Гончаров без глянца - Павел Фокин 19 стр.


"Я… я… - начал он, - да ведь я - исключение, друг, я бы принял все это, как "просвиру" и надеялся бы, что она не сделает этого для другого… Притом, знаешь что, - сказал он с твердостью убеждения, - если б я и не читал ей морали, то наслаждался бы ее увлечением, не употребляя его во зло и расквитался бы потом за него всею своею жизнью. Но ведь это не должно повторяться"… "Говорил ли ты ей когда-нибудь о ее недостатках?" - "Когда мне случалось замечать ей, - отвечал он, - о том, что ей не идет, - через две недели этого как будто не бывало"… <…> "Да ты, может быть, замечал ей о прическе, которая ей не идет" - "Нет, нет, - с досадой сказал он, - я говорил ей, например, о провинциальной педантичности, с которой она иногда кокетничала умом, позировала (в чем, правду сказать, и греха нет: это только преследуется у нас в женщине, потому что им указана слишком легкая роль, а это доказательство серьезного ума и стремления к порядочности), или наоборот, когда она подолгу останавливалась на каких-нибудь мелочах, институтских разговорах и т. п. за недостатком интересов серьезнее, или если они и есть, или были, то нельзя было обнаружить их"… "Ну, что ж она?" - "Все как рукой сняло и я впал в admiration перед этим стремлением к усовершенствованию; как она ловит малейшую заметку о недостатке и как работает над собой! <…> Разве это не залог честности, дельности, добра и вместе власти над собой: как ее не любить, как не привязаться к такой женщине душой, как не благословить ее, не искать сблизиться с ней, не тем, так другим способом, и не желать ей счастья, счастья, счастья"… "Ну, опять ты пошел, а забыл кокетство, суетность!". Он как с облаков упал. "Да, да, точно, - спохватился он, - и это исправление ее, - продолжал он, - вследствие моих замечаний о педантичности, о казуистике и т. п. происходило тоже от суетности. Замечания эти касались только наружной выправки, она заботилась тут о том, чтоб держать себя безукоризненно в салоне, говорить с тактом в обществе, - все для внешности, все из мелкого побуждения действовать на толпу, нравиться всем, не думая об отыскании и исправлении каких-нибудь капитальных недостатков. А попробуй сказать ей: не кокетничай, не неряшествуй, ни физически, ни морально, как в потере вещей из мешка, в раздирании платьев, в разбрасывании носовых платков и денег по полу и по диванам, так и в отношениях с разными лицами, а взвешивай свои отношения строго, не рассылай по всем концам света портретов из суетности и кокетства, не будь слепо доверчива ко всем, не лукавь"… "Не укради, не убий, не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна, - продолжал я, - так и увидишь, что ничего не выйдет". "А может быть, она и взглянет на это строго и серьезно"… "Нет, для этого не стану ей говорить". "Да отчего же ты не сам скажешь ей? Ты книги сочиняешь, лучше меня выскажешь". - "Скажи причину уважительнее, может быть, я и передам ей все это, а то она, пожалуй, рассердится за этот непрошенный анализ ее поступков: ты вон "друг", а я ровно не имею никакого права". - "Как непрошенный: да она требовала этого сама, просила, чтобы ей говорить о недостатках"… "Вот это другое дело. Ну, а потом что?" - "Потом - ничего: я ее забуду". - "Зачем и за что?" - "Да так: мне как-то от этой дружбы больно. А больно потому, что она женщина: не могу же я в самом деле любоваться на нее, как Пигмалион на Галатею, не могу запретить ей и увлекаться, а когда она увлечется… мне как-то делается неловко. Уж такая странная дружба. Чувствую, что мне надо сначала забыть в ней женщину и потом встретиться и помнить как друга". - "А жениться нельзя?" - спросил я. "Трудно, почти нельзя: надо, чтоб она изменилась до основания, а тогда бы она, может быть, не была бы так хороша, изящна"… <…> "И так неряшлива". - "И притом надо, чтоб она любила меня, и сильно". - "А если б она согласилась выйти за тебя?" Он сомнительно покачал головой. "Это, впрочем, сделало бы ей большую честь, - сказал он, - это - еще прекрасная черта в ее нравственной физиономии". Мне стало смешно. "Как ты скромен", - сказал я. "Ты не смейся, - возразил он, - она дала мне свою дружбу не даром: во мне она видит, конечно несправедливо, преувеличенно, олицетворение некоторых нравственных достоинств мужчины - и в этом обнаруживается более, нежели в чем-нибудь, залог превосходства ее нравственной натуры. Она оценила добрые качества"… "Однако ж не до того, чтобы полюбить тебя, тебе вручила "просвиру", пожалуй, может быть, вышла бы за тебя замуж, а румянец и огонь взглядов - все это обращено туда, где замешался конь и пожарная каска и т. д. Видишь, как это поверхности но, неразвито - чем она не похожа на других?" - "Вижу, вижу; да - des choses les plus sures la plus sfire est le doute. Я ее непременно забуду", - решительно сказал он. "Как же ты это сделаешь?" - "А вот реже буду смотреть на это", - указал он на портрет. "Так дай его мне", - сказал я, взяв портрет. Он бросился на меня, схватил одной рукой за ворот, а другой стал отнимать портрет. Между нами завязалась драка. Он вырвал портрет и успокоился. "Зачем ты хочешь лишить меня последнего утешения смотреть на это изящное создание и воображать такие же внутренние совершенства". - "Это хороший способ забывать", - сказал я. "Изредка буду смотреть, - отвечал он, - в большие праздники, или в дурном расположении духа, или перед дурным поступком или после… в первом случае, чтоб удержаться, во втором, чтоб сильнее раскаяться". - "Ты неисправим". - "Ах нет, я чувствую и теперь возможность забыть ее". - "Да и как не чувствовать: идеал твой уже побледнел перед действительностью, когда ты рассмотрел его поближе (как она и сама предвидела и предсказывала: она знала себя лучше). Кумир шатается на пьедестале: если ты подбавишь к этому немного мужской гордости, сознания достоинства, твердости - так через месяц, через два"… "А, да, ты прав: Диоген все искал с фонарем среди бела дня "человека", я искал "женщину" и, встретив ее, хотел потушить фонарь, а теперь"… "Теперь?" - "Брошу, не найдешь, да и надоело, не под лета… Буду искать спокойствия - отныне это мой идеал". - "Ну, а если все эти темные пятна - только призрак, фантом, если ты смотрел на все это сквозь призму ее доверия к тебе и по этой аналогии судил о ее отношениях к другим - ты не боишься оскорбить ее?" - "Нет, она знает меня, я все-таки чувствую, что скажу это не совсем обыкновенной женщине, и не боюсь, она оценит побуждения, которые заставляют меня так заниматься ею, взвесив уродливость моего характера, свои слабости, и улыбнется тою улыбкою, в которой так много грации, ума и доброты". - "Ну, если все это есть в ее улыбке, так она улыбнется - из кокетства. Право, лучше не говорить ей ничего"… "Нет, нет: если она увидит даже фальшивый свой портрет, то по нему ей легче будет самой себе определить свою физиономию, а я обещал ей помочь в этом"… "Ну, смотри! - сказал я, - не скажет она: "восхищаюсь и удивляюсь"". "Скоро, скоро надо мною…" - запел он на голос Fra росо из Лючии и пошел домой. "Когда же ты забудешь ее?" - спросил я вслед. "А вот когда исполнится со мной то, что пою теперь", - и он продолжал петь.

Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. Pour et contre. Окончание. 3 ноября 1855 года:

Лучший мой друг вбежал ко мне в понедельник вечером, с сияющими глазами, с письмом в руке. "Как я устал, утомлен - от мучительного ожидания письма! Знаешь ли, во что превратилась жизнь моя с 18 октября?" - спросил он. "Нет, не знаю". - "В ожидание писем от нее и в отправление писем к ней: промежутки - это праздные, вялые, бесцветные дни. В голове и в сердце творится беспокойный процесс расчета, когда она получит письмо, когда ответит, долго ли ему идти сюда? Сегодня меня обдало радостью, я счастлив, что получил письмо, счастлив, что отвечаю на него, послезавтра отправлю, а там опять апатия, зевота, пока, наконец, не настанет опять пора ждать и мучиться. Что ж из этого выйдет!" - с ужасом прибавил он. "А ничего, - равнодушно сказал я, - сначала она ответит тебе двумя, тремя ласковыми письмами, четвертое будет похолоднее, пятое (если будет) придет не скоро, а шестое… вовсе не придет. Ты станешь ее забывать, она уже забывает, потому что "там теперь Мертвецов" - она с ним"… "Так ты думаешь, она с ним… того"… "Да, думаю, что того… Ты же заразил меня сомнением. А не он, так другой, притом письма из малой Азии… помнишь арию из Риголетто - …donna mobile…". Тут я пропел ему арию. Он задумчиво ходил по комнате, мне стало жалко его, и я опять повторил ему прежний вопрос: "Что тебе за дело до всего этого: ведь ты никаких на ее счет намерений не имеешь". - "Ни на чей счет, ты знаешь", - сказал он. "Ну, так из чего ж ты бьешься? Отвечай мне, любишь ты ее?" - "Нет, не могу, не смею любить. Мне - любить? Вдруг сказать ей я люблю! Что так хорошо звучит в устах молодости, то в моем голосе задребезжало бы дико. Нет, нет, я не люблю, прочь, прочь эта мысль! Это лукавый искушает меня. Исчезни, исчезни, окаянный! - начал он скороговоркой, бегая по комнате. - Чур меня, чур меня, Господи, Господи! Да воскреснет Бог и расточатся врази его!!! Я болен ею, пошли поскорей за лекарем: мне стало как-то тесно на свете жить: то кажется, что я стою в страшной темноте, на краю пропасти, кругом туман, то вдруг озарит меня свет и блеск ее глаз и лица - и я будто поднимусь до облаков"… "Да это сон, что ли?" - спросил я. "Между тем, - продолжал он, - я часто благословляю судьбу, что встретил ее: я стал лучше, кажется, по крайней мере, с тех пор как знаю ее, я не уличал себя ни в одном промахе против совести, даже ни в одном нечистом чувстве: мне все чудится, что ее кроткий, карий взгляд везде следит за мной, я чувствую над своей совестью и волей постоянный невидимый контроль. "Что бы она подумала, что бы она сказала о том или другом?" - поминутно спрашиваю я себя". - "Ну, брат, ты немного спятил, как я вижу", - заметил я, закуривая сигару. "Я как будто встретил ангела, - говорил он, - на грязной тропинке жизни… Что это, кажется ты куришь манильскую сигару?" - "Да, а что?" - "Дай-ка мне". Он неистово откусил кончик и, кажется, в рассеянности проглотил его, закурил и продолжал: "Да, встретил ангела, он остановил меня, приветливо взглянул на меня, взмахнул крыльями"… "И пропел кукареку", перебил я. "Ужели ты так шутишь и в свои торжественные или печальные минуты?" - спросил он в негодовании. "Да, всегда, всюду: шутка не стареет никогда, не изменяет, не надоедает, шутка в мучениях вызывает улыбку, шутка… Ну, что ж ангел?" - "Ангел сказал мне: вон твоя дорога, ты не туда идешь, ты зайдешь в болото, взял за руку, указал путь и исчез. Я иду робко по этой дороге, но мне скучно без него, зачем он меня оставил? Я бегу вслед ему, кричу благодарю, но он уходит в толпу. И ты не по той дороге идешь, кричу я ему: смотри, там ходят демоны"… "По-русски - лешие", - заметил я. "Они, - продолжал он, - приняли на себя человеческий образ, надели мундиры (некоторые сели на коней), они столкнули тебя в бездну, вспомни "Машеньку" (Ап. Майкова), мне жаль тебя, ангел! И так у тебя опалены два-три пера в крыльях, глаза сияют неангельским блеском…" Ангел умчался. <…> "Да ты никак дремлешь?" - вдруг спросил он. "Ты спишь?" - повторил он. "Что ты, как можно!" - очнувшись, сказал я. - Так ты влюблен, что называется - по уши!" - "Называй как хочешь это чувство". - "Просвира". - "Только с ядом", - прибавил он. "Ну, а она что чувствует к тебе?" - спросил я. "Дружбу какую-то, так, чувство вроде самого пресного теста, без всякой закваски, без брожения. Она с любопытством смотрит, как играют лучи ее блеска в тусклом зеркале моей души, как лучи солнца на заглохшем пруду, потом она добра, мягка душой, она тронута моей внимательностью, благодарна и этой благодарностью кротко и тепло сияет мне. Я, усталый, опустившийся, одряхлевший душой - счастлив, что могу погреться у этого приветливого огонька. Желать и ожидать большего я не вправе. Но я вправе однако ж заметить ей, что сердечные движения ее до того лишены живого, наружного выражения, что иногда похожи на забвение долга. С одной стороны - оно очень хорошо, в отношении лишних, например, а с другой - не совсем. Начну с пустяков: например, с встречи с тою барыней, которая сказала ей: "М-me! Vous avez dechire votre robe": она же не позаботилась сказать ей "merci" (как я за ней наблюдал и в мелочах!) и кончу десятидневным молчанием ее после отъезда, которым она почтила друзей, так радостно встретивших и так грустно проводивших ее". - "Леший приехал и, должно быть, мешал, к тетушке захотелось, если не застанет ее в Москве: какой добрый!" - "В чувстве ее к друзьям сомневаться нельзя: она всех их вспомнила и всех любит, но эта привязанность требует иногда выражения поживее, как доказательства, иначе можно подозревать, что нет ничего…" - "Ты преполезный друг, все ворчишь! - заметил я. "Послушай, вот мой совет, - сказал я, - не шутя - забыть ее" "Ты думаешь, что… это нужно?" - с усилием выговорил он. "Сам посуди: намерений у тебя на ее счет нет никаких, ты влюблен, да это не причина, чтоб волноваться тебе бесплодно самому и заставлять ее думать Бог знает что о тебе. Ведь ничего из этого не выйдет, разве какая-нибудь отдаленная, ненадежная мысль встретиться опять, сблизиться уже не так живо, и сонно, чисто дружески подать друг другу руку и пройти как-нибудь остальной путь. Но ведь это все мечта: ты и сам не знаешь, на чем строишь ее. Между тем пишешь к ней, родные ее заметят и заключат что-нибудь серьезное - рассмотри, хорошо ли, благоразумно ли ты делаешь. А ты опытнее ее"… "Да она не 18 лет: то, что подставилось бы в ошибку, вину девочке, то, в ее положении не может возбудить никаких предосудительных подозрений на ее счет. Между тем, это - большое утешение для меня, может быть, и ей подчас не совсем скучно получить от меня весть… Вот с моей стороны единственная цель этой переписки. Ведь она в ее лета имеет и должна иметь известную степень воли, какой не может и не должна иметь 18-летняя девочка". - "А если она выйдет замуж. А между тем переписка будет замечена, что будущий жених ее скажет…" "Замуж, она!" - сказал он. "Что, видишь: тебе это не по вкусу?" - "Ах нет, дай Бог ей счастья… пусть выйдет, если найдет счастье"…

<…> "Ну, так пиши изредка". - "Не могу: или совсем не писать, или писать, как пишется теперь". - "Ну так совсем не писать, - решил я. - Это последнее письмо?" - "Постой, постой: не нам принадлежит право решать, а ей одной. Ты напиши ей обо всем этом и как она решит, так пусть и будет. Сам я добровольно не имею сил отказаться от этого, хотя, может быть, для нее оно и следовало бы". - "Хорошо, с этим условием я напишу к ней". - "Стало быть и портрета моего не нужно посылать к ней, надо подождать, что она скажет?" - "Да". - "А я завтра сниму его с себя"… "Зачем же?" - "Так, на всякий случай"… "Нет, ты, я вижу, измучаешься, а не забудешь ее". - "Право, забуду, только не вдруг". - "Но если она решит, что писать не опасно и можно, что родные или не узнают, или ничего особенного не подумают, что сама она от этой переписки тоже не переменит доброго мнения обо мне, что посторонние никакого сватовства из этого не выведут, а мы с ней будем смотреть на это как на источник невинного, даже чистого удовольствия, тогда… за что лишиться его, особенно если еще она не выйдет замуж?.." - "Ты - хоть брось! Так, дрянь! - сказал я. - Она холодна к тебе, покойна вообще и потому решит беспристрастно". - "А если она смотрит на эту переписку по моему, - заметил он, - как на источник большого утешения и невинного счастья и захочет продолжать, тогда ведь дрянь-то ты будешь! У тебя, я вижу, больше моего сомнений и arrie pensee".

Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. 1 ноября 1855. Из Санкт-Петербурга:

Вы обещали писать к Майковым в субботу, 22 октября, а написали ровно через неделю. Письмо получено в воскресенье вечером 30 октября. Первую мою записку получили Вы в пятницу 21-го и отвечали на нее через десять дней. "Все мешали писать": поневоле спросишь кто? <…>

Назад Дальше