Своей деятельностью в Малороссии Репнин еще раз доказал государственные таланты и либерализм. Он был из тех, на кого мог рассчитывать дворянский авангард. Близкий к нему человек и правитель его канцелярии Михаил Новиков основывал вместе с Пестелем, Луниным, Муравьевыми, Трубецким первые тайные общества и сочинял республиканскую конституцию.
Он не вызывал доверия у нового императора не только по близкому родству с одним из наиболее ненавистных Николаю заговорщиков, но и как деятель определенного толка, усвоивший свободные государственные принципы и от них не отступавший.
Укрепившись на престоле и осмотревшись, Николай стал менять таких людей на своих клевретов. В двадцать седьмом году убрал с Кавказа Ермолова – как самого опасного. В двадцать девятом – генерала Бахметева, генерал-губернатора пяти центральных губерний. Репнин держался дольше других. Он был еще сравнительно молод – в двадцать шестом году ему исполнилось всего сорок восемь лет, – безупречен по службе и популярен в крае. Николай не хотел, чтоб смещение Репнина приписывали его родству с государственным преступником.
Но следил за князем неустанно.
Имя его накрепко связано было с именем брата, а обстоятельства не давали об этом забыть…
Положение Репнина ухудшалось с каждым годом. Он был чужероден в новой атмосфере, новой среде. И среда эта старалась исторгнуть его…
Тяжесть его положения усугублялась тем, что, помогая своим крестьянам во время неурожаев начала тридцатых годов, широко благотворительствуя неимущим и голодающим, он расстроил свое состояние и вошел в огромные долги…
Николай был мастер убирать неугодных ему, но популярных деятелей так, чтобы они еще и оказывались при этом скомпрометированными…
Репнина надо было не просто убрать, но скомпрометировать. Николай все еще опасался оппозиции вытесняемых из исторической жизни людей дворянского авангарда в крупных чинах, сильных былой славой и популярностью.
В тридцать третьем году Репнину было объявлено высочайшее благоволение за спасение бедствующих от неурожая.
В тридцать четвертом году он отозван был в Петербург, а на его место прислан сатрап – генерал Левашев. Это был господин совершенно иного толка. Его главным достоинством была животная преданность Николаю еще с междуцарствия двадцать пятого года. Он – по разгроме мятежа – стал первым после молодого царя следователем…
В Петербурге Николай прежде всего сделал благородный жест, демонстрирующий его объективность. Князь Николай Григорьевич определен был в Государственный сонет, никакой реальной роли уже не игравший.
Зная, что Репнин на пороге разорения, император и тут оказал ему демонстративное снисхождение и разрешил рассрочить долг заемному банку на три года.
Левашев между тем искал в Малороссии какие-либо упущения служебные князя Николая Григорьевича.
В тридцать пятом году Репнину предъявлено было обвинение в растрате двухсот тысяч казенных денег и начато следствие (следствие вела т. н. "Полтавская комиссия" – А.К.).
Следствие шло не один год и в конце концов установило то, что всем непредвзятым людям и так было ясно, – генерал-губернатор не только не присваивал указанных сумм, а напротив того, употребил их на строительство учебных заведений, приложив еще шестьдесят пять тысяч собственных денег…
Но дело оказалось сделано. Тень на чистейшую репутацию Репнина легла, ибо о следствии знали многие…
Имущественные дела князя запутывались все более и более. Это было страшно и потому, что его разорение разоряло и семью сосланного брата. Как видим положение князя на период получения им письма Пушкина было критическим, не лучше, чем положение самого поэта.
По иронии судьбы эти двое гонимых великих людей оказались как бы по разным сторонам баррикад, что не могло не сказаться на психологическом состоянии Пушкина, вынужденного "бросить перчатку" столь авторитетному государственному деятелю, каким был князь Н.Г. Репнин.
Набросав текст вызова, Пушкин задумался. Он понимал нелепость происходящего. Вместо наследника Лукулла, которого он с наслаждением увидел бы в шести шагах от ствола своего пистолета, ему, быть может, придется целить в человека, коего он искренне почитал, в одного из немногих уже, кто хранил еще честь русского дворянина, в брата Сергея Волконского. Именно это родство имел он в виду, когда писал о "расположении и преданности", которые он питает к адресату "по известным ему причинам". Сергей Волконский был не только его добрым знакомцем, не только страдальцем за дело обновления России, но и мужем Марии Раевской… Ныне условия их жизни в Сибири в немалой степени зависели от благополучия того человека, с которым его вынуждали вступить в опасную вражду, чреватую смертью одного из них. Ему подставляли не ту мишень…
И он стал мучительно отыскивать форму письма, которая, не роняя его чести, дала бы Репнину возможность дезавуировать клеветников, ссорящих его с автором "Выздоровления Лукулла". Ибо секрет был именно в этом.
Князь Николай Григорьевич ответил письмом, из коего видны как нежелание обострять конфликт, так и обида:
"Милостивый Государь Александр Сергеевич!
Сколь не лестны для меня некоторые изречения письма вашего, но с откровенностию скажу вам, что оно меня огорчило, ибо доказывает, что вы, милостивый государь, не презрили рассказов, столь противных правилам моим.
Г-на Боголюбова я единственно вижу у С.С. Уварова и с ним никаких сношений не имею, и никогда ничего на ваш счет в присутствии его не говорил, а тем паче, прочтя послание Лукуллу. Вам же искренне скажу, что гениальный талант ваш принесет пользу отечеству и вам славу, воспевая веру и верность русскую, а не оскорблением честных людей.
Простите мне сию правду русскую: она послужит вернейшим доказательством тех чувств отличного почтения, с коими имею честь быть вашим покорнейшим слугою
Кн. Репнин
10 февраля 1836 в С.-Пбурге".
"Репнин писал правду, но она была малоприятна. Разумеется, он не обсуждал пушкинский памфлет с Варфоломеем Филипповичем. Он говорил о Пушкине с Уваровым, а уж Сергий Семенович передал его отзывы Боголюбову. Репнин не отрицает своего неудовольствия памфлетом, он отрицает, что излагал его Боголюбову. "Тем паче прочтя послание Лукуллу…" На столь щекотливую тему он не мог говорить с человеком случайным.
Он не стал отмежевываться от Уварова.
Напротив, он счел нужным назвать его честным человеком и упрекнуть Пушкина за то, что он этого честного человека оскорбил.
Это был не тот исход, которого хотел Пушкин. В таком исходе содержалось некоторое унижение. Но с этим приходилось мириться.
Вызывать Репнина на основании отеческого послания было нелепо.
Стреляться с Боголюбовым – смешно.
Уваров для поединка был недосягаем.
Им не удалось всерьез спровоцировать Пушкина.
Но и в его душе эта история оставила горечь, разъедавшую и без того истерзанные нервы.
Жизнь вокруг разваливалась дико и противоестественно. Уцелевшие еще люди дворянского авангарда теряли друг друга, рассеивались в чужой толпе. И только исчадья новой эпохи выступали сомкнуто, почуяв настоящего противника.
На письмо князя Н.Г. Репнина, исполненного в духе благородства и дружеского наставления, Пушкин ответил столь же благородно, покаявшись однако за свое столь опрометчивое сочинение, которое принесло неприятностей ему самому больше, чем кому-либо:
"Милостивый государь князь Николай Григорьевич!
Приношу Вашему сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коего изволили меня удостоить.
Не могу не сознаться, что мнение Вашего сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить, даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады. Как забава суетного или развращенного ума, они, были бы непростительны.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию, есмь, милостивый государь, Вашего сиятельства покорнейшим слугою.
Александр Пушкин.
11 февраля 1836. Петербург".
Так разрешилось недоразумение, грозившее перерасти в трагедию, единственно достойным образом: обменявшись объяснительными письмами, двое благородных людей быстро примирились.
Однако, конфликт с Уваровым, тлевший длительное время и вспыхнувший ярким костром после публикации "Лукулла" продолжался до последних дней жизни Пушкина. Ненависть Уварова к Пушкину, полыхавшая до самых последних часов жизни поэта, не угасла и со смертью. Уваров сделал все, чтобы в печати не появилось даже некрологов, и, если что-то успело прорваться, то не его в том вина. Современники вспоминали, что одно имя Пушкина вызывало дрожь у министра еще много лет. При нем старались делать вид, будто такого поэта в России вовсе не было.
Вплоть до самой смерти Николая 1 нельзя было и мечтать печатно напомнить сатиру Пушкина русскому читателю. Только в 1856 г. напечатал ее за границей Герцен, а в 1858 г. она появилась в России (в 1857 г. цензура ее не пропустила). Право, недаром молвою передавались такие слова Пушкина о Николае 1: "Хорош, хорош, а на тридцать лет дураков наготовил!" Даже в сроках великий поэт не слишком ошибся!
Мы недаром уделили событиям, связанным с публикацией пушкинской оды "На выздоровление Лукулла", столь пристальное внимание, равно как и "дуэльному эпизоду" между Пушкиным и князем Репниным. Главный вывод, который был сделан поэтом в ходе смертельной схватки со своим идейным врагом С.С. Уваровым – тот, что он окончательно и бесповоротно был предан царем, который без малого десять лет тому назад явился к нему в образе "шестикрылого серафима" и воспетый поэтом в знаменитом стихотворении "Пророк".
Ода Пушкина не была результатом его давнишних желаний как-то уязвить Сергия Семеновича, свести с ним личные счеты за цензорские придирки, усилившиеся в последнее время. Ради этого не стоило бы так жестоко рисковать. "Ему необходимо было унизить своего главного врага, хитрого и сильного искусителя страны, перед лицом читающей России, развенчать кумира и показать, что в вожди просвещения выбран средней руки мошенник, без чести, без гордости – без достоинств, присущих дворянину и порядочному человеку…"
Практически одновременно с "Лукуллом" он пишет переложение начала библейской книги "Юдифь": "Когда владыка ассирийский народы казнию казнил…" Незавершенный отрывок, написанный высоким стилем в отличие от памфлета "Лукулл", призван был прояснить и оттенить смысл последнего. Герой этого стихотворения "сатрап горделивый" – Олоферн, слуга жестокого владыки, привыкший к покорности и трепету окружающих, исполненный веры в свою мощь, внезапно сталкивается с непонятной и чуждой ему силой:
Когда владыка ассирийский
Народы казнию казнил,
И Олоферн весь край азийский
Его деснице покорил, -
Высок смиреньем терпеливым
И крепок верой в бога сил,
Перед сатрапом горделивым
Израил выи не склонил;
Вовсе пределы Иудеи
Проникнул трепет. Иереи
Одели вретищем алтарь;
Народ завыл, объятый страхом,
Главу покрыв золой и прахом,
И внял ему всевышний царь.Притек сатрап к ущельям горным
И зрит: их узкие врата
Замком замкнуты непокорным:
Стеной, как поясом узорным,
Препоясалась высота.
И, над тесниной торжествуя,
Как муж на страже, в тишине
Стоит, белеясь, Ветилуя
В недостижимой вышине.Сатрап смутился изумленный -
И гнев в нем душу помрачил…
И свой совет разноплеменный
Он – любопытный – вопросил:
"Кто сей народ? и что их сила,
И кто им вождь и отчего
Сердца их дерзость воспалила,
И их надежда на кого?…"
И встал тогда сынов Аммона
Военачальник Ахиор
И рек – и Олоферн со трона
Склонил к нему и слух и взор.
"Сатрапу, несущему угнетение и тьму, противостоит тот, кто "высок смиреньем терпеливым", высота и свет. В мировом смысле он, Пушкин, был "мужем на страже", стражем "недостижимой вышины", на которую посягал новый "гений зла", сильный воитель бесчестья и духовного рабства, "гнусный наследник" великой эпохи и ее могильщик, ворон…
Конечно, он не подразумевал под мрачным и могучим Олоферном презренного сына Сеньки-бандуриста. Но единым взглядом он охватывал всю жизнь – от бездн до высот. И смертельное противоборство с Уваровым оказывалось частью мировой битвы чести и бесчестия, низкой силы и высокой правды.
Конечно, как всякое гениальное произведение, эти стихи можно истолковать многообразно. Но одновременное их написание с памфлетом открывает путь и такого толкования.
Обличить и остановить Уварова и уваровщину – в этой мировой битве, идущей неустанно, – означало одержать одну из тех малых побед, из коих складывался великий подвиг противостояния бесчестию, такому соблазнительному и неистощимо многоликому…
Это и возглашали "низкий" и "высокий" тексты, начертанные одновременно и рядом на одних и тех же листах последней пушкинской тетради".
На что надеялся Пушкин, публикуя памфлет "На выздоровления Лукулла"? Прежде всего на компрометацию Уварова, который, будучи Министром просвещения, уже давно стал адиозной фигурой в глазах прогрессивной общественности. Он полагал, что умный и хитрый Уваров не решится опознать себя в мошеннике и стяжателе, хотя публика наверняка его узнает.
Кроме того, Пушкин учитывал неприязненные отношения, сложившиеся к тому времени между министром просвещения и шефом жандармов, и полагал, что Бенкендорф не станет преследовать автора по собственной инициативе. Наконец, он полагал, что Николай I, изображающий себя рыцарем, с брезгливым неодобрением относившийся к проделкам, подобным уваровским, должен поддержать "первого поэта России". Он прекрасно помнил опыт публикации "Моей родословной", которую отправил через Бенкендорфа на суд императора и которая, несмотря на яростную дерзость, высочайшего гнева не вызвала. Пушкин понимал, что время уходит стремительно и смертоносно – его время, время когда он еще в силах что-то сделать для России. Только реакция государя на решительный выпад против Уварова, была способна принести поэту удовлетворения, или … или ускорить его уход в небытие, ибо силы поэта в борьбе с реакцией были на исходе.
Гнетущее разочарование Пушкина началось отнюдь не с яростной атаки Уварова на поэта после публикации оды, не с молчаливого осуждения шефа жандармов и даже не с "предательства" государя, все было гораздо хуже – его осудила "просвещенная публика", на поддержку которой он безусловно рассчитывал и в защиту которой выступал. Из друзей Пушкина лишь двое высказались в его поддержку с предельной ясностью. Это был Денис Давыдов и Александр Тургенев, который был едва ли не единственный, кто понял истинный смысл памфлета – политический. Мнение "просвещенной публики" с поразительной точностью выразил Александр Васильевич Никитенко, хорошо знавший как С.С. Уварова, будучи цензором, так и Пушкина, произведения которого ему приходилось цензуровать. Выше уже приводились его дневниковые записи по поводу "Лукулла", ключевой фразой которых является: "…Пушкин этим стихотворением не много выиграл в общественном мнении, которым при всей своей гордости, однако очень дорожит". В то же время по ситуации высказался весьма определенно брат поэта Н.М. Языкова – Александр Михайлович Языков: "Уваров все-таки лучше всех своих предшественников; он сделал и делает много хорошего и совсем не заслуживает, чтобы в него бросали из-за угла грязью. Впрочем, это наш либерализм, наша свобода тиснения!"
В этих словах не только брезгливое осуждение Пушкина, но и оценка Уварова, принятая "образованной публикой" к тридцать шестому году. Уваровщина делала свое дело, проникая в умы и души, извращая представления.
"Именно с этого проникновения, с победы уваровской идеологии в умах большинства образованной публики над идеями не декабристских даже времен, а над устремлениями второй половины двадцатых годов – реформистскими порывами правительства и соответствующими иллюзиями общества, – с этого именно и начиналась новая эпоха.
Эпоха, в которой Пушкину места не оставалось, ибо "большинство образованной публики" все заметнее поворачивало за Уваровым…"
Государь был разгневан, о чем Никитенко, будучи в составе команды Уварова, записал в своем дневнике: "Государь, через Бенкендорфа, приказал сделать ему строгий выговор". Таким образом, надежда Пушкина на существующую неприязнь Александра Христофоровича к Сергию Семеновичу не оправдалась.
Разумеется, Бенкендорф не без удовольствия ограничился бы отеческим внушением и с приличной миной наблюдал за бешенством своего соперника. Но приказ императора обязывал… Но и это еще было не самое страшное, поскольку Пушкину было не впервой получать от графа взыскания, которые порой походили на отеческие наставления – ему велено было извиниться перед Уваровым.
Некогда, при первом Романове, царе Михаиле, князь Пожарский заместничал с боярином Салтыковым. И был выдан ему головой. Спаситель отечества, которому молодой царь был, можно сказать, обязан троном, пришел с непокрытой головой на двор своего недруга виниться перед ним… Величие иерархического принципа оказалось важнее всего.
Нечто подобное происходило и теперь. Ни император, ни Бенкендорф не считали заслуги Пушкина столь значительными, чтоб они давали ему право на дерзкие выходки против министров.
На подобное унижение Пушкин пойти не мог, даже ценой собственной жизни, которую он уже поставил на кон, правда, по другой причине. Но, уходя в мир иной, поэт не мог оставить без последствий это унижение от государя, которого в свое время он величал в "Пророке" – "шестикрылым Серафимом". В 1828 году Государь вынудил Пушкина пойти на унизительное самопризнание в авторстве "Гавриилиады", записав в свой актив идейное поражение "умнейшему человеку в России". Хотя содержание письма Пушкина царю по "делу о Гавриилиаде" неизвестно, однако все пушкинисты сходятся во мнении, что он признал свое авторство, которое сопровождалось раскаянием и просьбой о милости. В.Козаровецким высказывалась версия о том, что "Гавриилиада" это мистифицированная пародия на деяния императора Александра I и его клеврета А.А. Аракчеева, в чем, якобы, Пушкин также признавался в своем письме. Если это так, то Пушкину тем горше было осознавать, что Николай 1, простив ему пасквиль на родного брата, не простил сатиры на "благосклонного" ему Уварова.