Пушкин понял, что отныне ни царь, ни Бенкендорф ему не защита от "уваровщины", но не только это. Он осознал воочию, что реформа российской государственности на базе возрождения идущего к упадку дворянства, которую планировал Сперанский, упорно толковал ему Михаил Орлов, о чем всю жизнь старался Павел Дмитриевич Киселев – это всего лишь иллюзия, порожденная в умах прогрессивного слоя класса, к которому он принадлежал. Он проиграл Уварову борьбу за симпатии публики, проиграл цензурную борьбу, а следовательно, борьбу за жизнеспособность "Современника" – оставшегося практически единственным источником его материального благополучия.
"Современник" не расходился. Тираж его падал от номера к номеру. После смерти издателя неразошедшиеся экземпляры первых выпусков рассматривались опекой как цены не имевшие, как макулатура…
Когда "Современник" был разрешен, Сергий Семенович, взбешенный, широко предрекал его неуспех. И, соответственно, как мог, этому неуспеху способствовал.
А.В. Никитенко делает в своем дневнике от 14 апреля 1886 года следующую запись: "Пушкина жестоко жмет цензуpa. Он жаловался на Крылова и просил себе другого цензора, в подмогу первому ему назначили Гаевского. Пушкин раскаивается, но поздно. Гаевский до того напуган гауптвахтой, на которой просидел восемь дней, что теперь сомневается, можно ли пускать в печать известие вроде того, что такой-то король скончался".
Раздумья Пушкина по поводу ответного хода на неприкрытое предательство государя были на некоторое время прерваны хлопотами, связанными с похоронами матери, а затем "побегом" в Москву в связи с предстоящими родами Натальи Николаевны. 29 апреля он получает разрешение на поездку в Москву и подорожную, выданную по распоряжению графа Нессельроде. По пути в Москву он заезжает в Тверь, где встречается с А.Д. Козловским, передавшим ему письмо от В.А. Соллогуба с извещением, что по делам службы он на несколько дней покинул город и просит сообщить условия дуэли подателю этой записки и его секунданту. Дуэльная эпопея с В.А. Соллогубом, наконец-то, приближалась к своему завершению. Завершилась она, как уже было описано, 5 мая 1836 года на квартире у Нащокина, где остановился и жил вплоть до возвращения в Петербург 23 мая 1836 года, сразу же после рождения дочери Натальи.
За время пребывания в Москве написал шесть писем к Наталье Николаевне, в которых отчитывается перед ней за каждый прожитый в Москве день. В письме от 6 мая 1836 года, в частности, пишет: "И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жен своих, однако ж видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостию, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение вашего пола".
Что там "кой-какие толки", он и сам, уже давно "вычислил", что на этот раз Наталья Николаевна забеременела от царя, который надругался над ним не только как над "первым поэтом России", не пожелавшим стать еще и придворным певцом, но и унизил его как мужчину. Винить жену он не может, поскольку знает, что это было с < ее > стороны ее акт отчаяния по поводу будущего своего и своих детей, но "ответ" государю должен быть адекватным.
Последнее письмо к жене от 18 мая 1836 года начинается с укора – зачем зовет его раньше времени из Москвы ("прежде 26"): "Это не дело. Бог поможет, "Современник" и без меня выйдет. А ты без меня не родишь. Можешь ли ты из полученных денег дать Одоевскому 500? Нет? Ну, пусть меня дождутся – вот и все. Новое твое распоряжение, касательно твоих доходов, касается тебя, делай как хочешь; хоть, кажется, лучше иметь дело с Дмитрием Николаевичем, чем с Натальей Ивановной".
Сообщая об отъезде из Москвы в Петербург художника К.П. Брюллова, который боится климата и неволи, признается: "Я стараюсь его утешить и ободрить; а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры и мне говорили: vous avez trompé и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть, как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело, нечего сказать".
Ребенок родился за три дня до рубежной даты – дня рождения Пушкина, которому 26 мая 1836 года исполнилось 37 лет. Несмотря на 3-недельную недоношенность, ребенок очень крупный и совершенно непохожий на старших детей Пушкиных по их рождению. В дальнейшем Наташа тоже растет здоровым и не по летам крупным ребенком.
После смерти мужа Наталья Николаевна с детьми и старшей сестрой Александриной переезжают на Полотняный Завод, где она должна носить траур и чтить память мужа в течение 2 лет, после чего он "разрешал" ей выйти замуж за хорошего человека. В течение этого периода был эпизод, о котором вспоминал впоследствии брат Натальи Николаевны, Дмитрий Николаевич Гончаров, который писал сестре Екатерине во Францию: "Наташа и Александрита в середине августа <1838 года> уехали в Ярополец, с тремя старшими детьми, маленькая Таша осталась здесь (она – очаровательный и очень рослый для своих лет ребенок)". Для чего дядя подчеркивает, что девочка очень рослая? Не в Пушкина? Да и не похожа на него.
Вероятно, семья уже давно знала правду. Поэтому для Екатерины Николаевны достаточно только намека, чтобы понять, о чем хочет сказать брат.
Итак, все сошлось в одну точку, точку невозврата:
– рождение младшей дочери Натальи, отцом которой является Николай I;
– 37-летие самого поэта (жизненный рубеж, предсказанный гадалкой и подтвержденный доктором Хадчинсоном во время одесских уроков суицидофилии);
– оскорбление, нанесенное поэту государем в ходе смертельной схватки с С.С. Уваровым по "делу Лукулла";
– ощущение самого себя "журналистом", а не поэтом милостию божьей.
И тут Бог посылает "чудный сон", где явившийся к нему "старец … в белой ризе" "благословил" поэта на уход в мир иной. Чтобы понять, кто предстал в образе "Старца", нужно возвратиться назад, к событию десятилетней давности, воспетому поэтом в его знаменитом стихотворении "Пророк". Выше мы уже отмечали родство на генетическом уровне "Пророка" и "Странника", равно как и "Странника" с "Чудным сном". Перекличка "Странника" с "Пророком" более чем очевидна: это "объят я скорбию великой" и "великой скорбию томим" (именно таков был первоначальный вариант начала в "Пророке", замененного на "Духовной жаждою томим"); это и встреча с существом, указывающим путь (око, болезненно отверстое, напоминает вырванный серафимом язык, замененный жалом "мудрыя змеи"). Но есть и важное отличие: в "Пророке" – послание на торжественное служение, в "Страннике" – указание пути к спасению через смерть. В первом случае – великая миссия в миру (иди и спасай, "глаголом жги сердца людей"), в "Страннике" – интимная жажда личного просветления и спасения. Однако через метафоры "Странника" перебрасывается поэтический мостик от "Пророка" к "Чудному сну…" Что их объединяет? На жизненном перепутье 1826 года "шестикрылый серафим" указывает поэту путь к новой жизни после томительных 6 лет ссылки и забвения:
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.
В точке "жизненного невозврата" в середине 1836 года с преодолением "37-летнего рокового рубежа", уже не "шестикрылый серафим", а некий "старец… в белой ризе" "успокаивает" терзающуюся душу поэта, что пора отложить в сторону орудие труда и заснуть "вечным сном":
Путник – ляжешь на ночлеге,
В гавань, плаватель войдешь.
Бедный пахарь утомленный,
Отрешишь волов от плуга
На последней борозде.Грешник жданный
Наконец к тебе приидет
Исповедовать себя,
И получишь разрешенье,
И заснешь ты вечным сном.
Кто мог пророчествовать неизбежный уход поэта в "царствие небес"? Да тот же "шестикрылый серафим", который десять лет вдохновлял его на служение людям… Но уже в другом обличие, в обличье "старца". Итак, два мифологических персонажа сливаются в одно лицо, в один образ – образ государя Николая I, который сначала "возродил" влачившегося "в пустыне мрачной" поэта, а ныне, по прошествии 10 лет, желает избавиться от непокорного "утомленного… пахаря" и его непокорной поэзии – навсегда.
Так, спрашивается, когда было написано стихотворение "Чудный сон…"? По крайней мере, не ранее 26 мая 1836 года, но и не позднее 21 августа этого же года. "Чудный сон…" является не только неотъемлемой частью "каменноостровного цикла" прощальной лирики Пушкина, но по праву должен занять первое место (I) в списке произведений, пронумерованных римскими цифрами самим поэтом:
II. "Отцы пустынники и жены непорочны…";
III. (Подражание итальянскому) ("Как с древа сорвался предатель-ученик…");
IV. Мирская власть ("Когда великое свершалось торжество…");
VI. Из Пиндемонти ("Не дорого ценю я громкие права…").
Пушкинисты всех поколений привычно отделываются фразой, уже ставшей рефреном: "Автографы с цифрами I и V до нас не дошли" (Т. Цявловская), и далее: "Поэт думал напечатать цикл стихов, сочиненных летом 1836 года, и поставил на них номера в той последовательности, как он хотел увидеть их в печати". В той гнетущей ситуации, усилившегося, после скандала с "Лукуллом", цензорского беспредела, провоцируемого с молчаливого одобрения Государя и Бенкендорфа, С.С. Уваровым, "каменноостровский цикл" не имел никаких перспектив быть опубликованным, и Пушкин как никто иной, об этом прекрасно знал. И нумеровал Пушкин стихотворения цикла с совершенно иной целью, поскольку не для современников они были написаны. Нумерация соответствует степени нарастания трагических нот звучания в этом своеобразном реквиеме, завершившемся "Памятником".
В "каменноостровский цикл" наряду с "Памятником", завершавшим цикл, которому по вышеприведенной логике следовало бы присвоить номер VII, входит также стихотворение "Когда за городом, задумчив я брожу…", написанное 14 августа 1836 года, которому так и просится присвоение номера V! Так что не "автографы с цифрами I и V до нас не дошли", а, скорее всего, какие-то черновые варианты этого, пронумерованного Пушкиным списка, где, повинуясь логике, должно стоять:
I. "Родриг" ("Чудный сон мне бог послал…");
. . . . . . . .
V. "Когда за городом, задумчив, я брожу…";
VII. Exegi monumentum ("Я памятник себе воздвиг нерукотворный…").
Совершенно естественно, что "каменноостровский цикл" открывается "Чудным сном…" (I), в котором император Николай I в образе старца "с длинной белой бородою" пророчествует скорую смерть поэту и завершается "Памятником" (VII), в котором муза, послушная "велению божию", получает наставление поэта:
Обиды не страшась, не требуя венца;
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца.
В свое время А.Мицкевич по поводу стихотворения Пушкина "Пророк" сказал, что поэту тогда (10 лет тому назад) приоткрылся некий новый путь духовного служения, на который он, волею судеб, так и не встал. Но на излете жизни он остро почувствовал необходимость служению духу, противопоставляя ее суетной мирской деятельности, и "каменноостровский цикл" конкретное тому доказательство.
После "чудного сна", "посланного ему богом", естественное стремление поэта совершить моление, сотворить одну из тех "божественных молитв":
…которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Все чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Вторая половина стихотворения "Отцы пустынники и жена непорочны…" (II) является поэтическим переложением великопостной молитвы Ефрема Сирина (IV век) "Господи и владыко живота моего…":
"Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
Кроме того, в этом стихотворении-песнопении четко просматривается нота покаяния поэта за свое юношеское зубоскальство по поводу этой молитвы, о чем говорилось в одной из предыдущих глав нашего исследования.
"Поэт просит оживить в его сердце дух смирения, терпения, любви и целомудрия. Это целомудрие, что было растрачено на путях бурной молодости, становится для него, сокрушающегося о своих преступлениях, чрезвычайно важным и значимым. Именно о нем говорила в юности величавая жена, и именно целомудрие, чистоту ему не удалось сохранить. Поэтому и просит он, всю жизнь не умевший молиться, в своем стихотворении-молитве в числе прочих духовных даров оживить в душе целомудрие. Относительно этого стихотворения нельзя не сказать, что в рукописи поэт сопроводил его рисунком молящегося в келье старца. В образе этого старца сторонники биографического подхода стремятся найти реальный прототип. Основываясь, прежде всего, на скрупулезном анализе самого рисунка и выделяя такие черты, так сутулость старца, его белое одеяние, детали интерьера и даже некоторые черты лица, которые могут указывать на портретное сходство, – исследовательница Л.А. Краваль сделала вывод, что он мог изображать Серафима Саровского. Как известно, история "невстречи" двух современников, Пушкина и Серафима Саровсого как самых ярких представителей светской и духовной культуры того времени – давно является одним из общих мест рассуждений о трагическом расколе русской культуры. Велико желание показать, что такая встреча могла быть (единственное время, когда Пушкин мог бы посетить Саров при жизни преподобного Серафима – это знаменитая болдинская осень 1830 года), однако об этом нет никаких надежных доказательств".
После покаянной молитвы естественно обратиться к жизни Иисуса Христа, который во имя спасения человечества по доброй воле принял мученическую смерть, то есть стал первым христианином-самоубийцей. В стихотворении "Как с древа сорвался предатель-ученик…" (III) Пушкин пишет о предательстве апостола Иуды, о страшном наказании за самый страшный грех – предательство. Иуда, осужденный последним приговором, привнес в отношения со своим учителем, отношения, которые должны были быть исключительно духовными и возвышенными, грязь материального мира, он предал его за материальное богатство, которое, как известно, является лучшим средством для достижения той же "Мирской власти" (IV).
Данте поместил Иуду в последний, девятый круг ада. Пушкин же живописно изображает, какую "награду" получит предатель-ученик за свое предательство:
Как с древа сорвался предатель ученик,
Диявол прилетел, к лицу его приник,
Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной
И бросил труп живой в гортань геенны гладной…
Там бесы, радуясь и плеща, на рога
Прияли с хохотом всемирного врага
И шумно понесли к проклятому владыке,
И сатана, привстав с веселием на лике
Лобзанием своим насквозь прожег уста,
В предательскую ночь лобзавшие Христа.
Первые шесть стихов стихотворения "Мирская власть" ("Когда великое свершилось торжество…" (IV) передают евангельский рассказ о смерти распятого на кресте Иисуса Христа, то есть продолжают тему, начатую в предыдущем стихотворении:
Когда великое свершилось торжество
И в муках на кресте кончалось божество,
Тогда по сторонам животворяща древа
Мария-грешница и пресвятая дева
Стояли две жены,
В неизмеримую печаль погружены.
По словам П.А. Вяземского, стихотворение, "вероятно, написано потому, что в страстную пятницу в Казанском соборе стоят солдаты на часах у плащаницы" ("Старина и новизна", кн. VIII, 1904. С. 39.).
Но у подножия теперь креста честнаго,
Как будто у крыльца правителя градскаго,
Мы зрим поставленных на место жен святых
В ружье и кивере двух грозных часовых.
К чему, скажите мне, хранительная стража?
Или распятие казенная поклажа,
Иль вы боитеся воров или мышей?
Иль мните важности придать царю царей?
Иль покровительством спасаете могучим
Владыку, тернием венчанного колючим,
Христа, предавшего послушно плоть свою
Бичам мучителей, гвоздям и копию?
Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила
Того, чья казнь весь род Адамов искупила,
И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
Пускать не велено сюда простой народ?"(Курсив мой. – А.К.).
Пушкин, как и Иисус Христос сознательно распорядился своей жизнью, предав "послушно плоть свою" под пулю Дантеса (или иного убийцы) по воле венценосного "Понтия Пилата". Он уже выбрал место своего вечного упокоения, сочувствуя при этом тем, кому пришлось упокоиться на публичном кладбище, в том числе его любимому другу А.А. Дельвигу – "Когда за городом, задумчив, я брожу…" (V).
Стихотворение "Из Пиндемонти" ("Не дорого ценю я громкие права…" – (VI)) продолжает трактовку соотношения мирской и духовной власти, затронутою в "Мирской власти" (IV). Мирская власть утверждает себя силой ("К чему, скажите мне, хранительная стража"), а духовная власть бесконечно далека от этого, она утверждает себя любовью, поэтому такой нелепой и показалась поэту попытка мирской власти оградить власть духовную: