Два-три акта я просидел в уборной Левкеевой. К ней в антрактах приходили театральные чиновники в вицмундирах, с орденами, Погожев со звездой; приходил молодой красивый чиновник, служащий в департаменте государственной полиции. <...> Толстые актрисы, бывшие в уборной, держались с чиновниками добродушно-почтительно и льстиво (Левкеева изъявляла удовольствие, что Погожев такой молодой, а уже имеет звезду); это были старые, почтенные экономки, крепостные, к которым пришли господа.
Мария Михайловна Читау:
Не помню, во время которого акта я зашла в уборную бенефициантки, и застала ее вдвоем с Чеховым. Она не то виновато, не то с состраданием смотрела на него своими выпуклыми глазами и даже ручками не вертела. Антон Павлович сидел, чуть склонив голову, прядка волос сползла ему на лоб, пенсне криво держалось на переносье... Они молчали. Я тоже молча стала около них. Так прошло несколько секунд. Вдруг Чехов сорвался с места и быстро вышел.
Евтихий Павлович Карпов:
Ко мне в кабинет, бледный, с растерянной, застывшей улыбкой. входит Ант. Павлович...
- Автор провалился... - говорит он не своим голосом...
- И почему они все смеются, идиоты!.. - с раздражением замечает Н. Ф. Сазонов.
Лидия Алексеевна Авилова:
В последнем действии, которое мне очень поправилось и даже заставило на время забыть о провале пьесы, Комиссаржевская (Нина), вспоминая ту пьесу Треплева, в которой она в первом действии играла Мировую душу, вдруг сдернула с дивана простыню, закуталась в нее и опять начала свой монолог: "Люди, львы, орлы..." Но едва она успела начать, как весь зал покатился от хохота. И это в самом драматическом, самом трогательном месте пьесы, в той сцене, которая должна бы была вызвать слезы! Смеялись над простыней, и надо сказать, что Комиссаржевская, желая напомнить свой белый пеплум Мировой души, не сумела изобразить его более или менее красиво, но все-таки это был предлог, а не причина смеха. Я была убеждена, что захохотал с умыслом какой-нибудь Ясинский, звериные хари и подхватили, а публика просто заразилась, а может быть, даже вообразила, что в этом месте подобает хохотать. Как бы то ни было, хохотали все, весь зрительный зал, и весь конец пьесы был окончательно испорчен. Никого не тронул финальный выстрел Треплева, и занавес опустился под те же свистки и глумления, которые и после первого действия заглушили робкие аплодисменты.
Александр Рафаилович Кугель:
Это был один из тех катастрофических театральных вечеров <...> когда публика, не усвоив и не по няв, чего хотят актеры, с необычайным упрямством и необычайным легкомыслием, не желает вникать в дело и создает спектакль из своего собственного веселого настроения. Тогда актеры, путавшиеся и раньше в ролях, которые они плохо чувствовали, окончательно теряют власть над собою и либо стараются скорее отбарабанить слова и уйти со сцены, либо, что еще хуже и уже совсем неблагородно, начинают играть в тон публике, не только не пытаясь сделать слова роли более вразумительными, но, наоборот, сугубо подчеркивая их кажущуюся невразумительность и превращая спектакль в народническое представление. Я сидел рядом с рецензентом "Новостей", желчным и озлобленным Н. А Селивановым - мрачным человеком в темно-синих очках, скрывавших бельмо на глазу. Его особенностью было, вообще, то, что все его раздражало, как бельмо на глазу. Он шипел на "Чайке" с первых же слов и злорадствовал.
Лидия Алексеевна Авилова:
У вешалок возбуждение еще не улеглось. И там смеялись. Громко ругали автора и передавали друг другу:
- Слышали? Сбежал! Говорят, прямо на вокзал, в Москву.
- Во фраке?! Приготовился выходить на вызовы! Ха, ха...
Но я слышала тоже, как одна дама сказала своему спутнику:
- Ужасно жаль! Такой симпатичный, талантливый... И ведь он еще гак молод... Ведь он еще очень молод.
Алексей Сергеевич Суворин:
Когда после первых двух актов "Чайки" на Александрийском театре он увидел, что пьеса не имеет успеха, он бежал из театра и бродил по Петербургу неизвестно где. Сестра его и все знакомые не знали. что подумать, и посылали всюду, где предполагали его найти.
Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г
Это правда, что я убежал из театра, но когда уже пьеса кончилась.
Алексей Сергеевич Суворин. Из дневника:
/7 октября 1896. Сегодня "Чайка" в Александрийском театре. Пьеса не имела успеха. Публика невнимательная, не слушающая, кашляющая, разговаривающая, скучающая. Я давно не видал такого представления. Чехов был удручен. В первом часу ночи приехала к нам его сестра, спрашивая, где он. Она беспокоилась. Мы послали в театр, к Потапенко, к Левкеевой (у нее собирались артисты на ужин - пьеса шла в ее бенефис за 25-летнюю службу). Нигде его не было. Он пришел в 2 ч. Я пошел к нему, спрашиваю, где вы были? "Я ходил по улицам, сидел. Не мог же я плюнуть на это представление... Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы. Будет. В этой области мне неудача". Завтра в 3 ч. хочет ехать. "Пожалуйста, не останавливайте меня. Я не могу слушать все эти разговоры". Вчера еще, после генеральной репетиции, он беспокоился о пьесе и хотел, чтоб она не шла. Он был очень недоволен исполнением. Оно было действительно самое посредственное. Но и в пьесе есть недостатки: мало действия, мало развиты интересные по своему драматизму сцены и много дано места мелочам жизни, рисовке характеров неважных, неинтересных. Режиссер Карпов 379
показал себя человеком торопливым, безвку сным, плохо овладевшим пьесой и плохо срепетировавшим ее. Чехов очень самолюбив, и когда я высказывал ему свои впечатления, он выслушивал их нетерпеливо. Пережи ть этот неуспех без глубокого волнения он не мог.
Алексей Сергеевич Суворин:
Когда я вошел к нему в комнату, он сказал мне строгим голосом: "Назовите меня последним словом (он произнес это слово), если когда-нибудь я еще напишу пьесу".
Игнатий Николаевич Потапенко:
Впечатление, произведенное на него этим невероятным событием, было огромное. И нужно было обладать чеховской выдержкой, чтобы иметь равнодушное лицо и почти равнодушно шутить над всем происшедшим.
В тот вечер я его не видел и не знаю, с каким лицом он "ужинал у Романова, честь-честью". Я пришел к нему на другой день часов в десять утра. Он занимал маленькую квартирку в доме Суворина, где-то очень высоко, и жил один. Я застал его за писанием писем. Чемодан, с плотно уложенными в нем вещами, среди которых было много книг, лежал раскрытый.
- Вот отлично, что пришел. По крайней мере проводишь. Тебе я могу доставить это удовольствие, так как ты не принадлежишь к очевидцам моего вчерашнего триумфа... Очевидцев я сегодня не желаю видеть.
- Как? Даже Марью Павловну?
- С нею увидимся в Мелихове. Пусть погуляет. Вот письма. Мы их разошлем. Я уже уложился.
- Почтовым?
- Нет, это долго ждать. Есть поезд в двенадцать.
- Отвратительный. Идет, кажется, двадцать два часа.
- Тем лучше. Буду спать и мечтать о славе... Завтра буду в Мелихове. А? Вот блаженство!.. Ни актеров, ни режиссеров, ни публики, ни газет. А у тебя хороший нюх.
- А что?
- Я хотел сказать: чувство самосохранения. Вчера не пришел в театр. Мне тоже не следовало ходить. Если б ты видел физиономии актеров! Они смотрели на меня гак, словно я обокрал их, и обходили меня за сто саженей. Ну, идем...
Захватив чемоданы и письма, вышли и спустились по лестнице. Тут письма были отданы швейцару, с поручениями. В одном он извещал о своем отъезде Марью Павловну, в друтом - Суворина, в третьем. кажется, брата.
Взяли извозчика и поехали на Николаевский вокзал. Тут Антон Павлович уже шутил, посмеивался над собой, смешил себя и меня. На дебаркадере ходил газетчик, подошел к нам, предложил газет. Антон Павлович отверг:
- Не читаю! - Потом обратился ко мне:
- Посмотри, какое у него добродушное лицо, а между тем руки его полны отравы. В каждой газете по рецензии...
Поезд был пустой, и у Антона Павловича оказалось в распоряжении целое купе второго класса.
- Ну, и сладко же буду спать, - говорил он.
Но в глазах его было огорчение. Все эти остроты, шутки, смех ему кой-чего стоили.
- Кончено, - говорил он перед самым отъездом, уже стоя на площадке вагона. - Больше пьес писать не буду. Не моего ума дело. Вчера, когда шел из театра, высоко подняв воротник, яко тать в нощи. - кто-то из публики сказал: "Это беллетристика", а другой прибавил: "И преплохая..." А третий сиро- сил: "Кто такой этот Чехов? Откуда он взялся?" А в другом месте какой-то коротенький господин возмущался: "Не понимаю, чего это дирекция смотрит. Это оскорбительно - дотекать такие пьесы на сцену". А я прохожу мимо и, держа руку в кармане, складываю фигу: на, мол, скушай; вот ты и не знаешь, что это сделал я.
- А то, может, раздумаешь, Антон Павлович, да останешься? - предложил я, когда раздался второй звонок.
- Ну, нет, благодарю. Сейчас все придут и утешать будут - с такими лицами, с какими провожают дорогих родственников на каторгу.
Третий звонок. Простились.
- Приезжай в Мелихово. Попьем и попоем.
И поезд отошел. Антон Павлович уехал, глубоко оскорбленный Петербургом.
Антон Павлович Чехов. Из дневника 1896 г Октябрь: 17 окт. в Александрийском театре шла моя "Чайка". Успеха не имела.
Мария Павловна Чехова:
На другой день, приехав к Сувориным, я брага уже не застала. Он угром, ни с кем в доме не простившись, уехал товарно-пассажирским поездом домой в Москву, а мне от него была лишь передана следующая записочка.
"Я уезжаю в Мелихово; буду там завтра во втором часу дня. Вчерашнее происшествие не поразило и не очень огорчило меня, потому что я уже был подготовлен к нему репетициями, - и чувствую я себя не особенно скверно.
Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику". Суворину он тоже оставил прощальную записку, заканчивавшуюся словами: "Никогда я не буду ни писать пьес, ни ставить".
В полночь того же дня и я уехала домой. В Мелихове брат встретил меня словами: "О спектакле - больше ни слова!"
В каком состоянии Антон Павлович возвращался домой - можно судить но тому, что, всегда аккуратный и внимательный, он при выходе из вагона поезда забыл взять свои вещи и потом давал телеграмму поездному обер-кондуктору с просьбой выслать их в Лопасню.
Игнатий Николаевич Потапенко:
Но как скоро душа его осилила это проклятое наваждение! На другой день, приехав в Мелихово, он уже пишет деловые письма, хлопочет о книгах для таганрогской библиотеки, которой он помогал организоваться.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Мелихово, 22 октября 1896 г.:
В Вашем последнем письме (от 18 окт.) Вы трижды обзываете меня бабой и говорите, что я струсил. Зачем такая диффамация? После спектакля я ужинал у Романова, честь-честью, потом лег спать, спал крепко и на другой день уехал домой, не издав ни одного жалобного звука. Если бы я струсил, то я бегал бы но редакциям, актерам, нервно умолял бы о снисхождении, нервно вносил бы бесполезные поправки и жил бы в Петербурге недели две-три, ходя на свою "Чайку", волнуясь, обливаясь холодным потом, жалуясь... Когда Вы были у меня ночью после спектакля, то ведь Вы же сами сказали, что для меня лучше всего уехать; и на другой день утром я получил от Вас письмо, в котором Вы прощались со мной. Где же трусость? Я поступил так же разумно и холодно, как человек, который сделал предложение, получил отказ и которому ничего больше не остается, как уехать. Да. самолюбие мое
было уязвлено, но ведь это не с неба свалилось; я ожидал неуспеха и уже был подготовлен к нему, о чем и предупреждал Вас с полною искренностью. Дома у себя я принял касторки, умылся холодной водой - и теперь хоть новую пьесу пиши. Уже не чувствую утомления и раздражения и не боюсь, что ко мне придут Давыдов и Жан говорить о пьесе. С Вашими поправками я согласен - и благодарю looo раз. Только, пожалуйста, не жалейте, что Вы не были на репетиции. Ведь была в сущности только одна репетиция, на которой ничего нельзя было понять; сквозь отвратительную игру совсем не видно было пьесы. <...>
Сестра в восторге от Вас и от Анны Ивановны, и я рад этому несказанно, потому что Вашу семью люблю, как свою. Она поспешила из Петербурга домой, вероятно думала, что я повешусь. У нас теплая, гнилая погода, много больных. Вчера у одного богатого мужика заткнуло калом кишку, и мы ставшш ему громадные клистиры. Ожил.
Окончательный диагноз
Иван Леонтьевич Щеглов:
Злополучное представление, как уже известно, состоялось поздней осенью 1896 г.; а уже ранней весной следующего года - следовательно, менее, чем через полгода - Чехов лежал в московской клинике с явно обнаруженными признаками чахотки...
Михаил Павлович Чехов:
В марте 1897 года брат Антон опасно заболел. Ничего не предчувствуя и не подозревая, он отправился из Мелихова в Москву, где его ожидал Суворин. Едва только они сели в "Эрмитаже" за обед, как у Антона Павловича хлынула из легких кровь. Несмотря на принятые обычные меры, истечение крови не прекращалось.
Вот как описывает старик Суворин это несчастье в своем "Дневнике", причем я для ясности буду в его заметку вставлять свои пояснения в скобках: "Третьего дня у Чехова пошла кровь горлом, когда мы сели за обед в "Эрмитаже" Он спросил себе льду, и мы, не начиная обеда, уехали. Сегодня он ушел к себе в "Б. Моск." (овскую гостиницу). Два дня лежал у меня. Он испугался этого припадка и говорил мне, что это очень тяжелое состояние.
13 hit 1950
"Для успокоения больных (говорил Чехов) мы говорим во время кашля, что он - желудочный, а во время кровотечения - что оно геморроидальное. Но желудочного кашля не бываег, а кровотечение непременно из легких. У меня из правого легкого кровь идет, как у брата и другой моей родственницы, которая гоже умерла от чахотки"... Вчера (я, Суворин) встал в 5 часов утра, не уснул ни минуты, написал записку Чехову и сам отнес ее в "Б. Моск." (овскую гостиницу), потом гулял в Кремле, по набережной к Спасу и обратно и "Спав, базар". В 7 часов пришел (обратно к себе) в отель. Лег и уснул немного. В 11-м часу пришел (от Чехова) доктор Оболонский и сказал, что у Чехова в 6 часов утра пошла опять кровь горлом и он отвез его в клинику Остроумова на Девичьем иоле. Надо знать, что 24 (марта) утром, когда я еще спал (и когда Чехов двое суток после описанного обеда в "Эрмитаже" провел в номере у Суворина), Чехов оделся, разбудил меня и сказал, что он уходит к себе в отель. Как я ни уговаривал его остаться (у меня), он ссылался на то, что (у него в гостинице на его имя) получено много писем, что со многими ему надо видеться и т. д. Целый день он говорил, устал, и припадок к утру повторился. Я дважды был вчера у Чехова в клинике. Как там ни чисто, а все-таки это больница и там больные. Обедали в коридоре, в особой комнате. Чехов лежал в № 16, на десять номеров выше, чем его "Палата № 6", как заметил Оболонский. Больной смеется и шутит по своему обыкновению, отхаркивал кровь в большой стакан. Но когда я сказал, что смотрел, как шел лед по Москве-реке, он изменился в лице и сказал: "Разве река тронулась?" Я пожалел, что упомянул об этом. Ему, вероятно, пришло в голову, не имеют ли связь эта вскрывшаяся река и его кровохарканье. Несколько дней тому назад он говорил мне: "Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: "Не поможет. С вешней водой уйду"" О том. что случилось с Антоном Павловичем во время обеда в "Эрмитаже" и происходило потом все последующие дни. мы все узнали далеко не гот- час. Но даже для нас, Чеховых, после выхода суво- ринского "Дневника" в свет явилось полной неожиданностью то, что после случившегося припадка Антон Павлович целых двое суток пролежал не у себя, а в номере у А. С. Суворина в гостинице "Славянский базар", где, без сомнения, пользовался чисто отеческим уходом. Когда Антона Павловича поместили в клинику, то я был далеко на Волге, а сестра Мария Павловна находилась в Мелихове и ничего не знала. Приехав в Москву, она, к удивлению своем)', встретила на вокзале брага Ивана Павловича, который передал ей карточку для посещения в клинике больного писателя. На карточке было написано: "Пожалуйста, ничего не рассказывай матери и отцу". Бросив случайный взгляд на столик, она увидела на нем рисунок легких, причем верхушки их были очерчены красным карандашом. Она тотчас же догадалась, что у Антона Павловича была поражена именно эта часть. Это и самый вид больного ее встревожили. Всегда бодрый, веселый, жизнерадостный, .Антон Павлович походил теперь на тяжелобольного; ему запрещено было двигаться, разговаривать, да он и сам едва ли бы имел для этого достаточно сил. Когда его перевели потом из от дельной комнаты в большую палат)', то навещавшая его вновь сестра застала его ходившим по ней взад и вперед в халате и говорившим: "Как это я мог прозевать у себя притупление?" В клинике Антона Павловича посетил Лев Николаевич Толстой, разговаривавший с ним об искусстве. Как бы то ни было, а т еперь дело представлялось ясным. У Антона Павловича была официально
констатирована бугорчатка легких, и необходимо было теперь от нее спасаться во что бы то ни стало и, несмотря ни на что, бежать от гнилой тогда северной весны.
Антон Павлович Чехов. Из письма А. С. Суворину. Москва, J апреля 1897 г.:
Доктора определили верхушечный процесс в легких и предписали мне изменить образ жизни. Первое я понимаю, второе же непонятно, потому что почти невозможно. Велят жить непременно в деревне, но ведь постоянная жизнь в деревне предполагает постоянную возню с мужиками, с животными, стихиями всякого рода, и уберечься в деревне от хлопот и забот гак же трудно, как в аду от ожогов. Но все же буду старагься менять жизнь по мере возможности, и уже через Машу объявил, что прекращаю в деревне медицинскую практику. Это будет для меня и облегчением, и крупным лишением. Бросаю все уездные должности, покупаю халат, буду греться на солнце и много есть. Велят мне есть раз шесть в день и возмущаются, находя, что я ем очень мало. Запрещено много говорить, плавать и проч., и проч.
Кроме легких, все мои органы найдены здоровыми, все органы; что у меня иногда по вечерам бывает импотенция, я скрыл ог докторов. До сих нор мне казалось, что я пил именно столько, сколько было не вредно; теперь же на поверку выходит, что я пил меньше того, чем имел право пить. Какая жалость!
Автора "Палаты № 6" из палаты № 16 перевели в 14. Тут просторно, два окна, потапенковское освещение, три стола. Крови выходит немного. После того вечера, когда был Толстой (мы долго разговаривали), в 4 часа утра у меня опять шибко пошла кровь.
Мелихово здоровое место; оно как раз на водоразделе, стоит высоко, так что в нем никогда не бывает лихорадки и дифтерита. Решили общим советом, что я никуда не поеду и буду продолжать жить в Мелихове. Надо только покомфортабельнее устроить помещение. Когда надоест в Мелихове, то поеду в соседнюю усадьбу, которую я арендовал для братьев, на случай их приезда.
Ко мне то и дело ходят, приносят цветы, конфек- ты, съестное. Одним словом, блаженство. <...> Я пишу уже не лежа, а сидя, но написав, тотчас же ложусь на одр свой.
Иван Леонтьевич Щеглов: