В Советском Союзе нет крестьянских коммун – вместо них порожденные уже Сталиным колхозы, – но теория Ленина о рабоче-крестьянском государстве продолжает "изучаться" как ни в чем не бывало. Зайдите в любой институт на лекцию по обязательному предмету "основы марксизма-ленинизма": будущие врачи, математики, химики или адвокаты зубрят формулировки о революционно-демократической диктатуре пролетариата и крестьянства, стараются запомнить положения ленинского доклада на VIII съезде партии в 1919 году о политике "перетягивания крестьянина-середняка на нашу сторону в борьбе с кулачеством" и тому подобные важные вещи. Стороннему наблюдателю может показаться, что все это чистая схоластика на манер средневековой – "сколько чертей может уместиться на острие булавки", – но впечатление обманчиво. Конечно, ленинская теория революции в деревне, как и весь курс основ марксизма-ленинизма – насильственная пропагандистская жвачка, словесный мусор для забивания молодых мозгов. Однако, помимо этого, гениальные предначертания Ленина продолжают по сей день играть свою роль в судьбе крестьян России. Чтобы понять эту роль, надо обратиться к практике, к тому, что случилось с русскими земледельцами после 7 ноября 1917 года.
III.
Со дня захвата власти Ленин прожил шесть лет и два с половиной месяца. Срок не такой уж долгий, но за этот срок деревня узнала три новых слова: – "продотряды", "продразверстка" к "продналог". Каждое из этих слов наводило на крестьян изрядный ужас.
Продотряды – это группы вооруженных рабочих, которые по приказу Ленина формировались из самых отборных, самых идейных членов партии. Они имели задание обходить деревни и силой оружия отбирать у крестьян продовольствие. Волна грабежей и расстрелов, захлестнувшая Россию, была неплохим подтверждением ленинской "смычки" города и деревни (эта самая "смычка", чудовищный революционный неологизм, означающий "содружество", "соединение", "взаимодействие", была пропагандистским лозунгом того времени).
Продотряды не руководствовались какими-либо правовыми нормами или количественными ставками отбираемого продовольствия. Формально они должны были опираться на "революционное правосознание" и "классовое чувство" вооруженных рабочих, экспроприировать следовало в первую очередь кулаков, но фактически принцип действия продотрядов был краток и прост: увидел – отбери. Сцены, которые при этом разыгрывались, казались крестьянам карой Божией, пределом мук. Но истинный предел, как выяснилось, наступил двенадцатью годами позже, в период сталинской коллективизации. А пока что на смену продотрядам пришла другая форма грабежа – продразверстка.
Это означало, что каждая деревня должна была сдать государству определенное количество продовольствия после сбора урожая – столько-то хлеба, столько-то мяса, шерсти и так далее. Была постоянная разверстка на молоко и яйца. Власти не интересовались, как будет собрано заданное количество продуктов, кто даст больше, кто меньше. В деревнях были созданы так называемые комбеды – комитеты бедноты, – они и должны были собирать продовольствие для сдачи.
Сами понимаете, к чему это вело – к страшной междоусобице в деревнях, к протекционизму, коррупции, взяточничеству, часто к дракам и убийствам. Это не очень беспокоило бы тогдашних вождей – междоусобица в деревнях была им даже на руку – но неприятность состояла в том, что продразверстка хронически не выполнялась, несмотря на усердие новоявленных начальников – членов комбедов, несмотря на аресты и даже расстрелы "саботажников". Словом, эксперимент опять-таки провалился, но интересно, что и он был повторен, подобно эксперименту с коммунами, о котором я упоминал в предыдущем разделе. Спустя 21 год после отмены продразверстки она "воскресла" в западных областях России, на Украине и в Белоруссии: ее ввели гитлеровцы на оккупированных ими во время войны советских территориях. Есть зловещая логика в том, что фашисты и коммунисты заимствовали друг у друга разные "новшества" и "достижения".
Итак, незадолго до смерти Ленина была отменена и продразверстка. Ее с большим пропагандным шумом заменили продналогом. На сей раз власти добрались до отдельного крестьянина, обязав каждый деревенский двор платить дань государству. По сравнению с феодальным крепостным правом, отмененным в России в 1861 году, тут были два отличия: во-первых, платить дань надо было государству, а не помещику, во-вторых, дань называлась не "барщина" и не "оброк", как в XIX веке, а "налог". Все прочее стало как раньше, во времена крепостничества, но налог был тяжелее доброго старого оброка, и крестьянам жилось поэтому куда более голодно.
В январе 1924 года Ленин умер, но после всех его экспериментов деревня уже не могла оправиться. Гений-дилетант отошел в лучший мир, заложив прочную основу перманентного голода в России. Он не понимал или не желал понимать, что сельский труд – тяжелейший на свете; что для такого труда нужны хорошие стимулы – экономические и психологические; что, наконец, крестьяне аполитичны, малограмотны и уже хотя бы в силу этого почти не реагируют на самую интенсивную пропаганду. Крестьяне двадцатых годов, только что пережившие революцию, продотряды, продразверстку, обложенные непосильным продналогом, рассуждали просто: зачем мне, голодному, спину ломать да надрываться, если все равно урожай отберут?
С такой плачевной ситуацией в сельском хозяйстве столкнулся Сталин в первые годы своего правления. Сегодня, с высоты шестидесятых годов, видно, что у него тогда были в распоряжении неплохие возможности для улучшения жизни крестьян, а значит и всего народа. Дело в том, что Ленин, разбиравшийся в городской жизни намного лучше, чем в сельской, сделал в 1922 году верный шаг – разрешил частную торговлю и акционерные общества. Сталину стоило только отменить или резко снизить продналог, дать импульс свободному продовольственному рынку, окончательно заменить распределение товаров продажей их – и гигантский вздох облегчения пронесся бы над несчастной страной. Сейчас это очевидно всем, но и тогда были люди, даже среди коммунистических лидеров, которые знали выход из положения и уговаривали Сталина пойти по единственно верному пути.
Как известно, Сталин сделал прямо противоположное – разгромил частную торговлю, ликвидировал акционерные общества, насадил повсеместно распределение товаров по коммунистическим рангам и заслугам, уничтожил своих оппонентов, а крестьян перевел из феодальных условий существования в рабские. Можно понять, о чем он думал, проделывая все это, – о том, чтобы подольше удержаться у власти. Сталин понимал, что экономическое развитие неизбежно поведет к развитию политическому, что экономическую свободу нельзя сочетать с политической диктатурой. Его тотальная тирания была, таким образом, по-своему логичной.
Для крестьян Сталин разработал план "ликвидации кулачества как класса на основе сплошной коллективизации". У меня остались от тех лет довольно четкие детские воспоминания, и я теперь думаю, что, составляя план, Сталин, при всей его беспощадности, не предвидел леденящих душу последствий.
Теоретической основой плана Сталина были ленинские предначертания о революции в деревне. Но кое в чем Сталин опять же "развил и дополнил" Ленина. Скажем, Ленин предусматривал экспроприацию кулаков в качестве одного из последующих этапов революционного развития, а Сталин объявил немедленную ликвидацию кулачества. Ленин мечтал о крестьянских коммунах с равномерным распределением благ, пусть и скудных, – Сталин предложил "коллективные хозяйства", "колхозы", где распределение продуктов, оставшихся после уплаты государственной дани, должно было идти в зависимости от личной выработки каждого.
Психологической же основой сталинского плана коллективизации была все та же зависть. Зависть голодного к сытому. Было сказано: все сытые в деревне – кулаки, их можно и нужно "раскулачить", то есть отнять у них дома и все имущество, а их самих с семьями выслать в Сибирь. Оставшиеся бедняки и середняки должны были объединиться в коллективные хозяйства, обобществить землю и скот, а затем трудиться сообща, получая вознаграждение по "трудодням".
Для руководства всем этим делом в деревни были посланы рабочие-коммунисты из городов, ничего не понимавшие в сельском хозяйстве, но зато "отвечавшие головой" за полное раскулачивание. Это были своеобразные комиссары деревень, наделенные неограниченной властью и наспех обученные натравливать одних крестьян на других.
И пошла гулять черная зависть по матушке-Руси – открытая, узаконенная, всесильная. Численность органов безопасности (тогда они назывались ОГПУ) была увеличена многократно, однако и после этого сотрудники ОГПУ валились с ног, не спали неделями, формируя все новые и новые эшелоны с "кулаками" в Сибирь, на Алтай, в Казахские степи. Были эти сотрудники совершенно озверевшими – просто от непосильной работы. И никто не разбирался с отдельными людьми, не выслушивал жалоб. Назвали тебя в доносе кулаком – долой из дома, под конвоем на станцию и в товарный вагон.
На всю жизнь запомнили жители придорожных городков и деревень эти жуткие ночные эшелоны, эти вопли о воде, о капельке воды из вагонов. На станциях охрана выбрасывала мертвых – чаще всего детей, ибо первыми не выдерживали дети. Чтобы не делать работу дважды, охранники иной раз выбрасывали из вагонов и тех, в ком еще тлела жизнь, – подохнут под откосом...
Интересное свидетельство о дальнейшей судьбе высланных "кулаков" есть в книге бывшего немецкого коммуниста Вольфганга Леонгарда "Революция отвергает своих детей". Автор был в 1941 году выслан из Москвы как немец (в начале войны с Германией Сталин выселил из Москвы и других крупных городов всех граждан немецкой национальности, включая коммунистов, и оставил лишь кучку самых преданных, среди которых, между прочим, был Вальтер Ульбрихт, нынешний лидер восточногерманского режима). Эшелон, в котором ехал Леонгард, направили в Казахстан. Там, среди голой степи, оказалось несколько поселков без названий, просто под номерами. Выяснилось, что эти забытые Богом поселения, скорее напоминавшие стойбища животных, нежели людское жилье, были "основаны" в начале тридцатых годов высланными "кулаками". Этих людей просто-напросто выкидывали из поездов посреди дикой степи и говорили: можете жить здесь как хотите, но с места не двигайтесь. Беглецов расстреляем. Люди вырыли землянки и начали борьбу с природой на манер наших доисторических предков. Большая часть погибла, но, как всегда бывает в таких случаях, некоторые выжили. Они дали жизнь детям, эти дети рассеялись по стране, ибо после смерти Сталина выезд из поселков стал возможен. Сегодня многие из них, 30-35-летние, стали "настоящими советскими людьми", даже членами партии. О трагедии своих отцов они вспоминают редко, а вспоминая, не покрываются холодным потом. Напротив, они считают, что их родителям еще повезло, с ними обошлись мягко – подумаешь, переселили в Казахстан. Многих ведь расстреляли, сгноили в тюрьмах. Случись такое с их родителями, они просто не появились бы на свет. А так – что ж: живут, пользуются всеми правами наравне с окружающими и только при поступлении на работу должны писать в анкете, что их родители были раскулачены. Это сегодня совсем не страшно, с такой анкетой принимают почти на любую работу. Зачем нее вспоминать старое?
Но вернемся к началу тридцатых годов. Некоторые "кулаки", чуя близкую гибель, убегали из деревень. Одни дичали в лесах, другие добывали оружие, становились бандитами, стреляли в председателей колхозов, в активистов-бедняков, в городских уполномоченных. Каждый такой случай раздувался в печати, это преподносилось как свидетельство зверского сопротивления "кулаков" коллективизации. Разумеется, следовали расстрелы. Добить этих бандитов-кулаков, разделаться с ними – так науськивали газеты каждый день.
Это было какое-то кровавое половодье. Лилась кровь и людей и животных. Десятки тысяч крестьян не могли вынести мысли, что их коров, овец, свиней завтра насильно уведут в колхоз. Ночами по деревням резали скот, и с этим ничего не могли поделать даже грозные уполномоченные.
В такой обстановке родились колхозы – и, как следовало ожидать, не принесли ни малейшего облегчения даже беднякам, в интересах которых будто бы были созданы. Дело в том, что каждый колхоз – это правило в смягченном виде действует и сегодня – обязан после уборки урожая сдать "обязательные поставки" государству по смехотворным, издевательским ценам, практически бесплатно. Он должен затем сдать "натуроплату", то есть опять-таки продовольствие, за услуги машинно-тракторной станции. Наконец, образовать семенной фонд зерна на будущий год. Только после всего этого остаток продовольствия и денежный доход делится между колхозниками пропорционально количеству "трудодней", выработанных каждым человеком. И на "трудодень", естественно, приходились такие крохи и копейки, что еды в лучшем случае хватало на два-три месяца. Потом возвращался голод.
Понятное дело, что голодные колхозники стали потихоньку воровать зерно – с поля, с молотилки, из колхозных амбаров. И когда хищения приняли внушительные размеры, Сталин отреагировал на них чисто по-сталински: 7 августа 1932 года был издан закон о борьбе с хищениями социалистической собственности.
Он так и вошел в историю под именем "Закон от 7 августа", он действовал до 1947 года, а сроки по нему заключенные отбывали вплоть до смерти Сталина.
Новое поколение советских граждан ничего не знает об этом законе – его постарались изгнать из памяти людей методом оруэлловских "видоизменений прошлого", в чем русские пропагандисты, цензоры и секретная полиция тренированы блестяще. Еще меньше, как я выяснил, знают и помнят об этом законе на Западе. И потому о нем стоит рассказать особо.
IV.
Он был очень прост, этот закон, он предусматривал всего две меры наказания – десять лет лагерей или смерть. Десять лет получали те, кто ходил по стерне после уборки хлеба и подбирал для себя случайно упавшие колоски. Смерть грозила каждому, кто трогал зерно на току или в амбаре. С изданием закона по всей стране началась кампания по борьбе с хищениями, а до сего дня нет ничего страшнее в России, чем "попасть под кампанию". Именно тогда, в 1932 году (а не в 1937, как думают многие историографы), в органах безопасности впервые возникла проблема палачей – их не хватало. По этому поводу у меня есть редкостное свидетельство.
В дни смерти и похорон Сталина я находился в Москве, но был... заключенным-лагерником. Удивляться не надо: вместе с еще 600 арестантами я работал в так называемой "Исправительно-трудовой колонии № 1", что размещалась на улице Шаболовка, № 46, как раз напротив Центральной студии телевидения. Круглая стальная башня – антенна этой студии, известная в Москве под именем Шуховской башни, – до сих пор снится мне ночами.
Главным бухгалтером нашей "колонии" был старший лейтенант государственной безопасности Петр Кузьмич Мнев – рослый, хорошо сложенный 55-летний офицер, у которого был один странный физический недостаток: постоянная крупная дрожь рук. Но он все-таки ухитрялся писать и считать на счетах, так что с работы не уходил. Заключенные его побаивались, считали сухим бессердечным человеком, но я-то знал, что на самом деле Мнев человек неплохой – если случалось попасть к нему в кабинет без свидетелей, он обращался как с равным, а не как с заключенным. Это был у нас, лагерников, самый верный признак.
Сразу после смерти Сталина, когда весь лагерь бурлил в ожидании перемен, а начальство уже знало о грядущих переменах, я по работе попал вот так в кабинет Мнева. Петр Кузьмич сидел над газетой с сообщением об освобождении из тюрьмы врачей-евреев, арестованных за два месяца до смерти Сталина по обвинению в заговоре с целью убийства руководителей партии и правительства. Сообщение гласило, что врачи ни в чем не виновны, что они были оклеветаны и что в ходе следствия к ним применялись "приемы, недостойные советского правосудия" – другими словами пытки. Руки Мнева, как мне показалось, дрожали больше, чем обычно, когда он взял газету и протянул мне.
- Прочитайте.
- Уже читал.
- На фразу о "недостойных приемах" обратили внимание?
- Обратил.
- А о каких это "приемах" шла речь – знаете?
- Конечно нет, гражданин начальник.
- К черту "гражданина начальника". Я – Петр Кузьмич. Хотите, покажу парочку?
За пять с половиной лет тюремной и лагерной жизни я насмотрелся на всякое, наслушался самых адских рассказов – удивить или напугать меня было трудно. А тут, представьте, я вдруг почему-то испугался. Очень уж не похоже было такое поведение на обычно сдержанного, даже суховатого Мнева. Вдруг он сошел с ума и сейчас начнет меня пытать какими-то дьявольскими пытками!
Пока все это проносилось в голове, я медлил с ответом. Но Мнев ответа не дожидался. Он быстро подошел к двери, защелкнул своими дергающимися руками замок и обернулся ко мне с какой-то очень странной улыбкой.
- Ну-с!
- Что я должен делать?
- Снимите правый ботинок и сядьте сюда.
Он поставил табурет перед своим письменным столом. Делать было нечего – я разул правую ногу, сел, а Петр Кузьмич всё с тем же странным выражением лица поместился против меня на своем обычном месте.
- Ну вот, все очень просто. Вы обвиняемый, я следователь. Расскажите, обвиняемый, о своем участии в заговоре против советской власти. Говорите. Го-во-ри-те!
Наши ноги – мои и его – были под столом, между тумбами. И я вдруг почувствовал, как он слегка надавил носком сапога на сустав большого пальца моей разутой правой.
- Что, больно?
- Да нет, не очень, Петр Кузьмич. Противно только. Это и есть пытка?
Мнев серьезно кивнул.
- Даже пытка второй категории – труднопереносимая. Я ведь вам на сустав не давил, только притронулся. – Он дрожащей своей рукой взял папиросу. – Упаси Бог, я никому не давил, я бухгалтер. Но смею заверить, что боль... Вот! – Мнев вдруг протянул ко мне трясущиеся руки, папироса плясала у него между пальцами. – Вот это – от их криков. Они... Знаете, как они кричат? Они все кричат одинаково. Понимаете, разные – молодые, старые, мужчины, женщины, – а кричат одинаково.
- Почему "кричат", Петр Кузьмич? Разве и сегодня кричат?
- Сегодня – не знаю, дружок, не хочу знать. Я уже десять лет там не работаю, с военных времен. Расстройство мускульной моторики, нервный паралич, а в отставку – так у меня семья, да-с. Вот, работаю в тихом месте.
- А "там" – это где?
Мнев секунду поколебался.
- Э, к черту подробности. Скажем так: я пятнадцать лет был главным бухгалтером одной тюрьмы.
И тут же, словно боясь как бы я не ушел, стал торопливо рассказывать. Звонил телефон, в кабинет стучались люди – Мнев бросал "занят!", перегибался ко мне через стол и продолжал сыпать слова. Сегодня его уже нет в живых, поэтому я называю его подлинное имя и позволяю себе опубликовать кое-что из его двухчасового рассказа.