Памяти детства: Мой отец Корней Чуковский - Чуковская Лидия Корнеевна 17 стр.


– При новом царе, Александре II, кончилась Тарасова солдатчина. Свободен-то он свободен, но уже тяжело болен. Вся Украина знала наизусть его стихи, пела его песни. Со дня на день ожидали отмены крепостного права, освобождения крестьян. Тарас ждал горячее всех. Но за несколько дней до указа – умер.

Про царя Николая I я помню, что при нем убит был на дуэли Пушкин, убит Лермонтов. Вот и Шевченко – погиб. Сатана!

Мы уже на станции. Начищенный до блеска станционный колокол, начальник станции в важной фуражке, огромные станционные круглые часы. Станцию я любила. В особенности, когда звонили в колокол. Конечно, если не опоздаешь и слышишь звонок уже сидя в вагоне. Первый звонок. Второй. Третий… Поехали! Стучат колеса. Медленно и плавно скрываются буквы на вывеске: Куоккала. А вот уже и не видно – ни колокола, ни фуражки, ни букв!

Мы сидим у открытого окна. Я держу на коленях корзиночку с бутербродами и крутыми яйцами. Корней Иванович – новую папку со своей новой лекцией. В вагоне, к его большому неудовольствию, кроме нас двоих – никого.

Остановка – на две минуты – в Оллиле. Тут вошли пассажиры. Финны-пильщики с блестящими зубчатыми пилами, змеящимися между колен. Молочницы с бидонами. Пилы переливаются, извиваются, гнутся. Бидоны недвижны. Входят и дачники. Напротив нас села дама с мальчиком чуть постарше меня.

Третий звонок. Гудок. Свисток. Корней Иванович прижимает свою папку к груди. Исчезли из глаз колокол и станционная вывеска: Оллила.

– Тебя как зовут? – спрашивает Корней Иванович у мальчика.

Мальчик застенчив, жмется к матери и отвечает не сразу.

– Ну, чего ты боишься? Я все равно догадался. Тебя зовут Вася.

– Неправда, Юра!

– Юра? Ну, это гораздо лучше, чем Вася. Давай, Юрочка, играть в слова… Бывают такие имена: с начала и с конца, откуда ни начнешь, читаются одинаково… Вот, например, – он вынимает из кармана обрывок бумажки и карандаш и, наложив его на папку, чертит большими буквами:

АННА

– Прочти-ка.

Мальчик прочитывает. Робея, вполголоса.

– Верно! А теперь читай с конца. Читай, читай, не бойся!

– Анна! – медленно и трудно выговаривает мальчик. И вдруг радостно улыбается во весь рот: – Дядя! С конца тоже Анна!

– Видишь, я тебе говорил!

Корней Иванович пишет:

АДА

Мальчик читает с начала и с конца. Подпрыгивает на скамье. Болтает ногами! Радуется!

– А теперь, – говорит Корней Иванович, – теперь не я буду придумывать, а ты. Писать не надо – просто, когда придумаешь, скажи вслух. Я подожду.

Ждать пришлось недолго. Сдвинув брови и шевеля губами, мальчик положил руку на колено Корнея Ивановича.

– Дядя, я придумал!

– Говори!

– Ва-ня, – сказал мальчик.

Я фыркнула. Мальчик покраснел. Корней Иванович принялся терпеливо объяснять ему: когда читаешь с конца имя Ваня, выходит Янав, а не Ваня. А надо, чтобы выходило, как с начала. Дал прочесть новое слово:

БОБ

– Ты не торопись, ты непременно придумаешь! – повторял он ему ободрительно. – Ты, Юрочка, непременно придумаешь, только не торопись.

Мальчик принялся думать не торопясь, всерьез. Шевелил губами и что-то писал в воздухе пальцем. Мотал головой. Корней Иванович, наверное, для того, чтобы показать мальчику: я тебя не тороплю, я тебя не дожидаюсь, не тороплю, – развязал свою папку и начал перелистывать "лекцию".

Вот тут-то и случилось несчастье. С ним, со мною и с мальчиком.

– Нам незачем ехать, – сказал мне Корней Иванович вдруг высоким, трагическим голосом и вцепился огромной ручищей в мое плечо. – Статья совершенно бездарна. Слушать ее никто не станет. Этакая тусклая пошлятина! Срам. Надо отменить лекцию и чтоб администрация вернула слушателям деньги.

Дрожащими руками он сунул листы в папку и небрежно, в два узла завязал тесьму. На лице у него отчаянье и бешенство. Я боюсь, что он вышвырнет папку в окно.

– Дядя! – радостно восклицает мальчик. – Я придумал.

Корней Иванович ничего не слышит. Он – в единоборстве с узлами. Он пытается снова открыть папку, но тугие узлы не дают.

– Дядя! – повторяет мальчик и кладет на колено Корнею Ивановичу руку. – Я придумал: Тит.

Корней Иванович сбросил его руку с колена и даже не взглянул на него.

– Тит, – повторил мальчик.

– Оставь этого господина в покое! – в сердцах крикнула дама. – Сколько раз я тебе говорила: с незнакомыми разговаривать неприлично.

Корней Иванович распутал наконец оба узла и снова впился глазами в свою рукопись. Один лист скомкал и хотел было в самом деле выбросить его в окно, но потом передумал, свернул комком и сунул себе в карман.

– Какой я литератор, я сапожник, – сказал он мне тем же высоким трагическим голосом. – Один лишь сапожник, да еще и пошлый к тому же, мог сочинить этот вздор.

Он схватил карандаш и, шумно дыша, попробовал зачеркивать и снова писать. Зачеркивать и писать. С удивлением и гневом вскидывал он глаза на пильщиков, болтавших по-фински с молочницами, слушал русский говор на скамьях вокруг. Он в эту минуту делает отчаянные усилия спастись, исправить лекцию, вынырнуть из воздушной ямы, ему необходима тишина, а они – в роковую минуту! – разговаривают. Смеют разговаривать!

В Белоострове, где у всех пассажиров проверяют паспорта, – я уж подумала, он убьет жандарма. "Господин, ваш паспорт! – кричал ему над ухом жандарм. – Без паспорта вы едете, что ли? Оглохли вы, что ли? Ваш паспорт, господин!"

Паспорт нашелся не сразу. Ткнув его жандарму в руки, Корней Иванович продолжал писать, и жандарм с трудом до него докричался, когда, просмотрев, возвратил.

…Петербург. Все выходят, выходим и мы. Площадь. Толпа. Корней Иванович большими шагами идет сквозь толпу, а я бегу рядом трусцой. Он не берет меня за руку. Я смертельно боюсь толпы. Я бегу рядом с ним, вцепившись в карман его пальто.

– И пусть бы еще только бездарно, – говорит он в пространство. – А то еще и с вывертами, с претензиями. Претенциозный пошляк.

Я смертельно боюсь потеряться. Я – деревенская девочка, и города я боюсь. Боюсь многолюдства, да еще конок, да еще извозчиков, да еще булыжной мостовой, и главное – толпы и спешки. Сколько на свете людей! и все торопятся, и все незнакомые. В Куоккале – что? В Куоккале меня водить за ручку не требуется. Там каждый знает каждого. Если не по имени, то хоть в лицо. В Куоккале я не боюсь ходить одна – в лес, и по берегу моря, и по Большой Дороге, и даже вечером. А здесь? Здесь я боюсь битюгов, автомобилей, конок, общего гула, шума, звонков, гудков, а более всего – людей. Идя навстречу, идя сзади, они так толкаются, словно вообще разучились ходить. Папа мне не защита (он уже превратился в не-папу), и любой прохожий может меня оттереть, отделить – и тогда случится самое страшное: я потеряюсь.

"Заметит ли он тогда, что меня нет?" – копошится во мне злобная мысль.

Однако мы благополучно добираемся до гостиницы.

Комната заказана заранее – на сутки.

Я в гостинице впервые. Называется "Пале Рояль". Плечистый дяденька у двери в пальто с золотыми пуговицами называется швейцар. Он широко распахивает перед нами дверь. Долго идем по длинной красной мягкой дорожке, идем и идем посреди длинного коридора. По обеим сторонам – двери. Я и здесь на всякий случай держусь за папин карман. Чтобы не потеряться, хотя коридор пуст.

Входим в комнату. Она называется "номер".

Корней Иванович, бросив бумаги на стол, вынимает из жилетного кармана часы. Заметив меня, приказывает скороговоркой:

– Бери корзиночку и иди в коридор. До вечера осталось пять часов. Если я без промедления, сию секунду возьмусь за работу, быть может, выправлю, и не будет позора. Ступай в коридор.

– Папа! Я буду сидеть тихо. Я не буду с тобой разговаривать. Я буду читать что-нибудь про себя наизусть. Ты не услышишь. Папа! Я не буду двигать стулом… Я хочу здесь. Я не хочу без тебя.

Корней Иванович берет меня за руку, и мы вместе выходим в коридор. Наша комната – последняя. У окна коридора большое кресло.

– Садись, – командует папа-не-папа. – Вот тебе корзинка. Непременно поешь. А я, когда кончу, тебя позову.

Он входит в номер, запирает дверь на ключ и – я слышу – дважды поворачивает ключ в замке.

Это от меня – дважды! Как будто я могла бы ворваться, если бы он повернул ключ один раз! Как будто я стану врываться, раз он меня выгнал!

Сколько часов просидела я в коридоре – не знаю. Есть я ничего не ела, стихов наизусть для сокращения времени не припоминала, а была бы у меня книга – я не в силах была бы прочесть ни строки. Занятие у меня трудное: ждать. Что я делала? Ждала. Не спускала глаз с нашей двери и вслушивалась в звуки оттуда. Иногда полная тишина – это дурной знак. Иногда оттуда голос: папа имел обыкновение писать вслух. Голос его меня подбадривал: значит, пишет. Повторяет и повторяет какие-то неразличимые издали, одни и те же, одни и те же слова.

Ему не до сфинксов, не до картины Брюллова… Только бы успеть до вечера окончить статью.

А в коридоре страшно. Меня пугал телефон на противоположной стене и как люди разговаривают. Телефон я видела впервые. Этакое приколоченное к стенке деревянное нескладное сооружение с висящей на шнуре трубкой и с металлической ручкой, которую неистово крутит выбежавший внезапно из соседней двери человек. Ручка поддается нелегко и, главное, крутится безо всякого толка. Человек крутит отчаянно. Опять и опять. Отвратителен тупо бренчащий звон, страшно напряженное, искаженное лицо человека, желающего услышать отклик. Прижимая трубку к уху, человек пытается докрутить ручку до отклика. И вот наконец докрутил. "Алле, алле", – орет он. Потом успокоился и начал расхаживать возле телефона, как собака на привязи. Иногда кричит, а иногда улыбается невидимке. Кому? Себе самому? Где тот или та, с кем он ведет беседу? В трубке живет собеседник, что ли? Один господин, прощаясь с невидимкой, шаркнул перед телефоном ногой… Может быть, он увидел себя самого в ка-ком-то спрятанном зеркале и шаркнул на прощанье себе самому?

Страшно.

Два часа я сижу или три? Сижу, не спуская глаз с двери.

Наконец дверь отворилась, и я вбежала в "номер". Корней Иванович метался по комнате, пытаясь укрепить запонки в манжетах и в воротничке. Это ему не удавалось. Галстук на сторону. Он корчился перед зеркалом. Потом забегал по комнате, каждую минуту выдергивая из жилетного кармана часы и в отчаянии запихивая их обратно. Он спешил. Он торопился читать лекцию. Его уже ждали, и он опаздывал.

– А я? – вскрикнула я. – Папа, а я? Я здесь одна не останусь.

– Ты останешься здесь, ты никуда не пойдешь и ляжешь спать вовремя.

Я заплакала. Он пытался меня утешить:

– Смотри, Лидочек, тут есть умывальник, ты никогда такого не видела. Если открыть этот кран, смотри: оттуда сама льется вода. Холодная вода. А из этого – подставь руку! – теплая. Тебе не нужно идти с ковшом к бочке, наполнять из бочки рукомойник да еще дергать его. Ты просто откроешь кран, и оттуда просто польется вода. Если захочешь, даже теплая! Понимаешь?

Я плакала. Он говорил:

– Ты можешь выбрать себе какую хочешь кровать. Видишь, их две. Ты никогда не спала в такой мягкой кровати. Посмотри, какие у этих кроватей шарики металлические! Если хочешь, ложись в ту, которая направо. А если тебе не нравится та, которая направо, ложись в ту, которая налево. – Щедрое великодушное движение рукой. – Я позволяю тебе самой выбрать какую хочешь кровать!

Я плакала.

Тогда он сказал вкрадчивым, необыкновенно вкрадчивым и притворно ласковым голосом:

– Знаешь что, раз ты такая хорошая девочка, что согласна остаться здесь без меня, я тебе разрешаю, – снова широкий царский жест, – лечь спать не умываясь! Не умывайся! Просто разденься и ложись в какую тебе больше нравится кровать… Проснешься утром, а я уже здесь. И это будет наш с тобой секрет – от мамы. Мы маме не скажем, что ты легла, не умывшись.

Я плакала.

Он пошел к дверям. Я заплакала пуще. Кинулась к нему и обняла его колени.

– Неправда, ты без меня не уйдешь! – кричала я.

Корней Иванович сначала сердито отцеплял мои руки от своих ног, потом вдруг рассмеялся и звучным голосом произнес:

…И клетчатые панталоны,
Рыдая, обнимает дочь.

И опять рассмеялся.

– Хорошо, – сказал он, – если ты такая глупая, такая надоедливая трусиха – пойдем вместе.

Он кинулся к умывальнику, огромной ладонью зачерпнул воду, ту самую, теплую воду, которая чудом теплая и чудом сама течет из крана, вымыл мне физиономию, кое-как пригладил волосы – одна лента из одной косички потерялась. Искать ее было некогда, и мы пошли так.

От дверей гостиницы Корней Иванович кликнул извозчика. Извозчик подкатил, мы уселись и поехали по страшно грохочущему городу.

К папе я взобралась на колени: боялась, что он все-таки от меня удерет, а так, на коленях, надежнее.

Я еду с закрытыми глазами, чтоб не видеть колес и лошадиных морд. Но от грохота никуда не спасешься… Я открыла глаза, когда звук колес и копыт стал совсем другой, мягкий. Оказалось, это Моховая, та самая улица, которая нам нужна. Сейчас приедем. Тихая улица, выстлана она не камнями, а деревянными кубиками. (Их называют торцы.)

Мы подкатили к освещенному подъезду. Корней Иванович небрежно поставил меня на тротуар, расплатился с извозчиком, и мы вошли в какую-то большую дверь, которая непрерывно хлопала. За нами и перед нами шли и шли люди, женщины и мужчины. Шли и шли. Подходили с билетами к билетерше за столиком и, отдав ей билет, проходили куда-то дальше, внутрь.

Тут-то и стряслась беда, которой я опасалась весь день. Корней Иванович исчез. Его не было. Я стояла одна посередине небольшого пространства перед вешалкой. Пространство – толкучка. Входили люди, предъявляли билеты, все торопились и толкались. Я, как котенок за своим хвостом, крутилась посередине вестибюля, оглушаемая грохотом дверей, ужасаясь и не понимая, куда Корней Иванович умудрился исчезнуть.

Но он исчез. Я потерялась.

Реже хлопает дверь, люди приходят уже по одному, по двое, дверь хлопает все реже и реже. В конце концов в вестибюле осталась только я и та дама, которая проверяла билеты. Она и я.

– Девочка, что с тобой, ты потерялась?

Я кивнула,

– А где же твои мама и папа? Где ты живешь? Сегодня у нас не детский утренник. Сегодня читает лекцию Корней Чуковский. С кем ты пришла? Ты уже большая, почему ты молчишь?

Я молчу. Я не в силах назвать имя того, с кем пришла. Крутом повсюду на стенах наклеены афиши и на каждой большими буквами: КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ. Значит, надо признаться, что я пришла с Корнеем Чуковским? я – дочь Корнея Ивановича? Я понимала, что он, Корней Чуковский, здесь сейчас главный и, если я выговорю, с кем пришла, выйдет, что я тоже немного главная. Не в силах выговорить имени, я подбородком показывала билетерше на эти афиши, но она не догадывалась, к чему это я верчу головой, и сердилась. "Такая большая девочка и не знаешь, как тебя зовут", – говорила она, пожимая плечами.

Я не говорила ни слова.

В эту минуту откуда-то, непонятно откуда, высунулась голова Корнея Ивановича Он быстро сказал:

– Анна Михайловна, сделайте одолжение, отведите Лиду куда-нибудь на верхотуру. Я буду вам очень обязан.

И снова исчез.

Какое страшное слово "верхотура"! За что, за что меня на верхотуру?

Анна Михайловна сразу переменилась. Она стала ласково меня укорять:

– Лидочка, ну почему же ты мне не сказала, кто твой папа? Давай я тебя причешу, завяжу ленточку. Вторая потерялась? Ну, не беда. Я заплету тебе волосы в одну косу. Сейчас я тебя отведу в зал. Почему же ты не сказала? Ведь я тебя столько раз спрашивала.

Взяла меня за руку и повела.

(Впервые я увидела зал Тенишевского училища. Кто бы мне тогда шепнул, что через несколько лет и я, и Коля, и Боба будем учиться в Тенишевском и это просто зал нашей школы, а потом он превратится в ТЮЗ – Театр юного зрителя. В ту пору зал этот, великолепный амфитеатр с великолепными высокими окнами и ярким электрическим светом, сдавался для публичных литературных и философских диспутов, для лекций, для выступлений поэтов. В зале Тенишевского училища читали футуристы, читал Маяковский, Леонид Андреев, Федор Сологуб, там ставился "Балаганчик" Блока. Это был зал знаменитый, я часто слышала о нем, но видела его в первый раз.)

Анна Михайловна торжественно вела меня за руку по широким ступеням между прочно скрепленными полукругом, шире и выше забиравшимися рядами стульев. Она привела меня на самый верх. Усадила посреди верхнего ряда.

Верхотура – великолепное место. Ты – выше всех. Сверху отсюда удобно смотреть вниз и видеть плечи, шали, лысины, проборы, пышные прически дам, серьги, воротнички, ожерелья. Все ниже меня. Рядом со мною пять-шесть человек студентов. Они тоже на этой прекрасной верхотуре. Но я посередине, я не сбоку, я все-таки выше всех.

Свет в зале полуугас, а сцена осветилась ярче. На сцену вышел Корней Иванович. Один-одинехонек.

Я подумала, как это, в конце концов, хорошо, что он меня потерял. Иначе что ж было бы? Я тоже вышла бы вместе с ним на сцену? и все бы на меня глазели, как сейчас глазеют на него? Нет, слава Богу, мы не вместе. Он подошел к столику, на котором графин, сел, выпрямился, медлительно открыл папку.

В зале смолкли. Корней Иванович начал читать. До этого вечера я знала про нашего папу, что он пишет, работает, занимается, и, когда он пишет, ему нужна тишина. Знала: он пишет лекции и с лекциями разъезжает по разным городам. "Папа уехал лекции читать". "Маме принесли телеграмму из Курска. Лекция прошла хорошо". Это были привычные слова. Но что, собственно, значит "читать лекцию"? Так много, оказывается, людей сходится его слушать! и на него смотреть! и о нем судить – этого я себе не представляла, а он про это никогда не рассказывал. Только очутившись случайно в зале Тенишевского училища, я поняла: он хочет всех собравшихся людей – покорить, чтобы все они его слушали и любили.

Вдыхая "воздух искусства", я в этот вечер впервые поняла, что Корней Иванович, читая лекцию, идет каждый раз покорять.

Дорого обошлось мне это понимание.

Я до такой степени за него волновалась, до такой степени было невыносимо, что он там один, что все на него смотрят, шепотом говорят друг другу не про кого-нибудь, а про него и вовсе не всем он нравится, я полтора часа жила в такой тревоге, что даже не расслышала, не запомнила, о чем или о ком читал Корней Иванович. (Не о Шевченко ли?) Страшно стучало сердце: любят – не любят. Покорит – не покорит.

Назад Дальше