...
"Всю жизнь, прости Господи, писал дикую ломаную чепуху. В последнее время решил повернуться лицом к коммунизму. Но повернулся крайне неудачно… Говорят, благословили его чрезвычайно печальным некрологом"
(из дневника Е. С. Булгаковой).
Документы и архивы, дневники и письма самих писателей, их родных и близких довольно скупо свидетельствуют о контактах и пересечениях. Вот Елена Сергеевна записывает в своем дневнике 17 ноября 1934 года:
...
"Вечером приехала Ахматова. Ее привез Пильняк из Ленинграда на своей машине. Рассказывала о горькой участи Мандельштама. Говорили о Пастернаке".
И все. Что, как говорили, каким образом обсуждали? А обсуждать было что – звонок Сталина Пастернаку по поводу Мандельштама. Но дневник, понятно почему, о конкретных деталях умалчивает.
...
"…Последнюю фразу, – пишет М. Чудакова, – на наш взгляд, можно прочесть только как краткую запись – для памяти – рассказа Ахматовой о телефонном звонке Сталина Пастернаку. Скорее всего, именно из уст Ахматовой Булгаков узнал подробности разговора; он, несомненно, отнесся к ним с напряженным вниманием".
Из "Записок об Анне Ахматовой" Л. К. Чуковской известно, что за разговор со Сталиным середины июня 1934-го Ахматова поставила Пастернаку "твердую четверку". В ноябре 1934-го Мандельштам находился в ссылке – в августе того же года Пастернак единственный из всех них (я имею в виду Ахматову, Булгакова, Мандельштама) был избран в правление Союза писателей, сознательно войдя в советскую литературную "номенклатуру".
Соседство с Мандельштамами по новому писательскому дому в Нащокинском обеспечивало Булгаковым более чем полное знание того, что с теми происходит. Обыск у Мандельштама шел при Ахматовой, дружившей не только с поэтом, но и с его женой. И вот эти слова – "говорили о Пастернаке" рядом с "горькой участью Мандельштама", конечно же, шифруют обсуждение пастернаковского разговора со Сталиным.
У Булгакова ведь тоже состоялся телефонный разговор с вождем.
И Булгаков так же, как и Пастернак, остался крайне недовольным собой, и ходом разговора, и его результатом.
И Булгакова, и Пастернака вождь заставал никак не подготовленными к беседе. Врасплох. Нежданно-негаданно. Приходилось говорить не очень обдуманно – скорее эмоционально, чем рационально.
Булгаков до разговора обращался к Сталину письменно – и Пастернак тоже. Оба считали себя достаточно крупными писателями, чтобы полагать, что Сталин может лично вмешаться в их судьбу. Может и должен, потому что иначе те, кто находятся ниже (и гораздо ниже) вождя, могут нанести непоправимый ущерб. У обоих была иллюзия – и оба за иллюзию расплатились. Надо сказать, правда, что иллюзия имела под собой определенные основания. Только вмешательство Сталина помогло освобождению Н. Н. Пунина и Л. Н. Гумилева (при посредничестве Пастернака) в ноябре 1935-го. Вмешательство Сталина вернуло Булгакова в Художественный театр.
Что же касается разговора Ахматовой с Булгаковым о Пастернаке и об участи Мандельштама (одновременно), так наверняка они обсуждали и анализировали реплики и лексику обоих участников беседы. И здесь, конечно же, неизбежно возникает центральный сталинский вопрос: "Так он мастер, мастер?" – и не очень определенный ответ Пастернака.
Слово "мастер" является ключевым в этом знаменитом телефонном разговоре.
Именно слово "мастер" спровоцировало поворот в дальнейшей творческой судьбе Булгакова.
Содержание разговора со Сталиным Пастернаку, как известно из воспоминаний Зинаиды Николаевны, было высочайше разрешено доводить до сведения окружающих.
Не делать из него тайны.
Факт звонка Сталина мгновенно преобразил отношение к Пастернаку – даже со стороны писательского ресторана: "Эта перемена по отношению к нам в Союзе после звонка Сталина нас поразила", – вспоминала Зинаида Николаевна. [6]
Перемены мгновенно становились известными в литературной и окололитературной среде и широко обсуждались (еще активнее, чем брак Бориса Леонидовича, "уведшего" свою "Маргариту" у знаменитого музыканта).
Мгновенно известными становились и "перемены участи" Булгакова: исторически аналогично вели себя и во МХАТе после звонка Сталина.
...
"На следующий день после разговора, – вспоминала Е. С. Булгакова, – М. А. пришел в МХАТ, и там его встретили с распростертыми объятиями. Он что-то пробормотал, что подает заявление…
– Да боже ты мой! Да пожалуйста! Да вот хоть на этом… (и тут же схватили какой-то лоскут бумаги, на котором М. А. написал заявление)".
Имя Пастернака появляется на страницах дневника Е. С. Булгаковой не только в связи с трагической участью Мандельштама или судьбой Ахматовой, но и при обрисовке этой самой литературной и окололитературной среды. В ней и ее нравах Елена Сергеевна знала толк и описывала ее в чертах и выражениях, близких булгаковским – "Театрального романа" и "Мастера и Маргариты". Вот как она описывает 8 апреля 1935 года вечеринку у Тренёва:
...
"Длинный, составленный стол с горшком цветов посередине, покрытый холодными закусками и бутылками. Хозяйка рассаживала гостей. Потом приехала цыганка Христофорова, пела. Пела еще какая-то тощая дама с безумными глазами. Две гитары. Какой-то цыган Миша, гитарист. Шумно. Пастернак с особенным каким-то придыханием читал свои переводные стихи с грузинского. [7] После первого тоста за хозяйку Пастернак объявил: "Я хочу выпить за Булгакова!" Хозяйка: "Нет, нет! Сейчас мы выпьем за Викентия Викентьевича, а потом за Булгакова!" – "Нет, я хочу за Булгакова! Вересаев, конечно, очень большой человек, но он – законное явление. А Булгаков – незаконное!""
Сталин соблаговолил связаться по телефону с Булгаковым 18 апреля 1930 года – через четыре дня после самоубийства Маяковского, после булгаковского письма 1930 года; отчаянное письмо 1934 года осталось незамеченным и неотвеченным.
Пастернак в своем захлебе был прав: да, незаконное явление Булгаков, выламывающееся. Более незаконное, чем даже сам Пастернак, добавлю я, – хотя степень незаконности трудно сравнивать. Однако встроенность Пастернака в жизнь была крепче.
Как известно, замысел и работа над первоначальными вариантами текста "Мастера и Маргариты" относятся к 1928 году. Но слово "мастер" появляется в тексте последних глав только к концу 1934-го – в обращениях к "поэту" Воланда, Азазелло и Коровьева. И только в ноябре 1937 года Булгаков приступает к окончательной редакции романа.
Можно ли предположить, что настойчивое "мастер" в вопросах Сталина отозвалось у Булгакова?
Мариэтта Чудакова в этом уверена, и ее уверенность небезосновательна.
...
"Мы предполагаем, что слова, сказанные о Мандельштаме, – "Но ведь он мастер, мастер?" – могли повлиять на выбор именования главного героя и последующий выбор названия", – пишет М. Чудакова.
Булгаков более чем внимательно относился ко всему "изустному", что доносилось от Сталина.
Если Сталин есть отчасти прообраз Воланда – всесильного, могущественного, остроумного, отправляющего людей своею волей куда ему заблаговолится, презрительно наказующего мелких и мерзких карьеристов и подонков, врагов – противников Мастера ("всемогущество главного героя явилось как условие, совершенно необходимое, с точки зрения Булгакова, для художественной модели современности". – М. Чудакова), то слово "мастер", вышедшее из его уст, конечно же, происходит от "мастера" работы Сталина.
Пастернак, повторим еще раз, ушел от ответа на вопрос о "мастере".
Более того: слова "мастер" и понятие "мастерство" для Пастернака не были окрашены положительным смыслом. Скорее напротив. Здесь, я думаю, он не понял Сталина, для которого понятие "мастер" по отношению к художественным, артистическим занятиям являлось свидетельством полноценного профессионализма ("мастера культуры" и тому подобная лексика, производная от сталинских ключевых слов). Пастернак не дал ответа на сталинский вопрос. А Булгаков – дает ответ, и ответ ясный, недвусмысленный, четкий, противоположный пастернаковскому бормотанью. Для него "мастер" – это и есть герой его романа , почти его альтер эго. Здесь, безусловно, и таится начало спора с Пастернаком, спора, в котором Пастернаку пришлось отвечать, соглашаться или оспаривать Булгакова тогда, когда того уже не было на свете.
Но прежде, чем о полемике, поговорим о взаимовлиянии. Взаимовлиянии не столько текстов, сколько текстов-поступков, вызвавших, стимулировавших, в свою очередь, другие тексты-поступки. В январских за 1936 год "Известиях" печатаются те стихи Пастернака, которые "растабуировали" для серьезной, "независимой" русской поэзии обращение к вождю. Здесь Пастернак был первым. Свидетельств о реакции самого вождя на эти стихи нет – но сам факт того, что Пастернак уцелел, несмотря ни на что, ни на какие доносы (о его участии в группах, заговорах и т. д.), говорит о том, что стихи были приняты благосклонно. Интереснее другое: после этих стихов, и особенно в 1937-м, Пастернака травили особенно сильно – причем литераторы, подобные булгаковским Берлиозу, Лиходееву, Павианову, Богохульскому, Латунскому и т. д. Повлияло ли на решение Булгакова заняться "сталинской" темой появление пастернаковских стихов? Исследователи считают, что это "растабуирование" сыграло свою роль. Нельзя забывать и о том, что к 1936-му отчаянье Булгакова только нарастало – количество неопубликованного и непоставленного в театре накопилось и перешло в качество (депрессивное состояние). И в "Батуме" Булгаков полностью переворачивает свою концепцию: Сталин из Воланда становится чуть ли не юным Христом. Мучеником, принимающим испытания (для Булгакова, верующего христианина, такая параллель была особенно внутренне дискомфортной, и все же он себя на нее уговорил).
В отличие от Пастернака, Булгаков уже в 20-е получил клеймо "контрреволюционного" писателя. В 1927 году начальник Главлита П. И. Лебедев-Полянский докладывает "наверх" о "злобном" отношении писателей к власти (в "идеологически чуждые" попадают Ф. Сологуб, М. Волошин, А. Ахматова); "Роковые яйца" объявляются "произведением весьма сомнительного характера", а "Собачье сердце" и "Записки на манжетах" приговариваются как "вещи явно контрреволюционные". То, с чем Пастернак столкнется гораздо позже, уже в связи с "Доктором Живаго", на Булгакова обрушивается сразу по установлении советской власти – и это справедливо, если исходить из отношения к ней самих писателей: у Булгакова – в "Белой гвардии", у Пастернака – в "Лейтенанте Шмидте", "Девятьсот пятом годе", "Спекторском". На пьесы Булгакова то налагаются, то "временно снимаются" запреты. Причем в чудовищных по смыслу формулировках: "Ввиду того, что "Зойкина квартира" является основным источником существования для театра Вахтангова, разрешить временно снять запрет на ее постановку" (постановление Политбюро ЦК ВКП(б) от 20 февраля 1928 года так и называется – "О "Зойкиной квартире""). Дальше "мягкого" Политбюро заходит сама общественность, требующая запретить пьесы Булгакова, особенно "Бег" ("Диктуется ли какими-либо политическими соображениями необходимость показа на крупнейшей из московских сцен белой эмиграции в виде жертвы, распятой на Голгофе?" – из письма объединения "Пролетарский театр" И. В. Сталину). В этом письме Сталину его называют "наиболее реакционным автором" А. Лацис (критик), В. Билль-Белоцерковский (драматург), П. Арский (драматург) и другие. От П. М. Керженцева в Политбюро по поводу "Бега" поступает специальная записка: ""Бег" – это апофеоз Врангеля и его ближайших помощников". Булгаков, разумеется, "искажает", "изображает красных дикими зверями". "Затушевал их (врагов. – Н.И .) классовую сущность". Вывод: "воспретить" к постановке, "прекратить" всю предварительную работу.
Товарищи прислушались к доносу драматургов.
Постановлением Политбюро от 14 января 1929 г. образуется комиссия для рассмотрения пьесы М. А. Булгакова "Бег" в составе "т.т. Ворошилова, Кагановича и Смирнова А. П.", а 29 января К. Ворошилов сообщает в Политбюро "тов. Сталину", что "члены комиссии ознакомились с ее (пьесы. – Н.И. ) содержанием и признали политически нецелесообразным постановку пьесы в театре". На следующий день Политбюро принимает специальное постановление "О запрещении пьесы М. А. Булгакова "Бег"". Но и это не финал: 1 февраля Сталин пишет большое письмо В. Н. Билль-Белоцерковскому (в сущности, ответ на его донос), терпеливо разъясняя ему свое отношение к пьесам Булгакова "Бег" (""Бег" в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление. Впрочем, я не имел бы ничего против постановки "Бега", если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние и социальные пружины гражданской войны…"), а также "Дни Турбиных" и "Багровый остров". Возникает впечатление, что Булгакова в Политбюро изучают специально и анализируют досконально. Удивительное внимание к Булгакову тов. Сталина выражается в его феноменальной привязанности к постановке "Дней Турбиных", посещаемой многократно (по легенде, до восемнадцати раз). Через одиннадцать дней Сталин встречается с украинскими литераторами и опять выстраивает свою речь на примерах из Булгакова – при этом возникает впечатление, что он лично относится к Булгакову намного теплее, чем ожесточенные против Булгакова писатели, критики, театроведы-доносчики, а также начальники комитетов, Главлит и члены Политбюро. Булгаков правильно обращался к Сталину – никто, кроме вождя, его защитить, хотя бы утишив ненависть "коллег" приказом, не мог. А Сталин как будто ищет аргументы в защиту Булгакова.
12 февраля Луначарский пишет Сталину, приводя в тексте антибулгаковский выпад Керженцева в газете "Правда" (9 февраля). И не просто выпад – тяжкое политическое обвинение в "великодержавном шовинизме", в "оскорблении украинцев". Каифа требовал крови Иешуа! Что же касается наполовину Пилата, наполовину Воланда, то он как раз пытается вывести Булгакова из-под ударов. 28 февраля Сталин пишет письмо "писателям-коммунистам из РАППа", в котором осаживает "неистовых ревнителей".
Летом 1929 года Булгаков обращается с заявлением-просьбой к правительству СССР или дать ему работу, или разрешить вместе с женой покинуть страну. Вопрос опять решается на уровне Политбюро: Булгакова "перетянуть на нашу сторону", "привлечь", дневники, изъятые при обыске в 1926 году, вернуть. Надо сказать, что никем в эти годы так тщательно не занимались. И ведь не арестовали, вот что интересно. Видимо, особо внимательное к нему отношение Сталина перевешивало все доносы: "а литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться". 25 апреля 1930 года Сталин дает поручение Молотову по поводу Булгакова, а 5 мая Булгаков обращается к вождю с просьбой принять его в первой половине мая: "Средств к спасению у меня не имеется". Спустя год после телефонного разговора со Сталиным Булгаков пишет ему свое знаменитое письмо с эпиграфом из Гоголя – понимая, что попал в клетку, он ссылается на свой разговор годичной давности. Но ответа не получает.
Однако в литературной среде распространяется мнение, что именно с Булгаковым связано "признание Сталиным за старой интеллигенцией большого значения в культурной жизни страны". Мнение М. Козакова почерпнуто из Спецзаписки ОГПУ "Об откликах писателей" в марте 1932 года. "Литературный критик" Медведев говорит о "второй сущности Сталина" – "как большого либерала и мецената в самом лучшем смысле слова", а писатели Иванов-Разумник, Шишков и Петров-Водкин (знаменитый художник записан гэпэушником в писатели) комментируют: "В связи с этим приобретают особый характерный исторический смысл все эти разговоры о сказочных превращениях в судьбах отдельных людей под влиянием одного слова вождя".
Так неужели все эти настроения и разговоры, о которых регулярно информировалась власть через ОГПУ, прошли мимо Булгакова или Пастернака?
11 июня 1934 года Булгаков, взбешенный издевательским отношением властей по поводу загранпаспортов для себя и жены, пишет последнее письмо Сталину. Он и сейчас (делает вид, что?) уверен в "либерализме" и "меценатстве" Сталина, уверен, что Сталин просто не в курсе , что ему надо объяснить ситуацию, и все исправится, дела наладятся, за границу он уж точно уедет.
Такой же иллюзией жил и Пастернак – только положение его было иным, вписанным в советскую действительность. Хотя средств к существованию тоже почти никаких не имел (службы, в отличие от Булгакова, у него не было).