехал в Москву"." И он начал высказывать всё, что у него на душе накипело, всё, что в такой ситуации мог почувствовать пролетарий. Когда он потом несколько раз приезжал в Москву, то приходил к нам, а со Сталиным больше не пытался связаться. Он был в Одессе на какой-то ответственной хозяйственной работе, в Москву приезжал в командировку. Я помню, как он пришёл в последний раз. Он выпивал по 12 стаканов чая. Мы привезли из Америки электрический чайник. Я кипятила чай, он выпивал один чайник за другим и высказывался, опять-таки, о коллективизации. Ты понимаешь, чем была для нас коллективизация! Мы решили, что социализм уже построен, потому что коллективизация прошла блестяще. А он говорил о страшном голоде, об арестах безо всякого повода, о том, что существуют лагеря. Мы были поражены ужасом - такой пламенный революционер, а что говорит! Мы такого и в буржуазной прессе не читали! Он понял наш настроение и больше к нам не пришёл. И мы, когда ездили в Одессу, с ним не встретились. Невероятно, но мы решили, что находимся в разных лагерях. В 37-м его, конечно, посадили, и с концами.
37-й год приближался, но мы упорно ничего не замечали. А ведь мы встречались с людьми - нашими близкими друзьями были работники Артиллерийской академии Яков Рудин и Наум Наумов. Зимой 36-го года мы жаловались Рудину: "Какие бывают странные, озлобленные люди, говорят невероятные вещи". И он нам отвечал как-то вяло. После суда над Каменевым и Зиновьевым мы - к Рудину: "Как это могло случиться? Объясни". Мы полагали, что те, кто на скамье подсудимых, это и есть все преступники. Не знали, что в связи с этим процессом уже сидят тысячи. Рудин был слишком умён, слишком много знал. Он сказал только: "Логика борьбы!" Но я настаивала: "Как это могло случиться?" И тут он говорит: "Коллективизация…" "Как - коллективизация? Это ведь большое достижение!" Он как-то странно на меня посмотрел: "Досталось это очень тяжело, многие не могли выдержать". Как видно, он не хотел распространяться. "Что происходит с Рудиным? - говорила я отцу, - как странно он себя ведёт!"
Чтобы у нас открылись глаза, понадобилось, чтобы посадили самого Рудина. Уже арестовали Тухачевского и многих других. И при каждом новом имени мы спрашивали друг друга: "Что такое? Почему?" Но больше не верили, что арестованные - шпионы и вредители. Не может быть столько врагов ни у одного народа; и таких врагов, которые, так сказать, стоят во главе государства. Но за что же их сажают, и кому это нужно?
Я училась в институте. Отец работал в одной из школ Разведупра, читал там специальный курс. Он заходил иногда за мной в институт, и мы вместе ехали домой. И каждый раз в институте я слышала о новых арестах - членов ЦК, Политбюро, и каждое имя вызывало страшное недоумение и тревогу: что же это делается? Отец сообщал свои новости. И вот в мае 37-го он зашёл за мной, и я говорю: "Арестовали такого-то". Кажется, Угланова. А у отца вид рассеянный. Говорит: "Я тебе более интересную вещь скажу - арестован Рудин". Понимаешь, раньше всё были крупные имена, а теперь наш товарищ. И тогда я ему сказала такую фразу: "Знаешь, виноват он в чём-нибудь или нет - мне это уже не интересно. Я - с Рудиным. Я его знаю. Он дурного не сделает". Как в своё время ты сказала следователю.
Больше нас ничто не занимало. Мы начали обратный путь. Мы вспомнили всё, что видели и слышали, но отталкивали от себя. Всё плохое, что сами замечали, против чего сами были. Мы тогда говорили: "Да, это так, но всё равно: Советский Союз - база мировой революции, надежда человечества, его надо защищать". И мы вспомнили, как мы сами способствовали лжи, как не желали знать правды.