История одной семьи - Майя Улановская 38 стр.


Встретив Светлану в библиотеке, я передала привет её матери и вскоре получила приглашение прийти в гости. Эта встреча меня поразила. Я сразу поняла, что если и было что-то в этой женщине с гордым красивым лицом, то оно исчезло. Тогда как раз ходили слухи о возможной реабилитации Бухарина. Об этом я и заговорила, хотя лучше было бы спокойно пить чай и любоваться её новой квартирой. Она очень убеждённо (но искренне ли? Не боялась ли "провокации"?) доказывала мне, что такая реабилитация - несвоевременна теперь, когда в разгаре война во Вьетнаме, когда западный образ жизни оказывает вредное влиянии на нашу молодёжь и т. д. Под конец она заявила, что рада отсутствию при нашем разговоре её дочери, не такой испорченной, как я.

К этому же типу "несгибаемых", хоть и другого поколения, относилась Клара Соловьёва, дочь крупного партийного работника, расстрелянного по "ленинградскому делу". Я с ней встретилась сразу по приезде в лагерь, на 49-й колонне. Она держалась со мной очень отчуждённо, хотя из многих сотен женщин в лагере я была её единственной ровесницей. Мы поговорили с ней только один раз. Шли в одной пятёрке на работу (заключённых водили строем по пять человек в ряд), и, посмотрев на неё в профиль, я сказала, что она похожа на моего однодельца Бориса Слуцкого - я видела его только в профиль во время суда. Она ответила, что ей это совсем не льстит, что она осуждает нас за наше дело.

Она считала, что все, кроме неё, сидят по заслугам, ужасалась, что должна терпеть такое окружение. Она рассказала, что её совсем не допрашивали, ни в чём не обвиняли, просто дали 8 лет по статье 58-1в, как члену семьи изменника родине, и - об этом она говорила со слезами на глазах - даже не поинтересовались, какую большую комсомольскую работу она вела. Из деликатности я не спросила, как она относится к своему отцу, простила ли, что его расстреляли. Естественная неприязнь, вызванная её отношением ко всем окружающим и ко мне лично, мешали мне почувствовать весь трагизм её положения.

На пересылке было много самого разного люда. Большинство, как везде в это время, составляли украинки. Было много женщин и из Прибалтики, особенно литовок. Помню молодую литовку Бируте Линкайте без передних зубов и с переломанными ногами, на костылях. Во время следствия она выбросилась из окна кабинета, но только покалечилась. Потом мы с ней оказались в одной бригаде - несмотря на увечье, её отправили на земляные работы. Сидела она за сестру по имени Марите, крупную деятельницу подполья, тоже арестованную. Бируте боялась, что сестру расстреляли и просто клокотала от злобы, когда в лагерной столовой нам показывали фильм о счастливой жизни советской Прибалтики.

Помню на пересылке цыганку Ираиду из Шанхая. Вернулась, как многие эмигранты, на родину. Некоторых прямо от границы отправили в лагеря, а другим дали пожить какое-то время на воле, но они неизбежно попадали туда же - за антисоветскую агитацию.

Ираида не унывала, плясала посреди барака "цыганочку", рассказывала о жизни эмигрантов в Шанхае. Она лично знала Вертинского и поведала нам о нём много забавных историй. Нас повели в мужскую зону на концерт. Зрелище с непривычки было довольно жуткое: бритоголовые унылые артисты развлекали на допустимом расстоянии "дорогих женщин". Потом разрешили сплясать Ираиде. Она нам рассказала, как за кулисами её обступили артисты, каждый хотел хоть прикоснуться к женщине, а Ираида приговаривала: "Я вся ваша, мальчики!"

Итак, на тайшетской пересылке мы чинили рукавицы и слушали разные истории, лагерные и нелагерные, а иногда и стихи. Огромное количество стихов знала ленинградка Лидия Васильевна. Стихи - любимое развлечение и утешение лагерной интеллигенции. Лидия Васильевна читала и свои собственные сочинения, в которых фигурировал какой-то Альберт-баронет. И весь облик её был изысканный и почтенный. Я как-то сказала ей, что совсем не думаю о конце срока, ведь 18 + 25 это будет 43 - ужас! Она возразила: "Почему же ужас? Вот мне - 43 года, это нестарый возраст". Через какое-то время, когда Лидия Васильевна была на рабочей колонне, к ней приехал на свидание муж, инженер из Ленинграда, но свидания, конечно, не дали. Инженер (не Альберт ли баронет?) залёг в канаве у дороги, по которой строем водили заключённых на работу, и пытался высмотреть свою жену. Но жену за зону не отправляли, она была инвалидом, ходила с палочкой.

В лагерях больше всего любят стихи Гумилёва - за их романтику, красочность, любят Блока. Очень популярно мандельштамовское "За гремучую доблесть…". Об этом поэте я прежде не слышала. Со своей стороны, я пыталась привить публике любовь к Некрасову, чью поэму "Рыцарь на час" я выучила в одиночке, но это плохо удавалось.

Я узнала много новых песен. Главное сокровище в этом жанре ждало меня впереди, когда я познакомилась и по возможности сблизилась с представительницами самой многочисленной лагерной прослойки - западными украинками.

4. Лагерь

49-я колонна

Покантовались в этапе - теперь давай работать. Нас предупреждали, что надо дорожить каждой минутой отдыха. Я знала, что работать мне будет тяжело - и от непривычки к физическому труду, и из-за тюремного истощения. Только один был у меня козырь - близорукость. Говорили, что на лесоповал меня не пошлют.

49-я - первая наша колонна. Нас прокомиссовали, с этой целью мы прошествовали голыми перед медицинской комиссией, состоявшей из трёх врачей - вольного и двух заключённых. Я ни на что не жаловалась, но надеялась, что мой вид сам за себя скажет: худая, с пятнами авитаминоза на лице, я казалась типичной "доходягой", но в целом была ещё довольно здоровой, хотя сил было мало. Врач оттянул кожу на спине и убедился, что настоящей дистрофии нет. Дали 2-ю категорию и Ире, и мне. Это действительно избавляло от лесоповала, но в лагере много другой, достаточно тяжёлой работы.

49-я расположена (была расположена. Нет её уже, слава Богу. После 1956-го года её уничтожили. Некоторое время там ещё находились уголовники, а потом работали вольнонаёмные на строительстве знаменитой Братской ГЭС) ближе к Братску, у реки Анзёбы, притока Ангары. Место живописное, кругом тайга. Но сибирскую природу я не смогла оценить. И почти против воли запомнились грандиозные восходы и закаты, мощные сосны и лиственницы, яркие цветы - почему-то без запаха. Деревья и цветы - не в зоне, конечно. Это было время, когда приказали уничтожить в зоне любую травку - пусть гады-заключённые не радуются. Потом, постепенно, возобладали другие тенденции, и на других колоннах были клумбы с травой, а потом - и с цветами. Но меня это не волновало, как и номера на спине.

Дали нам казённую одежду. Всё было старое, даже бельё, а бушлаты - рваные, вата лезла из дыр. Ира переживала, я - не очень. Потом, постепенно, и я поддалась общей, неистребимой потребности женщин прихорашиваться, и последние две мои телогрейки, на этот раз первого срока, то есть совсем новые, доставили мне удовольствие, и я, как и другие, пришила хлястик, сделала карманы, и т. п.

Мы работали на земляных работах. Знатоки уверяют, что это тяжелее лесоповала - на земляных работах время идёт медленней. Рабочий день продолжался 10 часов, да ещё дорога на объект и обратно отнимала полтора-два часа. Началась жара, одолевала мошка. На моё счастье, меня она ела меньше, чем других, но вообще мошка - настоящий бич. Вольные в этих местах спасаются всякими мазями и хорошими накомарниками из тюля. Нам давали под именем накомарников балахоны из толстой материи, и только впереди был маленький квадрат из тюля. Было душно, мошка проползала даже через густые ячейки и жалила. Некоторые мазали тюль мылом, чтобы заклеить ячейки, и дышать было совсем скверно. Вместо брюк выдали белые мужские кальсоны. Мошка лезла под рукава, под штанины. От её укусов распухало лицо. Нам привозили на объект обед, и пока, бывало, проглотишь свою баланду, в миске полно мошки ("как гречневая каша"). Эта дрянь попадала в нос и рот, и на вкус была сладкой от нашей крови. Чем больше человек кутался и потел, тем больше она жрала. Лучшим выходом было игнорировать её, одеться полегче и вместо накомарника надеть венок из травы или берёзовых веток. Мы строили железнодорожное полотно. Орудовали кирками и лопатами, возили землю на тачке. Бригадирша сидела поблизости, в шалаше. Чуть перестанешь шевелиться, из шалаша голос: "Майя, Майя, я не сплю".

Так как мы не укладывались в срок, не выполняли план, нас часто лишали выходных. За невыполнение нормы давали штрафную - уменьшенную - пайку. А кто мог выполнить норму? Это бригадиры должны были постараться, чтобы натянуть выработку. Они, конечно, "туфтили", и бывали случаи, когда за туфту давали второй срок. Другая моя бригадирша получила за это 5 лет вдобавок к своим уже отсиженным 10-ти. Я на штрафном пайке была весь сентябрь, и весь сентябрь не давали выходных, так что я очень "дошла". Нормальная пайка - 800 граммов. Кажется, что это очень много, но ведь хлеб - единственная настоящая пища, и когда его меньше, то постоянно хочется есть. Начинаются разговоры о еде. Раньше были - о вольной жизни, о кино. Цвет лагерного общества мог похвастать тем, что видел "Унесённые ветром" с Вивьен Ли, фильмы с Гретой Гарбо. А теперь говорят только о еде. Мне сказали, что, если после ужина, когда все бригадиры уже поедят, подойти к раздаточному окну в столовой и попросить, то бывает, что дают. Бригадиров кормили отдельно и давали не так, как нам, работягам, а по полной миске каши, а я, на штрафном, эту кашу или не получала вовсе, или она была без масла. Льняное масло поначалу казалось очень противным, а потом ничего, привыкли. Я пришла, и мне дали. Я пришла назавтра опять. Раздатчица сердито сказала: "Уходи, мне нечего тебе подать!" Я устыдилась и ушла.

В нашем лагере было много инвалидов. Нам казалось, что им живётся легко. Они обычно не работали, и у них иногда оставался хлеб, хотя получали они меньше нашего. Они раздавали его работягам. Придёшь к какой-нибудь инвалидке вечером вроде для культурного общения, сидишь и ждёшь, когда она предложит хлеба. А она под конец скажет: "Когда вам понадобится хлеб, вы скажите, у нас остаётся. Сейчас, правда, нет, но обычно бывает". Почему-то трудно было уловить благоприятный момент. Так сытый не разумеет голодного, своего же брата.

На работе нас плохо снабжали водой. Хотелось пить. Соблазняла вода, оставшаяся от дождя в вырытых нами кюветах. Крикнешь, бывало: "Девочки, здесь никто не ссал?" И пьёшь. Ничего. Вода коричневая, как какао, зато холодная. Во время эпидемии дизентерии в то лето воду кипятили в котлах. Я не заболела, хотя мне очень хотелось заболеть - не дизентерией, а чем-нибудь полегче. За весь срок у меня только дважды повысилась температура.

Если шёл дождь без перерыва несколько часов, нас снимали с работы, а день актировали. Мы радовались, хотя и знали - ближайший выходной наверняка отнимут. Привыкали жить сегодняшним днём. Когда, наконец, объявляли воскресенье нерабочим днём, то часто устраивали какое-нибудь мероприятие: то инвентаризацию - проверку казённого имущества - то морение клопов. Наши двухэтажные нары-"вагонки" надо было разобрать и сунуть в котлы с кипевшей, но изрядно остывшей водой. Клопы не реагировали, а у нас несколько часов пропадало. Если изобретатель этого шаткого сооружения заботился о гигиене, он ошибся. Единственное преимущество "вагонки" перед сплошными нарами в том, что на некоторых колоннах, где хватало места, проходы между "вагонками" не забивались дополнительными досками, и у тебя был один ближайший сосед, а не два.

В выходной день иногда на несколько часов отправляли мыть полы в гарнизоне, где можно было почитать стенгазету для солдат и узнать, какие мы опасные преступники и только кажемся безобидными женщинами. Однажды в воскресенье нашу бригаду послали пилить дрова для гарнизона. Время шло, кончался выходной, а мы всё работали, и не было видно этому конца. Я возмущалась - всё ещё не разучилась возмущаться. И тогда украинка Люба прикрикнула на меня с большим раздражением. Мои напрасные протесты вывели её из себя.

Люба Совирко мне очень нравилась. Была она школьной учительницей, сидела, конечно, за национализм. Она рассказала мне грустную историю. Любила она в молодости поляка, но замуж за него не вышла, потому что он был не "свой". Потом её мужем стал какой-то украинский деятель, с которым она прожила жизнь, как и следовало по их представлениям. Но Казимира своего забыть не могла. О России говорила с гневом и горечью, теряя свойственные ей мягкость и юмор, считала, что русские ничего не дали миру, кроме насилий и зверств. Бесполезно было с ней спорить, называть прославленные имена - она их знала не хуже меня. Я никогда её больше не встречала и не знаю, смягчилась ли она или так и будет жить со своей ненавистью до самой смерти.

А в выходной так много надо было сделать. Во-первых, поспать. Усталость накапливалась. Ноги болели даже утром, перед работой, не успевали отдохнуть за ночь. Жили мы человек по сто в бараках. Ночью было очень душно. На ночь барак запирался, форточек в окнах не было. Особенно душно было на верхних нарах. Но усталость брала своё - спали крепко. А яркая лампочка под потолком привычна с тюрьмы. В выходной надо было постирать. К счастью, воды было вдоволь. На нашей трассе была 9-я колонна, знаменитая, кроме тяжёлых работ, и тем, что там не хватало воды. Все боялись этой колонны. Я туда не попала, хотя была уже в списках на этап. На следующей, 20-й колонне, я работала на слюдяном производстве и не выполняла нормы. Каждый начальник старался избавиться от плохих работников, и меня решили отправить. В последний момент меня вычеркнула из списков тогдашняя моя бригадирша, блатная Быкова, и потом объясняла: "Я видела, как она работала на земляных: замахнётся киркой и вместе с ней валится вперёд. И пожалела". Быкова гордилась своим поступком, и совершенно справедливо. Конечно, я работала плохо. Как бы ни старалась, всё равно толку было мало. Кроме того, я вообще не понимала, зачем надо надрываться. На кого работаем? Мы же рабы, а труд рабов, как известно, не производителен. Я даже подозреваю, что железнодорожное полотно мы делали не по всем правилам. Надеюсь, там потом не было аварий.

Я работала, потому что заставляли. Для такой позиции, какая была у "монашек" - для полного отказа - не хватало твёрдости и убеждённости, что именно так надо поступать.

Отношение к работе в лагере бывает разное. Моя мать, например, хотела доказать, что евреи и интеллигенты умеют работать не хуже других. Поэтому она всё время была на общих работах, хотя по возрасту могла добиться инвалидности. В лагере сорокалетние ходили в старушках: так выглядели, так и чувствовали себя. Матери моей её теории и гордость не позволяли прибедняться.

Мне такой подход был абсолютно чужд. Боюсь, что честь еврейской нации я в этом пункте не поддержала. Зато никто не мог сказать, что я умею устраиваться. Правда, устроиться мне было некуда. Я с самого начала знала, что в "придурки" мне не попасть. Ничего я не умела, и когда приезжала на очередной лагпункт, мне не надо было выдавать себя за нужного в лагере специалиста. Никто бы не поверил, да и не приходило в голову.

Описанное Солженицыным во 2-й части "Архипелага ГУЛАГ" суетливое стремление энергичного зэка бежать, захватывать удобное место - было мне несвойственно. Мне не доставались ни удобные места на нарах, ни хорошая лопата, когда раздавали инструмент. А иногда и вовсе не доставалось никакой лопаты, и бригадир, чертыхаясь, придумывал, чем меня занять - работничек, трам-тарарам!

Были и такие, которые говорили, что трудом своим мы служим народу, осваиваем Сибирь и проч., значит, мы как-то связаны с жизнью на воле. Одна женщина, которая сама работала культоргом, даже говорила мне, что когда заключённым впервые разрешили подписаться на заём, "мы целовались от радости". Думаю, что такие теории рождались от сравнительно лёгкой жизни, которая была у "придурков". Правда, у них были свои проблемы, нам неведомые: над ними постоянно висела угроза отправки на общие работы.

И конечно, мне недоступна была увлечённость работой. Увлечённость впервые появилась только на слюдяной фабрике. Но то была работа лёгкая, в тепле и чистоте, создававшая подобие нормальной жизни, когда не думаешь с тоской каждое утро о предстоящем рабочем дне.

На 49-й колонне все знали вольнонаёмного экономиста, временно занимавшего должность начальника КВЧ - культурно-воспитательной части, Августа Лефантьева, симпатичного молодого человека, хорошо относящегося к заключённым. Когда он шёл по зоне в конце дня, и женщины, вернувшись с работы, умывались полураздетые перед стоящими возле бараков умывальниками, он опускал глаза, а не таращился, как другие начальники и надзиратели. Он писал стихи и приносил в КВЧ, чтобы женщины прочли и оценили. Нам всем очень нравилось, хотя некоторые стихи казались слишком утончёнными для такого простого парня. И вдруг одна ленинградка, Фаина Борисовна Элиашберг, сказала мне, что стихи эти - плагиат, что их автор - поэт Владимир Муравьёв, погибший в ссылке в Сибири. Она хорошо знала Володю и всю его семью. Я ей не поверила, мне экономист тоже был симпатичен. Через много лет я убедилась, что это было правдой. Но, может быть, А.Л. считал, что, пропагандируя стихи погибшего поэта, даже под видом своих, он поступает правильно?

Назад Дальше