Наконец вот оно, вот письмо: сколько ума опять и сколько чувства… Хотел было сказать, да друг мой стоит возле меня и держит наготове сомнение. "Чувства! - говорит он, - разве ты не видишь, что она, получив отсюда большое письмо, вдруг спохватилась, что молчала целую неделю и разом написала и грустное, и веселое письмо, чтоб показать, что думала о нас целую неделю и что писала будто бы понемногу, а она все написала в один вечер. Смотри еще: делает вид, что будто не догадывается, кто присвоил портрет, и только по получении письма узнала, что ты был у Левицкого! А "друг-то детства", который уехал отсюда 22-го в субботу, разве в Воскресенье не сказал ей этого? Ведь он тоже, по ее поручению, был у Левицкого, и тот сказал, кому отдал портреты". - "Зачем же она это делает?" - спросил я в недоумении. "Как зачем? Чтоб не показать, что виделась с ним всю неделю, что он "мешал ей писать" - просто кошачий, архикошачий поступок. Да еще сама же говорит: "Вы могли подумать, что я не помнила о вас целую неделю", это значит - знает кошка, чье мясо шла. А о нем - ни слова: как будто его там и нет, все тетушка да тетушка! И теперь жди от нее ответа скоро, как не так. Она скажет "все тетушка", а как ты поверишь, что не дядюшка". - "Что тебе за дело? - спросил я с досадой. - Она делает, что ей вздумается". Он ушел от меня прочь и сел в угол, а я продолжал восхищаться Вашим письмом, кроме пословиц, к которым у Вас есть слабость, как я заметил здесь еще, и не к одним пословицам, а вообще к готовым изречениям. В пословицах, конечно, много сжато практической мудрости, но в употреблении их есть какая-то старческая наивность: "тут все, дескать, сказано, а нам лень, или мы не умеем сами решать". Оттого их так странно слышать в устах молодости, особенно где так много своего ума и красоты, как… у одной моей знакомой.
Вы упрекаете, зачем я говорю "не прямо", а прибегаю к околичностям: да мне все снится чей-то посторонний глаз, который заглядывает в мое письмо <…>. Да притом Вы вон собираетесь умирать: как же после этого без оглядки писать письма, да еще посылать портрет? Ну, если Вы умрете - виноват - вознесетесь на небо, без завещания? Кому достанется все это? Не говорите, пожалуйста, при посторонних, что хотите умереть: когда у девицы является тоска, предчувствие смерти - друзья ее и влюбленные (в том числе и мой друг) бледнеют, а люди положительные тут же вяло замечают: "Ее надо замуж отдать, пора". А если случится тут доктор, тот сейчас приберет такой физиологический ключ к этой тоске, что и слушать не захотите. Я более Вас имею прав и повода на это последнее и неотъемлемое благо - смерть, да и то, простудившись жестоко третьего дня и почувствовавши сильный припадок лихорадки, вдруг перепугался возможности умереть - до получения обещанного письма от Вас. А как мило это письмо, как умно, как тепло! Я - не как лучший мой друг - восхищаюсь им без всяких сомнений и думаю: "Боже ее сохрани придумывать фразы и писать эти письма литературно хорошо. Пусть изливается этот язык ее ума и сердца просто"… <…> Знаю, Вы будете возражать против ума: скажете, что "ничего умного не сказано". Пожалуй, нет ничего нового, глубокого. Да разве умный человек всегда говорит непременно что-нибудь новое и неслыханное? Нет, он говорит обыкновенные вещи, а между тем и они пропитаны умом, и движения, и голос. Ум имеет свою обаятельную прелесть, как и красота, и действует одинаково с нею, с тою только разницею, что действует на внешние чувства, а тот непосредственно на душу, и следовательно действует прочнее. У женщины ум в чувстве: он поглощается последним, у мужчин напротив чувство должно, кажется, уступать уму. А у Вас сверх того и в самой красоте есть ум. Да, я смею думать, что без ума красоты не может быть, или она не красота. <…> "Вот у этой, говорят, прекрасное лицо, да в глазах выражается простота или даже глупость, так вот уж никуда и не годится, и не красота. Если иногда струя ума, переливающаяся в глазах, в линиях лица безобразного, придает ему до некоторой степени красоту, то насколько же блеск ума возвышает прекрасное лицо. От этого у Вас - cet air distingue. У Вас (а я все про Вас: что это такое!) в письме, кроме остроумных, ловких заметок, реплик, самая дружба высказывается так просто, с такою грацией, слова те звучат так мягко, что не знаешь, что лучше у Вас, сердце или Ваш ум, тонкий, нежный, женский? Что если он примется обманывать? Беда моему другу, много испортится у него крови.
Ум перестает, однако ж, быть умом, когда впадает в педантство, т. е. переходит границу свою: это называется умничанье, так точно как и чувство - не чувство, когда выскакивает из своей колеи или теряется в мелочах, переходит свою естественную черту, тогда оно делается нежничаньем, сентиментальностью, теряя натуральную прелесть, уклоняясь от истины. У Вас этого ничего нет и быть не может. Вы инстинктивно, а, может быть, и сознательно, обходите границу, Вы скорее склонны впасть в противоположность, в сухость - из боязни впасть в нежничанье, и оттого не бываете даже нежны; стыдитесь слез "comme une faiblesse, indigne de Vous". - Впрочем, что ж я говорю? Может быть, и бываете нежны когда-нибудь и с кем-нибудь. Со мной вам нет повода быть нежной, а я могу только судить по письмам. Вы сознались, что у Вас "раза два выступали слезы" - и то слава Богу, и то - огромный успех в деле дружбы. Может быть, дождусь, что и польются когда-нибудь! О дружба, о святая просвира, благословляю тебя!
Евг. П. согласилась в суб. с M-me Языковой женить меня. Когда я был в воскресенье у Владимира (Майкова. - Сост.), Евг. П. подсела ко мне и очень серьезно и тихо начала говорить, что зачем-де я таскаюсь по белу свету, как отчужденный от людей, будто Каин какой, что я ни Богу свеча, ни черту кочерга, что наступают лета покоя, когда человеку так нужна дружба и т. п., что вот приехала какая-то милая, добрая девушка 19 лет, с 300 душ и хорошеньким носом, что им хочется, чтоб я женился… "Зачем это Вы мне говорите?" - спросил я. "Для Вашего счастья: мы видим, как Вам скучно на свете - а это племянница Языковой… женитесь, пожалуйста"… упрашивала она тоненьким, нежным голоском. "Я бы с большим удовольствием сделал это для Вас, - сказал я ей, - но Вы знаете, что я никогда не думал о женитьбе, а теперь… когда передо мной недавно был идеал женщины, когда этот идол владеет мной так сильно, я в слепоте… и никогда не женюсь"… "Ну, так женитесь на идоле, - живо перебила она, - сделайте такую милость, - еще нежнее и тоньше голоском прибавила она. - Постарайтесь как-нибудь"… "Очень хорошо, я постараюсь… да нет, никак нельзя", - сказал я. "Э! - с досадой сказала она, отходя, - и впрямь ни Богу свеча, ни черту кочерга!.. Каин!" <…>
Портрет Ваш, наконец, снят, вместо утраченного, вновь и Николай Ап., одержимый желанием писать Ваш портрет, возьмет другой экземпляр себе, а первый поступит в бюро моего "лучшего друга". На днях побываю у другого, а не у Левицкого и постараюсь прислать обещанное: то-то будете смеяться "с кузиной в мужском роде". <…> У Вас есть слабость - какая-то универсальная "дружба" ко всем: мой лучший друг - против этого сильно, особенно против раздачи "даров фортуны". Он опять просит меня написать Вам маленький отрывок из романа. Если успею, пришлю. Сегодня второй день, как получил Ваше письмо, и если буду слушать и записывать его бред, то пройдет дня два еще, прежде нежели пошлю письмо. Утро у меня несвободно, а то Вы получали бы письма гораздо скорее. <…>
Как лучший мой друг страдает сомнениями, так я страдаю одною убийственною уверенностью - больше не увидеться с Вами в жизни никогда. Вы подтвердили это в Вашем письме, дав мне "последний поцелуй"! Я и сам уверен в этом, а между тем эта фраза почему-то уязвила меня. Прощайте же, "и если навсегда, то прощайте навсегда", говоря словами Байрона (and if for ever for thee well), только с большей тоскою, не теперь однако ж, а когда будете выходить замуж или перед смертью моей или Вашей - вот причины прощаться. А теперь прощайте - пока, до следующего письма, мой чудесный друг, моя милая, умная, добрая, обворожительная… Лиза!!! вдруг сорвалось с языка. Я с ужасом оглядываюсь, нет ли кого кругом, и почтительно прибавляю: прощайте, Елизавета Васильевна, Бог да благословит Вас счастием, какого Вы заслуживаете. Я с умилением сердца благодарю Вас за Вашу дружбу, которая греет меня старика.
Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. 14 ноября 1855. Из Санкт-Петербурга:
Вы ленивы, Вы рассеянны, Вы живете только под влиянием настоящего момента, не связывая его ни с прошедшим, ни с будущим, Вы - притворщица, Вы - только самолюбивы, и в привязанностях Ваших не лежит серьезного основания, т. е. теплого и сердечного, Вы… Вы… Вы… Ах, сколько бы исписал страниц, если б вздумал исчислять Ваши недостатки, сказал бы я, но скажу, достоинства, потому что они помогают Вам жить так покойно и гордо, так лениво, не лишают Вас сна и аппетита, сохраняют свежесть лица, блеск глаз и вечную власть над сердцами людей, которые имели несчастие с Вами встретиться.
Мы, напротив, мы, т. е. Ваши друзья - не выпускаем Вас из вида, следим за Вами мысленно всюду, ездим по Москве, живем в деревне, ничто не затмит Вашего образа в нашей памяти, Вашего голоса в ушах, счастливы каждым ласковым словом и несчастны от Вашего забвения. Мы с болезненным нетерпением ждем строчки от Вас и держим наготове перо, чтобы высказать, и не сможем высказать во всей полноте и силе о том, как свежо и живо впечатление, оставленное Вами, как ничто не выживет из нас Вашего краткого появления, как отъезд Ваш только раздражает и усиливает желание видеть Вас, как Ваше место и воспоминание до сих пор не могут замениться никакими настоящими и будущими явлениями, наконец, мы не признаем, не хотим признавать счастьем ничего, что не - Вы! <…>
Скажите, достанет ли у Вас духу оспаривать мой девиз: que la plus sure des choses - est le doute? Сами посудите: от 24-го октября Вы получили мое большое письмо и обещали отвечать на него из деревни. Потом вслед за тем, конечно, прислали к Вам другое из Москвы, из дома г-жи Колошиной (куда я адресовал, не знавши, что Вы едете в деревню), наконец, в ответ на Ваш вопрос, самое милое из писем, посланное из Москвы, я через три дня, несмотря на каторжный недосуг, послал, уже по деревенскому адресу, четвертое письмо (с приложением окончания главы Pour и contre) - и вот с тех пор прошли тысячи столетий, лет, меньше, 15 дней. Но 15 дней!
Разве это не тысяча лет, разве это не все равно? И Вам не пришло на ум - я уже не говорю - на сердце, взять на другой, на третий, наконец, на пятый день перо и сказать, я жива, здорова, помню Вас… Или Ваша правдивость мешает? Вы не любите лгать, я знаю, ну так напишите: "Я забыла о Вас, мне некогда, не до Вас, здесь есть также друзья, но лучше, милее, любезнее, свежее, приятнее и живее - и притом они налицо". А это для Вас главное. Если все не то, скажите: "Я нездорова (храни Вас Бог!), влюблена… (гм! гм!)… выхожу замуж (о ужас!) и потому мне не до друзей" <…>…. Почему же ужас? Потому что тогда Вас отнимут от нас навсегда, потому что всякая дружба, самая святая, самая вынутая просвира - все это утонет в всепоглощающих правах мужа, потому что… потому что - ах, мало ли почему! Но Вы молчите упорно, убийственно <…>.
И что это за потребность говорить с Вами, которою я одержим? Как ее обуздать? Вы принимаете деятельные меры к тому, т. е. упорно молчите, и все не помогает: вот я говорю, и говорю с такой охотой, которая похожа на страсть. Я нигде и никогда так не говорил и не говорю. Иногда болтаю, даже спорю, ум ратоборствует, но только ум. Сердце не вовлекает меня в эти разговоры, спорю холодно, отстаю охотно. Отними у меня это право говорить с Вами - и мне многого будет недоставать; пропадет самая живая нить, парализует самый живой нерв, который так связывает меня с людьми, с обществом. Мудрено ли, что при предположении о Вашем замужестве я не могу защититься от ужаса, что вижу врага в будущем Вашем муже? Ведь он ни Вам, ни мне писать не позволит, этот изверг! <…>
Я вчера видел Вас во сне: я будто ждал Вас у Майковых. Вы не появлялись долго (почти так же долго, как однажды к обеду к ним: где Вы тогда были?.. не знаю, но угадываю), нетерпение мое возросло до болезни, наконец, Вы явились, но где была Ваша красота? Вы были обезображены - и я все-таки был неимоверно счастлив, увидя Вас, как случилось бы и во сне. Но сам я был - представьте - без… всякого костюма, прикрывался какой-то простыней… Говорят - это значит несчастье: пусть, лишь бы не для Вас. <…>
На днях один воротившийся из отпуска мой сослуживец вдруг сказал мне в Департаменте, что мне кланяется "M-lle Толстая". Можете себе представить эффект этих слов на меня. Оказалось, что этот поклон прислала (если он не лжет) Ваша миленькая кузина, с которой он ехал по железной дороге. Он, впрочем, знает и Вас, видал в Москве. Фамилия его - Левченко. Ведь он мог бы заехать в деревню, кажется, он знаком с тетушкой. "Счастливец! - думал я, - зачем не я на его месте? Как бы это возможно взять отпуск на неделю, съездить и воротиться"… "А зачем? - вдруг является вопрос, - кому тебя нужно?" и т. д. Такие вопросы значительно охлаждают всякие порывы. <…>
Да, скажите, Вы не сердитесь ли на меня, что много пустяков пишу? Или не сердятся ли на Вас, что Вы пишете? Скажите откровенно - я не буду, пожалуй, хотя… совсем не - хотя, а нехотя. Наконец - ответите ли хоть на это письмо? Скажете ли о причине молчания? Заняты ли кем-нибудь так, что недосуг, или нет ли речи о замужестве? Надеюсь, что Вы первому мне сообщите эту новость. Да что это я пристаю к Вам: велите мне замолчать. Да, я приказываю, говорите Вы: слушаю и молчу. Еще одно: если в письмах моих повеет хандрой, если говорится о намерении забыть Вас и Вашу дружбу - не верьте, а верьте, что альфа и омега моей хандры - и радости тоже - не скажу, кто и что. Прощайте. <…>
Прощайте. Ах, увижу ли Вас когда-нибудь, где-нибудь! Прощайте или до свидания. Если с Вами никаких перемен нет и Вы не пишете только по гнусной лености и убийственному равнодушию к старым друзьям - то да простит Бог: если б у Вас был уже заготовлен ответ на первую часть моей главы романа, а когда пришла вторая, Вы, может быть, бросили ответ на первую - не делайте этого, en grace, а пришлите все, если это справедливо. А если просто - нельзя писать, не велят, или не тянет к этому - и не пишите.
Да будет Вам стыдно - отрекаюсь от дружбы к Вам навсегда, если эти письма будет читать когда-нибудь и где-нибудь другой или другая, кроме Вас.
Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. 1 декабря 1855. Из Санкт-Петербурга:
Милостивая государыня Елизавета Васильевна, Упорное молчание, конечно, есть верное средство к прекращению бесполезной переписки с бесполезными друзьями, но Вы, вероятно, предполагали, что после Вашего дружеского расположения и двух, трех ласковых писем к Вашим старым знакомым молчание это породит тьму вопросов, внушаемых участием: здорова ли она? Не уехала ли оттуда? Ленится? Рассердилась? и т. п. <…> Писать Вы, по-видимому, не расположены, даже в ответ на письмо Е. П., посланное к Вам недели три назад. Я, однако ж, советовал подождать, полагая, что молчание Ваше происходит от какой-нибудь важной причины и что как скоро эта причина минует, нездоровье, например, то Вы и напишете. Неважные я все перебрал и не знаю, на какой остановиться: если б Вы уехали, то, конечно, дали бы знать, чтоб Вам не писали туда: этого требует самый обыкновенный и принятый порядок. Забыли, т. е. охладели к приятелям: это не помешало бы написать холодную страничку, для приличия, хоть затем, чтоб прикрыть забвение. Лень: не верю: можно лениться день, два, десять, но лениться пять недель, не отвечать на все теплые дружеские призывы - это лень, простирающаяся до степени варварства, преступления. Вы, верно, не захотели бы возбудить в приятелях весьма основательных и серьезных беспокойств насчет аккуратного получения их писем. Рассердились или оскорбились: да и тогда лучше же - отвечать с достоинством, чем с достоинством молчать, что показывает не совсем доброе сердце. Но кем и чем? Не больным ли моим приятелем, который доверчиво и болтливо поверял свою душу, все свои сомнения и противоречия, в которые беспрестанно впадал (признак страстей: не мало я издевался над ним!)? Или, может быть, за друга детства? Е. П. сказала просто "напишите ей, как он нашумел и чего наговорил у Левицкого". "Зачем?" - спросил он. "Затем, чтобы она знала, какой он". И только, а мой приятель развел это собственными рассуждениями, которых никому и в голову не приходило. Наконец, если б Вы нашли почему-нибудь неудобным для Вас переписываться, то и об этом бы дали, конечно, знать, чтоб не писали больше к Вам. Мне кажется, что приятель мой чуть ли не напугал Вас созданным его беспорядочным воображением фантомом, которого испугался и сам. А Вы так и приняли это за чистую монету и лишили его большого наслаждения. Да притом он только полагался на Ваше мнение, а Вы и замолчали. Не снимете ли этот обет молчания: Вам больше grace, т. е. грация к лицу, нежели гордость, гнусный порок. Но что бы ни было, это не изменяет дела, факт остается тот же: Вы молчите.
Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. 23 декабря 1855. Из Санкт-Петербурга: