Михаил Кузмин - Николай Богомолов 46 стр.


Если опять-таки обратиться к дневнику Кузмина, то записи, предшествующие созданию "Адама", не менее выразительны, чем записи 1921 года. Так, например, 24 марта: "Боже мой, Боже мой! где все? где? Теперь и скромная жизнь, смиренным швейцаром исчезла, даже монастырь, даже нищим. Я не говорю про Альберовскую жизнь, но где Нижний, Окуловка, зять, даже Евдокия, даже лавка, даже Ландау, даже советский хлеб Зиновия? Где Пасха, пост, весна, кладбище? Неужели головой в прорубь? <…> Печально я думал о тепле, не то пчельнике, не то яблочном саду. Неужели и там большевики все засрали?" 27 мая: "Я не считаю себя пупом земли, но внешняя жизнь такова, что отсекает разные земные пристрастия. Сначала половые, направляя все на еду. А теперь и еду. Я думал сначала, что это импотенция, но нет. Просто поставлено на десятое место. Конечно, большевики тут не причем и все равно прокляты и осуждены, но подневольный режим делает свое дело. Жестокое, но, м<ожет> б<ыть>, благодетельное". 7 июня: "Ховина рассказывала, что Брик поступил в Ч. К. Это и не удивительно. Лили Юрьевна контролирует заводы. Эльза живет с мужем на Таити. Там у них кокосовые плантации, дома повар-китаец, драгоценности, five о’clock’и и т. п.". И наконец, через три дня после создания стихотворения, 17 июля: "Разговоры такие, что все с большей тревогой и сомнением задаешь себе вопрос, не новые ли это формы жизни, черт бы их побрал!"

Не будем утверждать, что все содержание этих записей непосредственно отразилось в стихотворении, однако настроение поэта в дни, предшествовавшие его созданию, они рисуют достаточно ясно. Становление новых форм жизни вызывает у него глубокую тревогу, тем более своим зачастую противоестественным слиянием с формами прежними (запись о Бриках). Поэтому и жизнь "кабинета" в стихотворении, несмотря на внешнюю устойчивость, в любой момент может подвергнуться самым неожиданным и ужасным испытаниям, которые должны закончиться тем же, что и история гомункулических Адама и Евы: "Все - небо, эмбрионы Канавкой утекло".

Но, однако, за всем этим может быть провидима и некая духовная опора, о которой менее чем через год скажет "Искусство". Вопросы одного стихотворения находят ответы в другом, а оно, в свою очередь, разрешается ассоциациями с первым. Таким образом, они образуют своеобразную "двойчатку", замкнутую в себе и обладающую единой семантической системой, связанной с общим источником. Дополнительным соображением на этот счет может служить следующее: не лишено вероятия, что Кузмин узнал о важном для нас тексте не непосредственно из книги (или первой публикации статьи) Пыпина, а из гораздо более популярного источника. А. В. Семека в статье "Русское масонство XVIII века" пересказал, достаточно близко к тексту, если не ту же, то аналогичную рукопись (не ссылаясь на Пыпина). Если справедливо предположение, что Кузмин читал статью Семеки, то вряд ли он мог пропустить еще одно соображение, находящееся неподалеку: "По своим идеалам розенкрейцеры происходили от гностиков II и III века, стремившихся проникнуть в тайны Божества". Достаточно вспомнить, какое значение придается гностицизму в мировоззрении Кузмина вообще и что уподобление своей эпохи - прежде всего пореволюционных годов - II веку новой эры содержится в "Чешуе в неводе", чтобы оценить эту параллель. Соответственно, должна выстраиваться цепочка: розенкрейцерство - гностицизм - современность, и тем самым мы получаем возможность рассматривать два этих стихотворения в гораздо более широком контексте.

Но, как мы уже сказали, не только такие стихи Кузмин продолжал писать, но и стихи, напоминающие его прежнюю поэзию с духом "прекрасной ясности". Одно из подобных стихотворений было им написано специально к пушкинскому вечеру, ставшему событием в петроградской литературной жизни. В связи с восемьдесят четвертой годовщиной со дня смерти Пушкина в Доме литераторов 11 февраля 1921 года состоялось торжественное собрание (повторенное 13, 14 и 26 февраля), запечатленное во многих мемуарах, наиболее, как представляется, верно и точно - в воспоминаниях В. Ф. Ходасевича "Гумилев и Блок". На нем прозвучали знаменитая речь Блока "О назначении поэта" (а на последующих повторениях - вторящий ей "Колеблемый треножник" Ходасевича) и стихотворение Кузмина "Пушкин". Сам он записал в дневнике: "Я очень волновался относит<ельно> Пушкинского вечера. Все было торжественно и тепло. Масса знакомых. Очень было приятно. Кажется, стихи понравились". Конечно, речь Блока была событием гораздо более ярким, но и стихотворение, неоднократно потом напечатанное, производило впечатление на многих, в том числе и на М. Цветаеву: "Пушкин - мой Пушкин, то что всегда говорю о нем - я <…> Раз есть еще такие стихи…"

Блок и Кузмин встретились и еще один раз, что зафиксировано в воспоминаниях В. А. Милашевского, относящихся к маю 1921 года. И хотя подробностей о их разговоре Милашевский не приводит, само это отсутствие объяснено им очень выразительно: "…Кузмин устроил небольшой ужин в ознаменование какой-то своей биографической или творческой даты. Дом искусств пошел ему навстречу в смысле "яств", что-то выкроил из своих ресурсов.

Было человек десять, может быть, двенадцать, не больше. И среди них - Александр Блок.

Кузмин как-то даже юлил, сладко щурился, улыбался и даже семенил перед этой стойкой, спокойной глыбой духовного "самоутверждения".

Сервировка была "елисеевская". Подавал бывший лакей короля гастрономии Ефим Иванович, в своей серой куртке с золотыми пуговицами. Со своей рыжеватой бородкой он очень походил на Николая Второго и этим сходством даже гордился. <…>

Помню все <…> а о чем говорили, хоть убей, - не помню!..

Может быть, мое легкомыслие… Возможно, мне казалось, что всегда будут тихо беседовать Блок и Кузмин… Пушкин и Жуковский… Но я не запомнил ни одного слова…"

Это свидание было примечательно еще и тем, что дни, предшествовавшие блоковской трагедии, для Кузмина были временем очень активного творчества. В списке произведений под 1921 годом значится просто: "Стихов много". И литературная жизнь была для него по-прежнему желанной. В мае он посещает собрания Вольного Содружества поэтов (небольшой организации, о которой практически ничего не известно. Среди ее членов Кузмин называет А. Д. Радлову, К. А. Сюннерберга, Ф. Сологуба), в июне вступает в столь же эфемерное "Кольцо поэтов имени К. М. Фофанова", стремившееся привлечь в свои ряды авторитетных писателей. Не вполне, правда, понятно, что заставило Кузмина изменить своему отрицательному отношению к разного рода литературным объединениям (возможно, это было связано с общим характером обеих этих групп, не претендовавших на сколько-нибудь строгую дисциплину), но факт остается фактом.

Благоприятное впечатление на него должно было произвести и изменение атмосферы с началом нэпа, особенно оживление издательской деятельности. Возникали не только новые издательства, но и прежние получали гораздо больше возможностей для выпуска книг. В результате в июне 1921 года Кузмин увидел две свои книги в "Петрополисе", в середине сентября - в издательстве "Картонный домик", владельцем которого был совсем молодой почитатель поэзии И. И. Бернштейн (впоследствии ставший известным критиком и писавший под псевдонимом А. Ивич). Это должно было несколько поправить финансовые дела Кузмина, хотя по дневникам этого особенно не заметно, жалобы продолжаются все время.

О некотором оживлении свидетельствуют также регулярные встречи Кузмина с совсем молодыми поэтами. Если общество юношей всегда привлекало его, то сейчас он постоянно оказывается в кругу поэтов вообще, вне зависимости от их пола, окруженный вниманием и почтением. Интересно, что он стал завсегдатаем сборищ у сестер Наппельбаум, дочерей известного фотографа, писавших стихи. Эти собрания были продолжением гумилевской студии "Звучащая раковина", и их участники, выпустив альманах, посвятили его памяти Гумилева. При скептическом отношении Кузмина к поэзии и личности Гумилева и резко отрицательном - к его попыткам учить молодых поэтов писать стихи, такие посещения также должны были казаться довольно странными. Единственная причина, которая может служить объяснением (помимо чисто житейских обстоятельств), - стремление молодежи после смерти Блока и расстрела Гумилева увидеть именно в Кузмине нового учителя, приходящего на смену прежним. Но Кузмин для такой роли явно не годился, так как предпочитал воспитывать поэтов не военной дисциплиной, как Гумилев, и не "линейкой", как Брюсов (вспомним стих Б. Пастернака, обращенный к нему: "Линейкой нас не умирать учили"), а мирными домашними беседами. И потому далеко не все молодые поэты привлекали его внимание, а в первую очередь те, кто выделялся своей неординарностью, даже если она не была особенно "высокой". Недаром среди тех, кто регулярно посещал вечера у Кузмина, были К. Вагинов, А. Введенский и Д. Хармс - едва ли не самые "левые" и неожиданные поэты на фоне традиционной "петербургской поэтики".

Думается, это же может быть сказано и о его отношениях с поэтессой Анной Радловой. В одной из автобиографий Кузмин назвал среди тех современных писателей, которых он высоко ценит, очень немногих: Хлебникова, Анну Радлову, Ваганова, Ремизова, Юркуна и Пастернака. Причины, заставившие его назвать в этом ряду Юркуна, конечно, очевидны. Однако появление имени А. Д. Радловой нуждается в объяснении.

Ее звезда в поэзии внезапно загорелась и так же мгновенно погасла. Три сборника стихов, вышедшие в 1918–1922 годах, сопровождались бурными восторгами некоторых критиков, которых с легкостью упрекали в том, что их восхищение было вызвано причинами внелитературными. Чрезвычайно недружелюбно по отношению к Радловой и всей обстановке вокруг нее была настроена Ахматова, считавшая даже, что литературные успехи Радловой в 1930-е годы были обеспечены поддержкой тайной полиции. Вряд ли возможно сейчас безоговорочно утверждать, талантливы были ее стихи или нет, но то, что они выделялись на фоне тогдашней петроградской поэзии - несомненно. Но когда несомненность эта стала определяться через помещение ее в один ряд с Ахматовой, Блоком, В. Ивановым, Мандельштамом и Сологубом, реакция должна была последовать и последовала незамедлительно. В разговоре с одним из авторов данной книги в 1970 году Г. В. Адамович вспоминает, что и сам он, и Ахматова, и многие другие считали Радлову просто бездарной.

Возможно, все это осталось бы лишь в памяти друзей, если бы не инцидент по поводу следующей книги стихов Радловой. Не успела эта книга выйти в свет, как в "Петроградской правде" появилась рецензия М. Шагинян, оценившей сборник весьма отрицательно. Поэтому рецензия Кузмина "Крылатый гость, гербарий и экзамены" была воспринята не только как оценка книги Радловой, но и как решительный ответ Шагинян, а заодно и нападение на формалистический подход к стихам и утверждение поэзии как поэзии. Через две недели появился, как и следовало ожидать, ответ Шагинян, на этот раз в "Жизни искусства", но в том же номере Кузмину отвечал и Г. Адамович, обиженный его замечаниями о "кадрилях и польках гумилевской школы" и атакой на Гумилева как на "антимузыкальнейшего принципиально поэта". Печатная полемика на этом окончилась, но сам спор не забылся и был продолжен перед отъездом Адамовича за границу. На вечере, устроенном по этому поводу, Адамович снова начал критиковать поэзию Радловой, на что Кузмин отвечал ему, по воспоминаниям самого Адамовича, коротко: "Ты, Жоржик, дурак". После этого два поэта расстались, чтобы никогда больше не встретиться.

Назад Дальше