Из той пачки помню только один рассказ - кажется, "Случай на заводе имени Кулакова". Жена приезжает навестить заключенного, но охранники ставят ей условие: сначала "посетить" их. "Делай, как говорят начальники!" - злобно хрипит зэк. В "Зоне" это потом пригодилось… но тогда этот клочок текста не занимал, помнится, даже страницы. Гляделся лишь как вызов - и все. Мол, еще и работать на этих коммунистов, качество выдавать? Не дождутся! Нам главное заклеймить плюс показать свою непримиримость и гениальность, а остальное всё - не наша забота! Где это, в лучшем случае, могло быть напечатано? В каком-нибудь "Молодом Ленинграде" среди других таких же недоделанных проб пера? Со временем умный Довлатов осознал - куда ни адресуй, хоть и в логово врага, надо дорабатывать, делать сочинение печатным по форме, и лишь тогда У него появится право сетовать на непроходимость содержания. О той стадии он сам потом безжалостно написал: "Строжайшая установка на гениальность мешала овладению ремеслом". Он это понял и стал работать… А многие из той когорты так и остались воинственно стоять с клочками машинописи в руках - вот, загубили талант! Но эти клочки, увы, не читаемы ни при какой политической погоде.
Виртуозность Довлатова еще и в том, что он блестяще написал о глумлении режима над шедеврами, которых тогда у него на самом деле еще и не было. И история об этом под названием "Ремесло" только и есть реальный шедевр - а то "ремесло", которым он якобы владел уже давно, те "загубленные шедевры", над которыми глумились злодеи, в реальности не существовали. Ловко. Экономно. То есть он блестяще выиграл игру с шестерками на руках, которые он тут же бросил "рубашками" вверх и никогда никому их потом не показывал… но выиграл. История издевательств над молодым талантливым писателем впечатляет. Хотя талант и состоятельность его подтвердились гораздо позже - после написания крупных, законченных вещей. Но - победителей не судят.
Свидетельства Сергея о том, что после армии он оказался в Ленинграде с готовой "Зоной" в рюкзаке, оказываются очередной его мистификацией, необходимой в нужный момент для новой, более выигрышной версии его биографии, - но реальности это не соответствует. Конечно, Довлатов вернулся из армии переполненный впечатлениями и азартно делился ими в дружеских компаниях. В ту пору самым популярным местом сбора таких компаний была знаменитая пивная "Под Думой", на первом этаже бывшей городской думы, под высокой башней бывшего Зеркального телеграфа, видной с любой точки Невского. Там, в кипении пивной пены, среди рыбьих скелетов на блюдечках, царствовал Довлатов, и истории его пользовались успехом. Я запомнил две: одна байка о том, как командир разглагольствует перед строем солдат, и один из них вдруг произносит: "Вынь… изо рта! Говори разборчивей!" Вторая байка о том, как один тамошний житель зарубил топором пятерых, но когда ему объявили смертный приговор, ужасно удивился и даже расстроился, забормотал, глядя на судей: "Ну чего вы? Прямо как неродные! Прямо как неродные все тут!"
Конечно, все эти перлы ему пригодились, и даже можно найти связь второго случая с эпизодом суда в рассказе "Офицерский ремень" - но нет никого из самых преданных его друзей, кому бы он уже тогда показал окончательно сделанную им "Зону". От "короля пивной" до любимого всеми писателя путь неблизок. Да что говорить, если окончательный вариант "Зоны" включает и уже нью-йоркские эпизоды! А тогда из пивной пены еще не появилась она - трудную историю ее создания мы расскажем в одной из следующих глав. То, что было в его рюкзаке после армии, и та "Зона", которой он покорил всех, отличаются, как трава и молоко. Самое ужасное, что он ощутил, оглядевшись в литературном мире, - что "Зону" в том виде, в котором он может ее выдать сразу, сейчас наверняка не напечатают и, увы, не только из-за темы - как раз тогда лагерная тема гремела. И не из-за безнадежности - безнадежен пока что он. И именно это, а не "совиные крыла" реакции, на которые привычно все валят, повергало Довлатова в отчаяние.
Повесть его, уже позже, долго не лезла и в эмигрантские "ворота", ее встретили с недоумением: совсем не то что надо - маловато "ужаса застенков"… Так в каких же "воротах" ее встретят с триумфом и музыкой? Таких "ворот" не было, их еще только предстояло построить. Все его попытки как-то вписаться в литературную реальность тех лет говорят о полной растерянности. Здешняя "вохра" оказалась более суровой, более высокомерной, более неискренней, запутанной и коварной - и стать любимцем ее так легко, как это удалось в лагере, здесь Довлатову не удалось. Бережок покруче будет!
Его жена Лена пишет, что Довлатов, даже встав с похмелья, тут же садился за стол и писал. Что он тогда писал?
"Однажды я подарил Сергею, - пишет Веселов - портрет Фолкнера с цитатой на обороте: "Нигде - ни в мирных долинах, ни в безмятежных тихих заводях старости, ни в зеркале детских очей, в которых увидят они отражение прошлых бедствий и грядущих надежд, - нигде не покинет их это воспоминание". Имелось в виду, конечно, не убийство Кристмаса из "Света в августе", а некое общее для нас воспоминание. Ради него и была выписана цитата. Сергей пропустил мимо ушей риторику Фолкнера, но вцепился в слово "заводи". Скоро я прочитал: "Когда-то мы скакали верхом, а теперь плещемся в троллейбусных заводях"".
Это был рассказ "Когда-то мы жили в горах", опубликованный в весьма популярном юмористическом журнале "Крокодил", - одна из первых довлатовских публикаций. С рассказом этим сразу же случился скандал. В нем не увидели ни южной патетики, ни лиризма - ничего, кроме зубоскальства. Из Армении в редакцию журнала хлынул поток гневных писем от "трудовых коллективов", общественных организаций и даже от чемпиона мира по шахматам Тиграна Петросяна. Я сам видел письмо на бланке Академии наук Армянской ССР.
С одной стороны, Довлатов немного гордился этой вдруг сразу обрушившейся на него популярностью, хранил и невзначай показывал всем эти "знаки внимания", с другой стороны, был напуган и даже ошеломлен. Он все же не исключал (как один из вариантов) успех в официальной литературе, которая тогда являла как раз примеры вольности и некоторой привлекательности… и вдруг сразу такой удар! Что же делать?
Попытка прильнуть к армянским родственным истокам и на этом как-то выиграть (дружба народов все-таки!) обернулась провалом. Но мудрый армянин Довлатов сделал тут, я думаю, правильный вывод: что общество несовершенно - это понятно, важнее сосредоточиться на совершенстве рассказов. Хотя несовершенство нашего общества тоже в конце концов его "достало". Но главный наш с вами интерес - проследить, как Довлатов делал себя, с самого начала пути. Если не знаешь что делать - делай себя. Поднимай свое имя. Это он умел. Довлатов обладал врожденной способностью "заваривать кашу", возбуждать жуткий скандал и оказываться в центре его. Способность для писателя весьма ценная… хотя и не самая главная.
А какие писатели были тогда! Еще в 1958 году вышел замечательный роман Федора Абрамова "Братья и сестры". В 1963 году Абрамов написал правдивый очерк о колхозных делах "Вокруг да около", "удостоенный" сурового разноса в специальном постановлении ЦК, - после этого автора четыре года не печатали. В 1962 году вышел все перевернувший роман Солженицына "Один день Ивана Денисовича" - сперва в "Новом мире", а потом в "Роман-газете" тиражом два миллиона экземпляров! Солженицын был сразу же выдвинут на Ленинскую премию, которую, правда, ему не дали. И хорошо, что не дали! Хотя и этим, я думаю, Солженицына не сбили бы с его пути.
С конца пятидесятых выпускал книгу за книгой Юрий Казаков, чьи прекрасные деревенские и северные рассказы продолжили бунинскую, глубоко русскую традицию. Засиял Юрий Трифонов с его психологичностью, обстоятельностью, глубоким знанием жизни и истории - сравнить с ним тогда было некого. И писал он остро, бесстрашно, "на грани". То были годы появления замечательных писателей, вернувших нам чувство страны, чувство истории, и годы появления новой литературы, не похожей на прежнюю, сталинско-советскую, - а похожей, скорее, на давнюю, почти забытую, затейливую литературу двадцатых - тридцатых.
Появился веселый, вольный, городской модник, любимец интеллигенции Вася Аксенов (то, что все, даже незнакомые звали его Васей, как раз и говорит о близости и любви). Высокая, учительская литература чуть утомляла, а тут - свой парень с нашими замашками и привычками! Ура! Такой любви и славы не было ни у кого ни до, ни после… Так что, неизвестно еще, кто больше теснил тогда Довлатова - чужие или свои. Думаю, он все-таки больше мучился из-за "новых наших" - старые, советские уже уходили. А вот новые! Было ясно, что даже если у него вдруг все наладится - стать первым у него не выйдет. Олимп был уже занят и сиял блистательными именами!
Краем уха о Довлатове слышали все, но литературная жизнь того времени была такой насыщенной и увлекательной, что его появление (так же как перед тем и исчезновение) сильного впечатления ни на кого не произвело. Только в одном Питере блистали на всю страну Битов, Бродский, Горбовский, Кушнер. Уфлянд, Рид Грачев. Уже все знали наизусть (пусть пока что не из книг, а только из рукописей) короткие, звонкие, накачанные и прыгучие, как футбольный мяч, рассказики гениального Виктора Голявкина.
Самыми яркими фигурами той поры в ленинградской компании, сразу приковывающими взор, были, конечно. Битов и Вольф. С прелестным Сергеем Вольфом контачили все, хотя при долгом контакте он изматывал любого. При своей ужасной безответственности, странно сочетавшейся с практичной цепкостью, Вольф тем не менее радовал глаз. Возникало что-то вроде того: как вкусно, однако, быть писателем! Неужели и ты когда-то будешь так же ярок и привлекателен, как Вольф? По-писательски мятый клетчатый пиджак, грубые ботинки, брюки-галифе, несомненно, писательская бородка и такая же трубка. Очаровательный взгляд в упор, как бывает у близоруких, добродушный и в то же время немного шальной. И даже запах табака из беззубого рта был какой-то неповторимо вольфовский, притягательный. Пузатых советских классиков мы воспринимали с насмешкой, а Вольфа тоже с насмешкой, но радостной. И хотя он благополучно печатался в советском (и, кстати, высококлассном) "Детгизе", тем не менее казалось, что с Вольфом двигаешься куда-то на Запад, к битникам и Хемингуэю. Чтобы в те годы считаться перспективным писателем, надо было отметиться дружбой с Вольфом. Довлатов отметился, сделал свои выводы. А теперь Вольф, как и многие другие, остался в памяти лишь благодаря довлатовским строчкам. Хотя этими строчками он, конечно же, не исчерпывается…
Путь Вольфа в литературу был очарователен, хотя, быть может, и чересчур легковесен. Он рассказывал, как приехав в Москву, сразу нашел в "Национале" Юрия Олешу, и они тут же подружились. В чем-то они были близнецы (помимо, увы, гениальности, которая была лишь у одного) - оба любили вкусно выпить, уютно поговорить, оба были необязательны в обещаниях, оба ленивы и в то же время легки на подъем, оба не тщеславны в общественной карьере и оба больше всего ценили кружевное письмо.
Поздним вечером они расставались, Вольф радостно перелезал через ограду какого-то московского парка (не уверен, что безалаберный Сергей знал хотя бы его название), спокойно и счастливо засыпал, рано утром бодро вставал, умывался в пруду, чистил зубы и шел в гости к Олеше, который высокопарно представлял Вольфа "мой юный коллега". Они завтракали, пили коньяк и в клубах табачного дыма, пронизанного солнцем, говорили о литературе.
Господи, мы жили в то время, когда можно было не спеша побеседовать с Олешей! Что ж сетовать на те времена? Во всяком случае, Вольф карьеру свою сделал, в том смысле, что личность свою уже полностью пристроил так, как нравилось ему, и на первых порах мы с удовольствием шли за ним в фарватере - чаше всего, к ресторану "Восточный", где Вольф умел сибаритствовать на четыре рубля, научив этому и нас. Приятно было увидеть там в один вечер и Бродского, и Голявкина, и уже тогда легендарного битника Алексея Хвостенко, и многих других, с кем было уютно и не страшно, и с каждым глотком сухого росла уверенность, что эта эпоха - наша. Вот так мы понемножку и притирались, хоть и косились друг на друга, как стайеры в начале забега.
Андрей Битов был мрачен и тяжеловат. Голова непропорционально велика по отношению к телу (как и у меня). Его медленный взгляд вызывал озноб и чувство какой-то зависимости от него. Однажды мы шли с ним по Москве и увидели вывеску - издательство "Молодая гвардия". "Зайдем-ка!" - мрачно сказал он. Мы зашли и вышли через полчаса, я - с чувством колоссального облегчения (наконец-то закончилась эта неловкость), а Битов - по-прежнему мрачный, но с договором на руках, который он "проломил" тяжело и стремительно, при этом почти не разговаривая - суетилась редакторша.
На самом деле тогда не было уже никакой советской идеологии, передовицы "Правды" никто всерьез не воспринимал, редакторы тоже заканчивали университеты, обожали, соответственно, Кафку, Джойса и Пруста и пытались обожать нас. Каждый редактор мечтал найти хоть что-то яркое, в духе прогрессивного времени, и "протолкнуть" (желательно не ссорясь с начальством). Битов эту их страстную мечту в точности осуществлял… пока не выпустил за границей "Пушкинский дом", после чего сделался и вовсе всеобщим кумиром. Уже не в первый раз убеждаюсь, что в жизни побеждают "буйволы" 1937 года рождения - года быка.
И главное - та блестящая плеяда, в которой так важно было быть, вела открытую, бурную жизнь, лишенную какой-либо кастовости и чванства, и чтобы оказаться рядом с ней, нужно было всего лишь прийти в источающий дивные запахи ресторан "Восточный", сесть с ними за стол и заказать бутылку сухого. И дальше уже - никаких препятствий в этом направлении. Читай свои рассказы хоть прямо здесь. Что-то подобное было, наверное, в Серебряном веке. А этот, наверно, можно назвать, к примеру, мельхиоровым, потому как к замечательным и при этом дешевым закускам подавались ножи и вилки из мельхиора… где найдешь такое теперь? И свою оценку все получали сразу. Другое дело, что власть не особо спешила признать новых гениев… но это уже ее, а не наша ошибка. Довлатов тоже там, по воспоминаниям, бывал - но как-то еще "не в фокусе". В те "ресторанные гении" он не успел, и в этом еще одно его горькое везение. Все-таки лучше быть оцененным суровым судом времени, а не хмельной эйфорией шестидесятых, где звания "гениев" раздавались все-таки слишком щедро.
Скорее всего, мы могли первый раз "пересечься взглядами" с Довлатовым в известном тогда литературном салоне Ефимовых, существовавшем на Разъезжей улице в небольшой комнате в коммуналке, что нисколько не преуменьшало его значения и влияния. В один вечер там могли оказаться и Бродский, и Уфлянд, и Кушнер, и Марамзин, и Боря Вахтин, и Рейн, и Владимир Соловьев с женой Леной Клепиковой, и много других, кто в этот текст не влезает по причине его сжатости. И кому сесть было негде, тот стоял. Накал веселья и разговоров был такой, что порой забывалось, сидишь ты или стоишь, и вдруг выяснялось, что ты давно уже стоишь и некуда не то что сесть, но даже рюмку поставить. В той толпе, что собиралась у Ефимовых в званые дни, были знакомы не все, знакомились постепенно - и всякий раз оказывалось, что вы уже знакомы заочно.
Конечно, с официальной репутацией было трудно… Но кого это колыхало тогда?! Не представляю себе дурака, который кинулся бы за оценкой своего творчества в Смольный. Такие наверняка были, но мы их не знали. Главное - среди своих удержаться, марку не уронить! Тут все были накоротке с Кафкой и Джойсом - но уверен, никто из присутствующих не знал имени второго секретаря обкома по идеологии, да и первого тоже.
При этом многие молодые писатели, знать не знавшие всяческих секретарей и официальных звезд литературы, страстно, порой до ненависти, завидовали тем, с кем каждодневно чокались и общались… Вот где была игра! Многие завидовали тогда вдруг появившейся группе "Горожане": почему их четверо, почему не пригласили меня? Чем они лучше, чем привлекли друг друга? Почему они так вдруг выделились? Хотят подчеркнуть, что лишь они достойны друг друга - и больше никто? Помню, я, узнав о них, не то чтобы удивился или обиделся… скорее, задумался о себе. Что за судьба? Почему я всегда только так - "на отшибе обоймы", не попадаю в группы, иду один? Ведь казалось - я с ними, как равный… с каждым из них мы были знакомы, хвалили друг друга и вдруг! В "Горожанах" сошлись писатели заметные: умный, основательный Игорь Ефимов, с такой же, как он сам, основательной прозой, уверенный и уже успешный Борис Вахтин, ученый-востоковед, сын Веры Пановой, с его роскошными текстами, яростный и стремительный Владимир Марамзин с его короткими "ударными" рассказами. Четвертым был Владимир Губин, работавший по газу, "из простых" - но, пожалуй, из всех наибольший виртуоз слова. Повторяю - они были известны и сами по себе. Но, объединившись в группу с серьезным названием, почему-то сразу выиграли… А я, как мне тогда казалось, проиграл…
Их сразу полюбил Александр Володин, замечательный драматург. Всегда рвущийся как-то нарушить сонный покой, сделать что-то дерзкое, он и за "Горожан" взялся страстно. Они читали с ним в театрах, в НИИ, везде, где клубилась "передовая интеллигенция". Вахтин рано, абсолютно неожиданно умер в расцвете сил и красоты. Марамзин уехал после скандала и небольшой отсидки. Ефимов - без скандала, но тоже уехал. Самый не предприимчивый и, может быть, самый талантливый Володя Губин тихо прожил в Купчине, продвигаясь лишь по газовой линии… Его книжку теперь можно прочесть, но интерес она вызывает лишь исследовательский: "Надо же, как затейливо писали! И ради чего?" Тогда в нашей среде важнее было - не что писать, а как. И в этом Губин был мастером непревзойденным. В сущности, роскошь письма и была у "Горожан" содержанием, главным "посылом" их душ. И теперь вдруг оказалось, что это неинтересно! Сейчас столь затейливое письмо может всплыть вдруг совершенно неожиданно в произведениях кого-нибудь из эмигрантов, сохранивших в своем сердце те годы. Порывая с тем временем, они на самом деле увезли его с собой и бережно сохранили - а у нас никто уже так давно не пишет, все переменилось тысячу раз…