Чехов без глянца - Павел Фокин 30 стр.


Два-три акта я просидел в уборной Левкеевой. К ней в антрактах приходили театральные чиновники в вицмундирах, с орденами, Погожев со звездой; приходил молодой красивый чиновник, служащий в департаменте государственной полиции. <...> Тол­стые актрисы, бывшие в уборной, держались с чи­новниками добродушно-почтительно и льстиво (Левкеева изъявляла удовольствие, что Погожев та­кой молодой, а уже имеет звезду); это были старые, почтенные экономки, крепостные, к которым при­шли господа.

Мария Михайловна Читау:

Не помню, во время которого акта я зашла в убор­ную бенефициантки, и застала ее вдвоем с Чехо­вым. Она не то виновато, не то с состраданием смотрела на него своими выпуклыми глазами и даже ручками не вертела. Антон Павлович сидел, чуть склонив голову, прядка волос сползла ему на лоб, пенсне криво держалось на переносье... Они молча­ли. Я тоже молча стала около них. Так прошло не­сколько секунд. Вдруг Чехов сорвался с места и бы­стро вышел.

Евтихий Павлович Карпов:

Ко мне в кабинет, бледный, с растерянной, за­стывшей улыбкой. входит Ант. Павлович...

- Автор провалился... - говорит он не своим го­лосом...

- И почему они все смеются, идиоты!.. - с раздра­жением замечает Н. Ф. Сазонов.

Лидия Алексеевна Авилова:

В последнем действии, которое мне очень попра­вилось и даже заставило на время забыть о прова­ле пьесы, Комиссаржевская (Нина), вспоминая ту пьесу Треплева, в которой она в первом действии играла Мировую душу, вдруг сдернула с дивана простыню, закуталась в нее и опять начала свой монолог: "Люди, львы, орлы..." Но едва она успела начать, как весь зал покатился от хохота. И это в самом драматическом, самом трогательном месте пьесы, в той сцене, которая должна бы была вызвать слезы! Смеялись над простыней, и надо сказать, что Ко­миссаржевская, желая напомнить свой белый пеп­лум Мировой души, не сумела изобразить его бо­лее или менее красиво, но все-таки это был пред­лог, а не причина смеха. Я была убеждена, что захохотал с умыслом какой-нибудь Ясинский, зве­риные хари и подхватили, а публика просто зара­зилась, а может быть, даже вообразила, что в этом месте подобает хохотать. Как бы то ни было, хохо­тали все, весь зрительный зал, и весь конец пьесы был окончательно испорчен. Никого не тронул финальный выстрел Треплева, и занавес опустил­ся под те же свистки и глумления, которые и по­сле первого действия заглушили робкие аплодис­менты.

Александр Рафаилович Кугель:

Это был один из тех катастрофических театраль­ных вечеров <...> когда публика, не усвоив и не по няв, чего хотят актеры, с необычайным упрямством и необычайным легкомыслием, не желает вникать в дело и создает спектакль из своего собственно­го веселого настроения. Тогда актеры, путавшиеся и раньше в ролях, которые они плохо чувствовали, окончательно теряют власть над собою и либо ста­раются скорее отбарабанить слова и уйти со сцены, либо, что еще хуже и уже совсем неблагородно, на­чинают играть в тон публике, не только не пытаясь сделать слова роли более вразумительными, но, на­оборот, сугубо подчеркивая их кажущуюся невразу­мительность и превращая спектакль в народничес­кое представление. Я сидел рядом с рецензентом "Новостей", желчным и озлобленным Н. А Селива­новым - мрачным человеком в темно-синих очках, скрывавших бельмо на глазу. Его особенностью было, вообще, то, что все его раздражало, как бель­мо на глазу. Он шипел на "Чайке" с первых же слов и злорадствовал.

Лидия Алексеевна Авилова:

У вешалок возбуждение еще не улеглось. И там смеялись. Громко ругали автора и передавали друг другу:

- Слышали? Сбежал! Говорят, прямо на вокзал, в Москву.

- Во фраке?! Приготовился выходить на вызовы! Ха, ха...

Но я слышала тоже, как одна дама сказала своему спутнику:

- Ужасно жаль! Такой симпатичный, талантли­вый... И ведь он еще гак молод... Ведь он еще очень молод.

Алексей Сергеевич Суворин:

Когда после первых двух актов "Чайки" на Алексан­дрийском театре он увидел, что пьеса не имеет ус­пеха, он бежал из театра и бродил по Петербургу неизвестно где. Сестра его и все знакомые не зна­ли. что подумать, и посылали всюду, где предпола­гали его найти.

Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г

Это правда, что я убежал из театра, но когда уже пьеса кончилась.

Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:

/7 октября 1896. Сегодня "Чайка" в Александрий­ском театре. Пьеса не имела успеха. Публика невни­мательная, не слушающая, кашляющая, разговари­вающая, скучающая. Я давно не видал такого пред­ставления. Чехов был удручен. В первом часу ночи приехала к нам его сестра, спрашивая, где он. Она беспокоилась. Мы послали в театр, к Потапенко, к Левкеевой (у нее собирались артисты на ужин - пьеса шла в ее бенефис за 25-летнюю службу). Ни­где его не было. Он пришел в 2 ч. Я пошел к нему, спрашиваю, где вы были? "Я ходил по улицам, си­дел. Не мог же я плюнуть на это представление... Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы. Будет. В этой области мне неудача". Завтра в 3 ч. хочет ехать. "Пожалуйста, не останавливайте меня. Я не могу слушать все эти разговоры". Вчера еще, после генеральной репети­ции, он беспокоился о пьесе и хотел, чтоб она не шла. Он был очень недоволен исполнением. Оно было действительно самое посредственное. Но и в пьесе есть недостатки: мало действия, мало раз­виты интересные по своему драматизму сцены и много дано места мелочам жизни, рисовке характе­ров неважных, неинтересных. Режиссер Карпов 379

показал себя человеком торопливым, безвку сным, плохо овладевшим пьесой и плохо срепетировав­шим ее. Чехов очень самолюбив, и когда я высказы­вал ему свои впечатления, он выслушивал их нетер­пеливо. Пережи ть этот неуспех без глубокого вол­нения он не мог.

Алексей Сергеевич Суворин:

Когда я вошел к нему в комнату, он сказал мне строгим голосом: "Назовите меня последним сло­вом (он произнес это слово), если когда-нибудь я еще напишу пьесу".

Игнатий Николаевич Потапенко:

Впечатление, произведенное на него этим неверо­ятным событием, было огромное. И нужно было обладать чеховской выдержкой, чтобы иметь рав­нодушное лицо и почти равнодушно шутить над всем происшедшим.

В тот вечер я его не видел и не знаю, с каким ли­цом он "ужинал у Романова, честь-честью". Я пришел к нему на другой день часов в десять ут­ра. Он занимал маленькую квартирку в доме Суво­рина, где-то очень высоко, и жил один. Я застал его за писанием писем. Чемодан, с плотно уложенными в нем вещами, среди которых было много книг, лежал раскрытый.

- Вот отлично, что пришел. По крайней мере про­водишь. Тебе я могу доставить это удовольствие, так как ты не принадлежишь к очевидцам моего вчерашнего триумфа... Очевидцев я сегодня не желаю видеть.

- Как? Даже Марью Павловну?

- С нею увидимся в Мелихове. Пусть погуляет. Вот письма. Мы их разошлем. Я уже уложился.

- Почтовым?

- Нет, это долго ждать. Есть поезд в двенадцать.

- Отвратительный. Идет, кажется, двадцать два часа.

- Тем лучше. Буду спать и мечтать о славе... Завтра буду в Мелихове. А? Вот блаженство!.. Ни актеров, ни режиссеров, ни публики, ни газет. А у тебя хо­роший нюх.

- А что?

- Я хотел сказать: чувство самосохранения. Вчера не пришел в театр. Мне тоже не следовало ходить. Если б ты видел физиономии актеров! Они смотре­ли на меня гак, словно я обокрал их, и обходили ме­ня за сто саженей. Ну, идем...

Захватив чемоданы и письма, вышли и спустились по лестнице. Тут письма были отданы швейцару, с поручениями. В одном он извещал о своем отъез­де Марью Павловну, в друтом - Суворина, в треть­ем. кажется, брата.

Взяли извозчика и поехали на Николаевский вок­зал. Тут Антон Павлович уже шутил, посмеивался над собой, смешил себя и меня. На дебаркадере ходил газетчик, подошел к нам, предложил газет. Антон Павлович отверг:

- Не читаю! - Потом обратился ко мне:

- Посмотри, какое у него добродушное лицо, а меж­ду тем руки его полны отравы. В каждой газете по рецензии...

Поезд был пустой, и у Антона Павловича оказа­лось в распоряжении целое купе второго класса.

- Ну, и сладко же буду спать, - говорил он.

Но в глазах его было огорчение. Все эти остроты, шутки, смех ему кой-чего стоили.

- Кончено, - говорил он перед самым отъездом, уже стоя на площадке вагона. - Больше пьес писать не буду. Не моего ума дело. Вчера, когда шел из теа­тра, высоко подняв воротник, яко тать в нощи. - кто-то из публики сказал: "Это беллетристика", а другой прибавил: "И преплохая..." А третий сиро- сил: "Кто такой этот Чехов? Откуда он взялся?" А в другом месте какой-то коротенький господин возмущался: "Не понимаю, чего это дирекция смот­рит. Это оскорбительно - дотекать такие пьесы на сцену". А я прохожу мимо и, держа руку в кармане, складываю фигу: на, мол, скушай; вот ты и не зна­ешь, что это сделал я.

- А то, может, раздумаешь, Антон Павлович, да останешься? - предложил я, когда раздался вто­рой звонок.

- Ну, нет, благодарю. Сейчас все придут и утешать будут - с такими лицами, с какими провожают до­рогих родственников на каторгу.

Третий звонок. Простились.

- Приезжай в Мелихово. Попьем и попоем.

И поезд отошел. Антон Павлович уехал, глубоко оскорбленный Петербургом.

Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г Октябрь: 17 окт. в Александрийском театре шла моя "Чай­ка". Успеха не имела.

Мария Павловна Чехова:

На другой день, приехав к Сувориным, я брага уже не застала. Он угром, ни с кем в доме не про­стившись, уехал товарно-пассажирским поездом домой в Москву, а мне от него была лишь передана следующая записочка.

"Я уезжаю в Мелихово; буду там завтра во втором часу дня. Вчерашнее происшествие не поразило и не очень огорчило меня, потому что я уже был подготовлен к нему репетициями, - и чувствую я себя не особенно скверно.

Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику". Суворину он тоже оставил прощальную записку, заканчивавшуюся словами: "Никогда я не буду ни писать пьес, ни ставить".

В полночь того же дня и я уехала домой. В Мели­хове брат встретил меня словами: "О спектакле - больше ни слова!"

В каком состоянии Антон Павлович возвращался домой - можно судить но тому, что, всегда акку­ратный и внимательный, он при выходе из вагона поезда забыл взять свои вещи и потом давал теле­грамму поездному обер-кондуктору с просьбой вы­слать их в Лопасню.

Игнатий Николаевич Потапенко:

Но как скоро душа его осилила это проклятое на­важдение! На другой день, приехав в Мелихово, он уже пишет деловые письма, хлопочет о книгах для таганрогской библиотеки, которой он помогал ор­ганизоваться.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Ме­лихово, 22 октября 1896 г.:

В Вашем последнем письме (от 18 окт.) Вы трижды обзываете меня бабой и говорите, что я струсил. Зачем такая диффамация? После спектакля я ужи­нал у Романова, честь-честью, потом лег спать, спал крепко и на другой день уехал домой, не издав ни одного жалобного звука. Если бы я струсил, то я бе­гал бы но редакциям, актерам, нервно умолял бы о снисхождении, нервно вносил бы бесполезные поправки и жил бы в Петербурге недели две-три, ходя на свою "Чайку", волнуясь, обливаясь холод­ным потом, жалуясь... Когда Вы были у меня ночью после спектакля, то ведь Вы же сами сказали, что для меня лучше всего уехать; и на другой день ут­ром я получил от Вас письмо, в котором Вы проща­лись со мной. Где же трусость? Я поступил так же разумно и холодно, как человек, который сделал предложение, получил отказ и которому ничего больше не остается, как уехать. Да. самолюбие мое

было уязвлено, но ведь это не с неба свалилось; я ожидал неуспеха и уже был подготовлен к нему, о чем и предупреждал Вас с полною искренностью. Дома у себя я принял касторки, умылся холодной водой - и теперь хоть новую пьесу пиши. Уже не чувствую утомления и раздражения и не боюсь, что ко мне придут Давыдов и Жан говорить о пьесе. С Вашими поправками я согласен - и благодарю looo раз. Только, пожалуйста, не жалейте, что Вы не были на репетиции. Ведь была в сущности толь­ко одна репетиция, на которой ничего нельзя было понять; сквозь отвратительную игру совсем не вид­но было пьесы. <...>

Сестра в восторге от Вас и от Анны Ивановны, и я рад этому несказанно, потому что Вашу семью люб­лю, как свою. Она поспешила из Петербурга домой, вероятно думала, что я повешусь. У нас теплая, гнилая погода, много больных. Вче­ра у одного богатого мужика заткнуло калом киш­ку, и мы ставшш ему громадные клистиры. Ожил.

Окончательный диагноз

Иван Леонтьевич Щеглов:

Злополучное представление, как уже известно, со­стоялось поздней осенью 1896 г.; а уже ранней вес­ной следующего года - следовательно, менее, чем через полгода - Чехов лежал в московской клини­ке с явно обнаруженными признаками чахотки...

Михаил Павлович Чехов:

В марте 1897 года брат Антон опасно заболел. Ни­чего не предчувствуя и не подозревая, он отпра­вился из Мелихова в Москву, где его ожидал Суво­рин. Едва только они сели в "Эрмитаже" за обед, как у Антона Павловича хлынула из легких кровь. Несмотря на принятые обычные меры, истечение крови не прекращалось.

Вот как описывает старик Суворин это несчастье в своем "Дневнике", причем я для ясности буду в его заметку вставлять свои пояснения в скобках: "Третьего дня у Чехова пошла кровь горлом, когда мы сели за обед в "Эрмитаже" Он спросил себе льду, и мы, не начиная обеда, уехали. Сегодня он ушел к себе в "Б. Моск." (овскую гостиницу). Два дня лежал у меня. Он испугался этого припадка и говорил мне, что это очень тяжелое состояние.

13 hit 1950

"Для успокоения больных (говорил Чехов) мы го­ворим во время кашля, что он - желудочный, а во время кровотечения - что оно геморроидальное. Но желудочного кашля не бываег, а кровотечение непременно из легких. У меня из правого легкого кровь идет, как у брата и другой моей родственницы, которая гоже умерла от чахотки"... Вчера (я, Суво­рин) встал в 5 часов утра, не уснул ни минуты, на­писал записку Чехову и сам отнес ее в "Б. Моск." (овскую гостиницу), потом гулял в Кремле, по набе­режной к Спасу и обратно и "Спав, базар". В 7 часов пришел (обратно к себе) в отель. Лег и уснул не­много. В 11-м часу пришел (от Чехова) доктор Оболонский и сказал, что у Чехова в 6 часов утра пошла опять кровь горлом и он отвез его в клини­ку Остроумова на Девичьем иоле. Надо знать, что 24 (марта) утром, когда я еще спал (и когда Чехов двое суток после описанного обеда в "Эрмитаже" провел в номере у Суворина), Чехов оделся, разбу­дил меня и сказал, что он уходит к себе в отель. Как я ни уговаривал его остаться (у меня), он ссылался на то, что (у него в гостинице на его имя) получено много писем, что со многими ему надо видеться и т. д. Целый день он говорил, устал, и припадок к утру повторился. Я дважды был вчера у Чехова в клинике. Как там ни чисто, а все-таки это больница и там больные. Обеда­ли в коридоре, в особой комнате. Чехов лежал в № 16, на десять номеров выше, чем его "Пала­та № 6", как заметил Оболонский. Больной смеет­ся и шутит по своему обыкновению, отхаркивал кровь в большой стакан. Но когда я сказал, что смотрел, как шел лед по Москве-реке, он изменил­ся в лице и сказал: "Разве река тронулась?" Я пожа­лел, что упомянул об этом. Ему, вероятно, пришло в голову, не имеют ли связь эта вскрывшаяся река и его кровохарканье. Несколько дней тому назад он говорил мне: "Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: "Не поможет. С вешней водой уйду"" О том. что случилось с Антоном Павловичем во время обеда в "Эрмитаже" и происходило потом все последующие дни. мы все узнали далеко не гот- час. Но даже для нас, Чеховых, после выхода суво- ринского "Дневника" в свет явилось полной не­ожиданностью то, что после случившегося припад­ка Антон Павлович целых двое суток пролежал не у себя, а в номере у А. С. Суворина в гостинице "Славянский базар", где, без сомнения, пользовал­ся чисто отеческим уходом. Когда Антона Павлови­ча поместили в клинику, то я был далеко на Волге, а сестра Мария Павловна находилась в Мелихове и ничего не знала. Приехав в Москву, она, к удивле­нию своем)', встретила на вокзале брага Ивана Пав­ловича, который передал ей карточку для посеще­ния в клинике больного писателя. На карточке было написано: "Пожалуйста, ничего не рассказы­вай матери и отцу". Бросив случайный взгляд на столик, она увидела на нем рисунок легких, причем верхушки их были очерчены красным карандашом. Она тотчас же догадалась, что у Антона Павловича была поражена именно эта часть. Это и самый вид больного ее встревожили. Всегда бодрый, веселый, жизнерадостный, .Антон Павлович походил теперь на тяжелобольного; ему запрещено было двигаться, разговаривать, да он и сам едва ли бы имел для это­го достаточно сил. Когда его перевели потом из от дельной комнаты в большую палат)', то навещавшая его вновь сестра застала его ходившим по ней взад и вперед в халате и говорившим: "Как это я мог прозевать у себя притупление?" В клинике Антона Павловича посетил Лев Николаевич Толстой, раз­говаривавший с ним об искусстве. Как бы то ни было, а т еперь дело представлялось ясным. У Антона Павловича была официально

констатирована бугорчатка легких, и необходимо было теперь от нее спасаться во что бы то ни ста­ло и, несмотря ни на что, бежать от гнилой тогда северной весны.

Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, J апреля 1897 г.:

Доктора определили верхушечный процесс в лег­ких и предписали мне изменить образ жизни. Пер­вое я понимаю, второе же непонятно, потому что почти невозможно. Велят жить непременно в де­ревне, но ведь постоянная жизнь в деревне предпо­лагает постоянную возню с мужиками, с животны­ми, стихиями всякого рода, и уберечься в деревне от хлопот и забот гак же трудно, как в аду от ожо­гов. Но все же буду старагься менять жизнь по мере возможности, и уже через Машу объявил, что пре­кращаю в деревне медицинскую практику. Это бу­дет для меня и облегчением, и крупным лишением. Бросаю все уездные должности, покупаю халат, бу­ду греться на солнце и много есть. Велят мне есть раз шесть в день и возмущаются, находя, что я ем очень мало. Запрещено много говорить, плавать и проч., и проч.

Кроме легких, все мои органы найдены здоровы­ми, все органы; что у меня иногда по вечерам бы­вает импотенция, я скрыл ог докторов. До сих нор мне казалось, что я пил именно столь­ко, сколько было не вредно; теперь же на поверку выходит, что я пил меньше того, чем имел право пить. Какая жалость!

Автора "Палаты № 6" из палаты № 16 перевели в 14. Тут просторно, два окна, потапенковское освещение, три стола. Крови выходит немного. После того вечера, когда был Толстой (мы долго разговаривали), в 4 часа утра у меня опять шибко пошла кровь.

Мелихово здоровое место; оно как раз на водоразде­ле, стоит высоко, так что в нем никогда не бывает лихорадки и дифтерита. Решили общим советом, что я никуда не поеду и буду продолжать жить в Ме­лихове. Надо только покомфортабельнее устроить помещение. Когда надоест в Мелихове, то поеду в соседнюю усадьбу, которую я арендовал для брать­ев, на случай их приезда.

Ко мне то и дело ходят, приносят цветы, конфек- ты, съестное. Одним словом, блаженство. <...> Я пишу уже не лежа, а сидя, но написав, тотчас же ложусь на одр свой.

Иван Леонтьевич Щеглов:

Назад Дальше