Глава 13
"Старикан", сотканный из противоречий
Кое-что нам о Моэме-человеке из предыдущих глав уже известно. А кое-что - для полноты картины - следовало бы добавить. Моэм - джентльмен до мозга костей, он превосходно воспитан, отлично держится, пунктуален, не бросается ни деньгами, ни друзьями. Любит мать - и всю жизнь ощущает горечь утраты; любит работать; работает исключительно по утрам. Любит деньги, бридж, крепкие сигареты, Францию, ледяной сухой мартини, живопись (в которой знает толк). А также - послеобеденный сон, детективы, Севилью, Хусепе Риберу, путешествия, своего племянника Робина Моэма и - особенно - Джералда Хэкстона. Когда его друг, многолетний сожитель, литературный секретарь, постоянный спутник и антипод в 1944 году умер, Моэм горько рыдал, лежа на диване лицом вниз, и всем говорил, какое тяжкое горе его постигло. "Ведь с ним, - объяснял он Робину Моэму, - связаны лучшие годы моей жизни, годы наших странствий по свету. Да и то, что я написал за последние двадцать лет, имеет к нему самое непосредственное отношение - в конце концов, он же перепечатывал мои рукописи". Вместе с тем Моэм совершенно равнодушен к родственникам, не расположен "рыться в хронологической пыли": "По-моему, нам не следует распространяться о том, что наш род происходит от этих Эдуардов. Король Эдуард II, как известно, был извращенцем, и мне бы не хотелось, чтобы из-за него страдала моя безупречная репутация". И терпеть не может церковь: "Не могу заставить себя верить в Бога, у которого нет ни чувства юмора, ни здравого смысла". На дух не переносит фотографий - своих собственных в первую очередь, безделья, нерадивых гостей и свою экс-супругу Сайри Барнардо - впрочем, когда приставки "экс" не было, он относился к ней ничуть не лучше. Он осторожен, очень расчетлив, умеет, в отличие от большинства творческих личностей, считать деньги, и при этом азартен - и не только в картах. Решения он принимает порой довольно неожиданные: мы помним, как он бросил, недоучившись, Кингз-скул, поступил в медицинскую школу при больнице Святого Фомы, потом оставил медицину, чтобы жить литературным трудом… И решения эти, что случается далеко не часто, воплощает в жизнь, доводит задуманное до конца, действует последовательно, продуманно. В его решениях, вроде бы на первый взгляд абсурдных (хочет писать книги, сам же вместо этого "почему-то" идет учиться на врача), прослеживается своя логика. Это свидетельство того, что в личности Моэма много парадоксального, противоречивого, казалось бы, несочетаемого.
К своему огромному, стойкому, растянувшемуся на полстолетия литературному успеху Моэм относится спокойно, оценивает себя как писателя трезво, считает себя если и первым, то во втором, так сказать, ряду, солидаризируясь в этом с Литтоном Стрэчи. Помните: "Второй класс, отделение первое"? И - скажем от себя - имеет на это определенные основания, о чем мы еще подробно поговорим. Свои записные книжки, например, называет "почеркушками" ("jottings"), уверяет, нисколько не рисуясь, Карла Пфайффера, что "читать их предпочтительнее всего в уборной". Рекомендует, когда дарит ему "Записные книжки", не читать все подряд, а "листать, как придется, не слишком вникая в суть".
Да и вообще склонен себя недооценивать, хотя порой этой "недооценкой" и бравирует: унижение паче гордости. Считает себя некрасивым, невезучим, не умеющим делать дела, - и это притом что в издательском бизнесе способен за себя постоять как мало кто из собратьев по перу. В переговорах с издателями (даже если это близкие друзья, как американец Нелсон Даблдей или англичанин Александр Фрир) демонстрирует чудеса несговорчивости: жестко, последовательно отстаивает свои права, торгуется (при многотысячных гонорарах) за каждый доллар, неукоснительно требует выплаты авансов, скрупулезно - через агентов и сам - следит за выпуском дополнительных тиражей - как бы не обсчитали.
У него вообще сложные отношения с денежными знаками. Однажды на обеде у Арнолда Беннетта он похвастался, что рассчитывает заработать на пьесе "Дождь" по одноименному рассказу не меньше 40 тысяч фунтов, а на следующий день пишет владельцу книжного магазина на Оксфорд-стрит: "Я не подозревал, что собрание сочинений Хэзлитта стоит так дорого; за цену, которую Вы за него просите, я его куплю вряд ли". И в то же время, тайно, не рекламируя себя, дает деньги нуждающимся писателям, например Ричарду Олдингтону, после войны учреждает литературную премию своего имени, которая обходится ему недешево.
Строго себя судит, а между тем обижается на критику, даже самую мягкую, дружескую, расстраивается, после "разноса" в прессе не в состоянии потом целую неделю взяться за перо, самая незначительная неточность, допущенная взявшим у него интервью журналистом, надолго выводит его из себя. Очень любит, чтобы его хвалили, из суеверия не читает рецензий на свои книги - а вдруг отрицательная? - и часто повторяет слова Гертруды Стайн. Когда знаменитую американскую писательницу спросили, ради чего она пишет, та не задумываясь ответила: "Ради чего? Ради похвалы, похвалы, похвалы!" Да, любит, чтобы его хвалили, и обижается, когда про него забывают, обходят, обносят, не награждают, не приглашают в богатые и знатные дома. (Как правило - приглашают.)
Бывает, доходит до смешного: при его-то славе и деньгах - суетен. Тянется к именитым, знатным, богатым - себя, по сравнению с соседями по Лазурному Берегу, без тени юмора называет "очень бедным миллионером". Сам себя недооценивает, однако постоянно боится, что его недооценят другие, не отдадут должное его гостеприимству, кулинарному искусству, красоте и оригинальности его дома и сада, коллекции картин, литературному дарованию, кругу его близких знакомых. Может за столом сказать - это при его-то уме, такте и сдержанности - своему очень состоятельному молодому знакомому: "Вы вот думаете, что едите жидкую овсянку, а ведь это zabaglione - приготовить этот заварной крем непросто и совсем, знаете ли, не дешево". Однажды всерьез расстроился, когда его знакомая, тоже, прямо скажем, не из бедных, не оценила его коллекцию картин. "Не всели вам равно?" - удивился болезненной реакции счастливого обладателя ренуаров, матиссов и деренов кто-то из гостей. "Разумеется, нет, - отозвался Моэм. - Мои картины стоят немало". Зато был совершенно счастлив, когда кто-то из богатых коллекционеров, сосед по мысу Ферра, сказал, что "в наши дни частному лицу не по плечу составить коллекцию, собранную Моэмом".
Как писателя судит себя - мы об этом не раз писали - строго, даже излишне строго, а при этом в 1950-е годы пишет директору Кингз-скул канонику Шерли, причем без тени улыбки (куда только подевались присущие ему самоирония, чувство юмора?): "По-моему, я заслужил Орден за заслуги; больше мне ничего не нужно, в том числе и рыцарства. Но ведь Гарди дали Орден за заслуги, - вот и мне, крупнейшему на сегодняшний день писателю на английском языке, тоже по справедливости должны дать". Дали Орден за заслуги не только Гарди, но и Голсуорси, Пристли, Эдварду Моргану Форстеру - а вот Моэму не дали - не исключено, что "обошли" по причине мужеложества: при дворе к сексуальным отклонениям относились не самым лучшим образом.
И вместе с тем "громкие права" "крупнейший на сегодняшний день писатель на английском языке" ценит недорого. Бывает - под настроение - общителен, разговорчив, находчив, но по большей части, в отличие от любимца общества Хэкстона, замкнут, молчалив, погружен в себя. На его "лазурной" вилле не переводятся гости, сам же хозяин нелюдим, с гостями общается нечасто - в строгом соответствии со своим распорядком. Мы уже писали: гостей и любит, и не любит: мешают работать. Хотя с его-то дисциплинированностью помешать работать Моэму при всем желании нелегко.
И вообще сторонится людей, словно брезгует ими. "Не люблю, когда до меня дотрагиваются, - сказал он однажды. - Я всегда должен делать над собой усилие, чтобы пожать протянутую мне руку". Делает он над собой усилие, и когда заговаривает с незнакомым человеком, - и не только потому, что заикается. "Я всегда предпочитал больше слушать, чем говорить". "Моэм - странный человек, - писал о нем Роберт Брюс Локарт, "работавший" в России с Временным правительством тогда же, когда и Моэм. - У него ужасный комплекс неполноценности, он ненавидит людей, при этом ни за что не откажется пойти на званый обед, где ему предстоит встреча с графиней".
Моэм не только сдержан сам, но и боится проявления сильных чувств в отношении себя; держит людей, в том числе и близких (особенно - близких), на расстоянии. Очень точно как-то раз про себя заметил: "Я всегда любил людей, которые были ко мне равнодушны; те же, кто проявлял ко мне чувство, не вызывали у меня ничего, кроме смущения, замешательства". Наглядный пример - экс-супруга Сайри Барнардо.
Пребывание в Королевской школе, как мы знаем, давалось Уилли Моэму очень нелегко, "встроиться" в состав лояльных и прилежных учеников - и это при собственной всегдашней лояльности и прилежании - ему так и не удалось. Юному Моэму, мы помним, Кингз-скул, ее учителя и ученики были столь ненавистны, что школу он так и не закончил. Не говоря уже о том, что Моэм был принципиальным противником традиционных английских public schools - закрытых школ. "Не понимаю, зачем они нужны Англии, - не раз говорил он. - Обходятся же без них Франция, Италия и США!" Что не помешало писателю, когда он прославился и разбогател, постоянно оказывать своей alma mater немалую финансовую и моральную помощь, поддерживать дружеские связи с ее директорами, дарить школе мебель, книги, картины. В 1930-е годы, когда Кингз-скул находилась в крайне сложном финансовом положении, тогдашний директор направил Моэму письмо с просьбой о помощи, не очень рассчитывая на положительный ответ. Но он ошибся. В 1936 году Моэм дает школе деньги на строительство теннисных кортов, в 1953-м - три тысячи фунтов на эллинг, в конце 1950-х - десять тысяч фунтов на научные лаборатории, которые, специально приехав из Франции, торжественно открывает в июне 1958 года. А еще через три года, восьмидесяти семи лет от роду, открывает здание школьной библиотеки, которой преподносит 1390 своих книг и которая получает имя "Библиотеки Моэма", по поводу чего школьный журнал "Кентербериец" разражается громким панегириком в адрес престарелого писателя-филантропа: "несравненное великодушие", "невиданное благодеяние для школы". Когда, уже в 1970-е годы, после смерти Моэма, одного из учеников Королевской школы спросили, знает ли он писателя Сомерсета Моэма, тот с несвойственной подростку рассудительностью ответил: "Еще бы. Он же один из самых известных наших учеников. Мне его романы нравятся. Но, согласитесь, странно, что он так много сделал для школы, в которой был так несчастлив".
В английской школе был, это правда, несчастлив, а во Франции, где прожил большую часть жизни, счастлив, и очень. Любит с самого детства Францию, во Франции у него много друзей, он прекрасно знает язык этой страны, ее литературу, историю и особенно живопись. Тяжело переживает ее крах во Второй мировой войне - при этом не прощает французам высокомерия, заносчивости, любования собой, считает, что "взглядом на мир свысока" объясняются многие беды французов, в том числе и их унизительное военное поражение весной 1940 года. "С французами так трудно оттого, - пишет Моэм в книге "Строго по секрету", - что они убеждены: им нет в мире равных, они всё делают гораздо лучше остальных. Лучше готовят, лучше пишут картины, лучше возделывают землю, лучше занимаются любовью и управляют страной. По большей части, впрочем, так оно и есть… Потому-то они войну и проиграли…"
Читательские и писательские пристрастия Моэма тоже совпадают редко. У Моэма-читателя и Моэма-писателя вкусы абсолютно разные. Моэм-читатель предпочитает литературу серьезную, сложную, многозначную, с удовольствием читает Хэзлитта, Андре Жида, Паскаля, Чехова, древних, философов. Сам же, как автор, присягает увлекательности и простоте, ориентируется на не слишком искушенные читательские вкусы и пристрастия. Когда правит рукопись - обычно сокращает и упрощает написанное. Однажды Моэм сказал Гэрсону Кэнину, что лучший комплимент сделал ему воевавший с японцами на Тихоокеанских островах американский солдат, в письме которого говорится: "Вы - мой любимый писатель. Я прочел три ваших книги и ни разу не заглянул в словарь". Еще одной подобного рода похвалы Моэм удостоился от знаменитого боксера Джина Танни, едва ли большого интеллектуала: "Когда я тренировался перед боем с Джеком Демси, то читал только "Бремя страстей человеческих". И одержал победу". Моэм любил цитировать Даниеля Дефо, который говорил, что идеальная литература - это когда двести человек из различных слоев общества в равной мере любят и понимают твои книги. За исключением, добавляет Дефо, сумасшедших и слабоумных. "А я бы, - откорректировал своего знаменитого соотечественника Моэм, - и слабоумных сюда включил тоже". Словно услышав эти слова, известный американский критик и писатель, друг Набокова Эдмунд Уилсон, который Моэма на дух не переносил, считал его не только автором второстепенным, но и мошенником, которого интересуют одни только деньги, заявил однажды, что читать Моэма только слабоумные и в состоянии. Уилсон, который, кстати, если что и ценил в прозе Моэма, так это "простоту, бесхитростность изложения", не учел, что слабоумных, судя по тиражам книг Моэма, насчитывается в мире много миллионов, и число их растет…
Моэм любит уют, сладкую, приятную, устроенную, размеренную, надолго вперед распланированную жизнь, в которой строго определено время и для работы, и для развлечений. И при этом не проходит и нескольких месяцев, как "Старикан", человек азартный, непоседливый, бросает друзей и знакомых, уютную виллу на Средиземном море. Он изменяет стилю жизни, который любит и которым тяготится одновременно, и, как и многие его герои, испытав чувство свободы, освобождения от ответственности, пускается в далекое, нередко опасное, сопряженное с тяготами и волнениями путешествие. В путешествие, где интересуется не столько достопримечательностями, сколько новыми людьми, где не раз подвергается смертельному риску и где, позабыв на время свои любимые сухой мартини, бридж и муки творчества, вынужден иметь дело с туземцами, бурным морем, коварными реками, непроходимыми джунглями, малосъедобной пищей, приступами малярии и бесконечно длящимся карантином.
Более того, он теперь не раз повторяет, что писателю негоже сидеть на одном месте. "Почему бы вам не поехать, скажем, в… - любит посоветовать он собрату по перу. - Почему бы не пожить другой жизнью? И почему вы, писатели, никуда не ездите?! Вы же ограничиваете себя, обедняете свою жизнь…" И в качестве убедительного примера из собственной практики, будто в подтверждение своих слов, добавляет: "Если бы мы с Хэкстоном в 1916 году не попали на несколько дней в карантин на Паго-Паго, по пути из Гонолулу, я никогда бы не встретился с людьми, подсказавшими мне сюжет "Дождя", моего, быть может, лучшего рассказа". О самом красноречивом примере такой непоседливости, стремления любой ценой, говоря словами Томаса Манна, "освободиться от привычных связей с повседневностью", когда даже медовый месяц не явился препятствием для сопряженного с немалыми опасностями многомесячного путешествия в предреволюционную Россию, мы уже вкратце говорили и вскоре поговорим подробнее.
Верно, Моэм образцово терпелив, выдержан, тактичен. Когда Карл Пфайффер, въезжая на моэмовском "олдсмобиле" в гараж дома в Беверли-Хиллз, машину поцарапал, Моэм промолчал и только спустя некоторое время, словно невзначай, заметил: "Так я мог бы и сам въехать". Вместе с тем, при всей выдержанности, писатель, особенно в старости, далеко не всегда считает своим долгом скрыть раздражение, бывает резок, даже груб. Ему ничего не стоит, например, за игрой в бридж "вызвериться" на чересчур разговорчивую партнершу. При этом лексику он использует, прямо скажем, "неджентльменскую": "Хотите играть в карты - заткните пасть!" Однажды, когда, опять же за бриджем, партнерша, обратив внимание, что Моэм закуривает, заявила, что не выносит табачного дыма, - досталось - правда, не в столь грубой форме - и ей. "Придется вынести, - выпуская дым, отрезал Моэм. - Курить я буду в любом случае". Неизменно корректный, вежливый Моэм нет-нет, а допускает досадные faux pas. В своей биографии Моэма Пфайффер рассказывает, как писатель, услышав в гостях грустную историю про женщину, которая, потеряв дочь, за сутки поседела, изрек: "Чаще надо было в салон красоты ходить!" Такие "остроумные" эскапады для Моэма, особенно в преклонные годы, как ни странно, довольно характерны. Под маской цинизма, бессердечия скрываются, скорее всего, так за всю жизнь и не изжитые комплексы нервного, чувствительного, обидчивого, обделенного судьбой ребенка-заики - такие дети в английской психологической терминологии именуются deprived child - обделенный ребенок. Ранняя смерть родителей, и прежде всего горячо любимой матери, а также жизнь "в людях" не могли не сказаться.
Цинизм сочетается у Моэма - и тоже в старости - со страстью к эпатажу, вызывавшему у собеседника недоумение, а то и откровенный испуг. Ему ничего не стоило, например, во всеуслышание заявить своей старинной приятельнице, пригласившей его на ленч: "Для полненьких женщин вроде вас, Миллисент, может быть только одно оправдание - ходить нагишом. Я не шучу. Немедленно раздевайтесь". Этому сдержанному, корректному comme il faut ничего не стоило заявить встретившейся ему в холле отеля совершенно не знакомой даме: "Я очень сожалею, сударыня, но до меня дошли слухи, что вы разорены". Когда его тогдашний секретарь Алан Серл поинтересовался у патрона, зачем он это сказал, Моэм без промедления ответил: "У нее был слишком самоуверенный вид".
Моэм - и это отмечают едва ли не все биографы - был одновременно и прижимист (что, как известно, нередко случается и с очень богатыми людьми), и щедр, великодушен. Мог с легкостью безвозмездно дать малознакомому молодому писателю крупную сумму, а мог во всех подробностях рассказывать своим гостям, вгоняя их в краску, как много он заплатил на рынке за рыбу к ужину.