А. С. Суворин, редактор и владелец одной из известнейших газет – "Новое время" – и не менее известного издательства, газетную беллетристику читал только "у себя"; юмористические журналы вообще вряд ли брал в руки. На рассказы молодого писателя ему указал Григорович. Суворин заинтересовался; Чехов это почувствовал сразу. Специальной телеграммой редакция "Нового времени" просила под первым напечатанным в газете рассказом поставить не псевдоним, а настоящую фамилию. Следом Суворин написал об этом рассказе особое письмо. Оно, как и несколько сот других его писем, до нас не дошло (после смерти Чехова письма Суворина были ему возвращены и, видимо, им уничтожены), но по ответу можно судить, что оно поразило Чехова прежде всего заинтересованным и уважительным отношением известного литератора к молодому коллеге:
"Как освежающе и даже вдохновляюще подействовало на мое авторство любезное внимание такого опытного и талантливого человека, как Вы, можете судить сами… Ваше мнение о выброшенном конце моего рассказа разделяю и благодарю за полезное указание. Работаю я уже шесть лет, но Вы первый, который не затруднились указанием и мотивировкой".
В глазах Чехова Суворин тогда был крупной величиной: в его "Литературной табели о рангах" (начало мая 1886) он стоит на 9-м месте (вслед за Львом Толстым, Гончаровым, Салтыковым-Щедриным, Григоровичем, Островским, Лесковым, Полонским, А. Майковым и перед Гаршиным, С. Максимовым, Г. Успенским, Плещеевым, Короленко, Надсоном).
"Перворедакторы" Чехова – все без исключения – советовали, требовали, побуждали Чехова писать как можно больше. Суворин был первым, кто говорил: "Когда много пишешь, далеко не все выходит одинаково хорошо".
Петербург и письмо Суворина нарушили литературное одиночество Чехова. "Одиночество в творчестве тяжелая штука. Лучше плохая критика, чем ничего…" (10 мая 1886); "В Москве мне разговаривать не с кем" (9 октября 1888).
Письмо Григоровича было следующим толчком. В оценке его значения для Чехова биографы опираются на ответное чеховское письмо; это справедливо. Однако к обоим документам часто подходят как к бытовым. Hо если они и явления быта, то – литературного, а точнее – литературного этикета, включающего участников в достаточно традиционную ситуацию напутствия, "передачи лиры".
Со стороны Григоровича чертами такой ситуации были: обращение первым (возможно, лично до этого они и не были знакомы) как знак игнорирования условностей пред лицом молодого дарования; воспоминания о тяжелых, голодных, но славных днях, когда, подразумевалось, не разменивались на мелочи, не поступались высокими целями литературы; подношение портрета с надписью "От старого писателя молодому таланту".
Чехов со своей стороны тона не нарушает: возвышенная поэтика была задана с первых слов и выдержана до конца: "добрый, горячо любимый", "Бог успокоит Вашу старость", "благовеститель" (обыгрывание Благовещенья, – это день, в который писал Григорович), "как молния", "нежданно-негаданно", "кажется, не лист, а целую стопу написал бы Вам".
Литературность ситуации ни в коей мере не исключала искренности и полноты чувств с обеих сторон. Но она вносила некоторые добавочные краски, которые нужно учитывать, размышляя над ролью этого факта в реальной биографии Чехова.
Письмо пришло в смутное время. После поездки в Петербург минуло три месяца; эта поездка и письмо Суворина подняли волну "самокритики"; автор сотен рассказов засомневался, стал "бояться". (Об этом он писал Билибину, Суворину.) И вдруг он получает новое и такое авторитетное подтверждение того, о чем ему за два месяца перед тем говорили и писали! Старый писатель заявлял: "У Вас настоящий талант, талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколенья". И он говорил не только от лица своего и ныне живущих, но – в глазах Чехова – от имени легендарного поколения Тургенева и Некрасова, от имени великой литературы. Говорил о ее судьбах, а о Чехове – как о человеке, к этим судьбам причастном: "Вы, я уверен, призваны к тому, чтобы написать несколько превосходных, истинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий. Для этого вот что нужно: уважение к таланту, который дается так редко".
Григорович призывал молодого собрата не разбрасываться на срочную работу, поберечь свои впечатления "для труда обдуманного, отделанного, писанного не в один присест, но писанного в счастливые часы внутреннего настроения. […] Вы сразу возьмете приз и станете на видную точку в глазах чутких людей и затем всей читающей публики".
Письмо пришло тогда, когда собственные размышления Чехова над всеми этими вопросами стали особенно остры и даже мучительны из-за очевидной для него невозможности их скорейшего разрешения.
Глава шестая ОТ КУДРИНА ДО САХАЛИНА
1
Несколько лет жизни в Москве сильно изменили Павла Егоровича Чехова. Он помягчел, не читал нотаций, не кричал. Уклад свой оставил для себя: долго молился, ходил к вечерне и заутрене, следил за лампадами. Так же любил порядок, аккуратно записывал самые копеечные расходы, вел дневник.
Мать, Евгения Яковлевна, менялась мало. Целый день убирала, стряпала, шила, только вечером разрешая себе отдых – погадать на картах. Характер ее был далек от того, который рисуется обычно в биографических книгах о Чехове. При всей своей доброте и душевности ("Талант в нас со стороны отца, а душа – со стороны матери") она любила жаловаться на жизнь и обвинять всех подряд в ее тяжестях; Антон называл ее "вечно ропщущей". "Мать клянет нас за безденежье" (1882); "Мамаша жива, здорова, и по-прежнему из ее комнаты слышится ропот" (1885). Такова она была и в поздние годы: "то у нее зубы болят, то она плачет, тоскует по родным местам" (запись слов Чехова в дневнике Б. А. Лазаревского, 1899).
Семья не увеличивалась, но члены ее взрослели – вместо гимназических мундирчиков и платьев с пелеринками стали нужны студенческие мундиры и взрослое платье, в котором можно было бы пойти в симфоническое собрание; всем требовались уже отдельные комнаты.
Если на Драчевке и Сретенке за жилье платили не более 25 рублей в месяц, то на Якиманке – уже 40, а за "дом-комод" на Садовой-Кудринской – 55. Платили не очень аккуратно, что отразилось даже в дарственной надписи на книге "В сумерках" "неисправного плательщика" домовладельцу доктору Я. А. Корнееву.
Семейные расходы росли – заработки Чехова за ними не поспевали. "100 рублей, которые я получаю в месяц, – писал Чехов Александру Павловичу в 1883 году, – уходят в утробу, и нет сил переменить свой серенький, неприличный сюртук на что-либо менее ветхое. Плачу во все концы, и мне остается nihil [ничего]. В семье ухлопывается больше 50. […] За апрель я получил от Лейкина 70 руб., а теперь только 13-е, а у меня и на извозца нет". А вот что он пишет через три года Лейкину: "Вы спрашиваете, куда я деньги деваю… Не кучу, не франчу, долгов нет, но тем не менее из 80 + 232 р., полученных перед праздником от Вас и от Суворина, осталось только 40, из коих завтра я должен буду отдать 20… Черт знает, куда они деваются!" Но сестре он писал: "Денег не жалейте, черт с ними" (1889).
Тяжесть положения добровольного главы семейства с годами уменьшалась мало. Помогать продолжал только Иван. К старшим братьям Чехов не обращался и иногда даже приукрашивал положение. "Ты сильно бы обидел нас, ежели бы прислал хоть копейку […] Мы сыты и ни в чем не нуждаемся", – писал он Александру в апреле 1883 года. Александр, впрочем, присылать и не собирался: когда отец потребовал прислать денег для Марии, старший брат отвечал, что к "немалому прискорбию" не может этого сделать. И – при всей сдержанности – у Чехова не раз прорывались фразы, что у него "на шее семья сидит".
Другие члены семьи зарабатывали как могли и когда могли. Антон должен был – всегда. "Мне нельзя зарабатывать меньше 150-180 р. в месяц, иначе я банкрот" (1883). "Аллаху только известно, как трудно мне балансировать и как легко мне сорваться и потерять равновесие. Заработай я в будущем месяце 20-30-ю рублями меньше, и, мне кажется, баланс пойдет к черту, я запутаюсь… Денежно я ужасно напуган…" (1885). Даже путешествуя по югу, в 1887 году, он должен был систематически посылать рассказы в газету – писал "через силу, поневоле, чтобы не заставить свою фамилию жить на чужой счет, писал мерзко, неуклюже, проклиная бумагу и перо". Когда деньги из газеты опаздывали, отец об этом сына уведомлял.
Были и другие хлопоты: с квартирами, дачами, дровами, разнообразными покупками, в которых он тоже принимал участие. "Целодневная напряженная возня с "домашними обстоятельствами" совсем отняла у меня энергию…" (1887). "Один болен, другой влюблен, третий любит много говорить и т. д. Изволь возиться со всеми" (1889). "Надо рассказ кончить и своих устроить. Надо за московскую квартиру 200 рублей заплатить, за летние месяцы. Надо искать новую квартиру и тоже платить и т. д., и все в таком же идиотском роде" (1891).
Особенно огорчали затруднения с любой поездкой. "Езжу теперь в III классе, и как только у меня останется в кармане 20 р., тотчас же попру обратно в Москву, чтобы не пойти по миру. Ах, будь у меня лишних 200– 300 рублей, показал бы я кузькину мать! Я бы весь мир изъездил! Гонорар из "Петербургской газеты" идет в Москву, семье" (1887). "Жизнь коротка, и Чехов, от которого Вы ждете ответа, хотел бы, чтобы она промелькнула ярко и с треском; он поехал бы на Принцевы острова и в Константинополь, и опять в Индию и на Сахалин. Но, во-первых, он не свободен, у него есть благородное семейство, нуждающееся в его покровительстве. […] Каждая поездка значительно осложняет мои финансовые дела" (Суворину, 1892).
Все это вместе – многолюдство, теснота, шум, безденежье, "роптанье" матери – вызывало раздражение, выливавшееся не в одних чеховских письмах: "Я, каюсь, слишком нервен с семьей. Я вообще нервен. Груб часто, несправедлив…" (1883). "Я, живучи у Вас, пополнел и окреп, а здесь опять расклеился. Раздражен чертовски. Не создан я для обязанностей и священного долга" (1893, Суворину).
Чтобы исключить все это, так мешающее работе, выход был один – отделиться от родительской семьи. Эта мысль являлась не раз, высказывалась в разговорах с братьями и в письмах: "Живи я в отдельности, я жил бы богачом, ну, а теперь… на реках Вавилонских седохом и плакохом…" (1883); "Гляжу на себя и чувствую, что не жить нам, братцы, вместе! Придется удрать в дебри в земские эскулапы. Милое дело!" (1884). Услужливо всплывали оправдания: "Брось я сейчас семью на произвол судьбы, я старался бы найти себе извинение в характере матери, в кровохаркании и проч. Это естественно, извинительно. Такова уж натура человеческая" (Н. П. Чехову, 1886).
Но – это давно было продумано и решено раз и навсегда – такой выход для Чехова был неприемлем. "Поправить мои обстоятельства, т. е. сделать их иными или лучшими, невозможно. Есть больные, которые излечиваются только единственным простым и крутым средством, а именно: "Встань, возьми свой одр и иди". Я же не в силах взять своего одра и уйти, а стало быть, и говорить нечего" (1891). Этот крест он нес до конца и с полным правом мог сказать Бунину в Ялте: "Я не грешен против пятой заповеди" [6] . Семья была им любима и его любила тоже.
Это была веселая семья. С самого приезда Антона в Москву, когда он привез с собою двух студентов, поселившихся у Чеховых "на хлебах", дом был наполнен молодежью: сначала это были медики, товарищи Антона, и художники – Николая, потом – педагоги, сослуживцы и коллеги Ивана, затем – подруги подросшей Марии, позже – музыканты, певцы, литераторы, актеры…
Несмотря на постоянное безденежье и не очень просторные квартиры, Чехов еще в доме на Якиманке (осень 1885 года) завел вечера-журфиксы по вторникам. Приезжали старые знакомые – Киселевы, Бегичев, "Тышечка в шапочке" – отставной поручик Э. И. Тышко, – двоюродный брат Чехова А. А. Долженко, хороший музыкант-дилетант, игравший почти на всех струнных, рояле, гобое. Набралось много новых. Николай недавно переселился в "Медвежьи номера" (угол Никитской и Брюсовского), дешевые меблирашки, набитые консерваторской и студенческой молодежью; благодаря своей мягкости и общительности он приобрел множество друзей. Некоторые из них надолго остались в орбите чеховской семьи – например, виолончелист М. Р. Семашко и флейтист А. И. Иваненко (возможно, некоторые их черты отразились в рассказе "Контрабас и флейта", написанном дней через десять после знакомства). "У нас полон дом консерваторов – музыцирующих, козлогласующих и ухаживающих за Марьей" (Ал. П. Чехову, 3 февраля 1886); "Ночью ходил в Кремль слушать звон, шлялся по церквам; вернувшись домой во 2-м часу, пил и пел с двумя оперными басами (Тютюник и Антоновский), которых нашел в Кремле и притащил к себе разговляться (Лейкину, 13 апреля 1886).
Особенно многолюдно стало в Кудрине, на Садовой, где Чеховы заняли целый небольшой дом. Переехали сюда с Якиманки 27 августа 1886 года. В числе первых посетителей были Л. Пальмин и В. Гиляровский; в ноябре заходил приезжавший в Москву Лейкин. Вместе и врозь бывали барышни – Варя Эберле, Даша Мусина-Пушкина; позже появились артистка Малого театра Г. Панова и Лика Мизинова, преподававшая вместе с Машей Чеховой; приходили бывшие пациентки Чехова сестры Яновы ("Яшеньки"), О. Кундасова ("астрономка"), учительница музыки А. Похлебина.
После завязавшихся отношений с театром Ф. А. Корша гостями стали артисты этого театра А. Я. Глама-Мещерская, Н. Н. Соловцов, с которым Чехов был знаком еще по Таганрогу, В. Н. Давыдов (петербургский актер, он на два года "эмигрировал" в Москву), читавший однажды в чеховской гостиной отрывки из "Власти тьмы" Л. Толстого. И о том и о другом Чехов напишет потом статьи в "Новом времени". Приходили артисты Малого театра, будущая его слава, – А. П. Ленский и А. И. Южин.
И, конечно, литераторы. В разное время в доме на Садовой-Кудринской побывали И. А. Белоусов, Н. М. Ежов, В. Г. Короленко, Вл. И. Немирович-Данченко, Н. И. Свешников, А. Н. Плещеев…
Сюда к Чехову однажды пришел П. И. Чайковский, которому писатель посвятил сборник "Хмурые люди", – благодарить за посвящение. Вскоре после ухода композитор передал с посыльным свою фотографию и письмо, где снова благодарил и просил Чехова подарить свою фотографию тоже. Выполняя эту просьбу, Чехов писал: "Посылаю Вам и фотографию, и книгу, и послал бы даже солнце, если бы оно принадлежало мне". Сдержанный Чехов умел быть патетичным, а в самой патетике – новым. 2
В мае 1886 года вышел сборник А. Чехонте "Пестрые рассказы". На титуле после псевдонима – в скобках – стояло настоящее имя автора. Сборник был издан Лейкиным; состоял он из рассказов, напечатанных в "Осколках", а также в других юмористических журналах; несколько вещей было из "Петербургской газеты".
Ко времени, когда готовился сборник, Чехов напечатал уже несколько рассказов в "Новом времени". Один из них – "Кошмар" – Лейкин хотел в него включить. Автор был против: "Тон "Кошмара", его размер и проч. не годятся: ансамбль испортят. Из рассказов, помещенных в "Новом времени", нельзя поместить в книжку ни одного".
Может показаться (а критикам долго так и казалось), что в "нововременских" рассказах произошла внезапная перемена тематики, тона, стиля. Было иначе.
Чехов никогда не был юмористом по преимуществу. Дебютирует он в "Стрекозе" и "Будильнике", но уже в следующем году на несколько месяцев почти прекращает там печататься – работает над большой пьесой. В первом же неюмористическом издании, в котором он стал сотрудничать, молодой литератор помещает очерк "На волчьей садке" (1882) – о жестокой забаве, травле на Ходынском поле волков, выпускаемых из клеток. В следующий раз в том же журнале он печатает печальный рассказ "Забыл!!", начало которого по тону напоминает "Верочку" (1887). В том же году публикует "маленький роман" "Зеленая коса" и большой рассказ "Барыня".
Целую серию вещей совсем неюмористических он написал для журналов "Свет и тени" и "Мирской толк": "Он и она", "Живой товар", "Цветы запоздалые", "Два скандала", "Барон". Все это появилось в 1882 году, прошедшем под знаком таких произведений; это был тон и стиль, совсем не похожий на манеру первых юмористических рассказов. И кто знает, по какому руслу пошла бы литературная судьба молодого писателя, не попади он так рано в "Осколки". Недавно возникший, этот журнал по своей установке был еще более юмористичен, чем "Будильник" и "Стрекоза" – старые журналы, по давней традиции еще печатавшие очерковые материалы и публицистические фельетоны. Девиз "Осколков" был – юмор во что бы то ни стало, ненужность "серьеза", сугубая краткость, установка на сценку, юмористическую мелочь, афоризм, анекдот.
Чехов с большим успехом сотрудничал во всех "осколочных" жанрах, одни из них реформируя, блестяще используя возможности других. Но это не исчерпывало его творческой энергии; сильно мешали строго предустановленные размеры рассказа. Уже через полтора месяца после начала сотрудничества в "Осколках" он сетует, что есть темы, которые не умещаются в рамки ста строк: "У меня есть тема. Я сажусь писать. Мысль о "100 и не больше" толкает меня под руку с первой же строки. Я сжимаю, елико возможно, процеживаю, херю – и иногда (как подсказывает мне авторское чутье) в ущерб и теме и (главное) форме".
Стесняло и требование непременного юмора. Отстаивая перед редактором свое право на "серьезные вещицы", Чехов ссылался даже на то, что "в заголовке "Осколков" нет слов "юмористический" и "сатирический" […] Легкое и маленькое, как бы оно ни было серьезно […], не отрицает легкого чтения… Упаси боже от суши, а теплое слово, сказанное на Пасху вору, который в то же время и ссыльный, не зарежет номера". Будучи постоянным сотрудником "Осколков", подобные темы Чехов отодвигал: "Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, бог знает почему, берег и тщательно прятал" (1886).
Уже в "Петербургской газете" (1883-1886) читателям приоткрылся будущий Чехов – в таких рассказах, как "Егерь", "Кухарка женится", "Горе", "Художество", "Тоска", "Переполох", "Актерская гибель". Но и над этой газетой витал дух Лейкина, печатавшегося с Чеховым в очередь; объем тоже был ограничен ("не больше двух гранок"); писать также надо было к сроку.
Поэтому понятен тот взрыв, который произошел, когда ему перестали ставить какие-либо условия относительно и сроков [7] , и тем, и объема, тона, и не нужно стало ничего "прятать" из опасения испортить, втискивая в прокрустово ложе короткого рассказа. В два месяца он печатает "Панихиду", "Враги", "Агафью", "Кошмар", "Святою ночью" – вещи, принадлежащие к лучшим его рассказам. Он буквально обрушил на читателя накопленные за несколько лет образы, картины, размышления. "Пятью рассказами, помещенными в "Новом времени", я поднял в Питере переполох, от которого угорел, как от чада".
Так началось сотрудничество в "Новом времени", обогатившее русскую литературу многими замечательными произведениями.