Как правильно сказал Пушкин, с которым у Довлатова действительно есть кое-что общее, прежде всего - легкость и видимая простота: "Первый признак ума есть просторечие!" И это в огромной степени относится к Довлатову. Помню, когда я дал почитать Довлатова дачному соседу, плотнику Виталию, он сказал: "Как легко читается!" Но "обтесывать" такой текст надо долго - это всякий мастер понимает. Вот "рецепт", угаданный Генисом: "В его предложении слова крутятся до тех пор, пока они с чуть слышным щелчком не встают на свое место. Зато их потом оттуда уже не вытрясешь". Слава богу, никакими буфетами и "славянскими шкафами" Довлатов свою прозу не загромоздил. Правильно отмечают, что его программный рассказ - "Лишний", о безумном таллинском журналисте, который предпочел карьере удар ногой по мещанскому подносу с рюмками. Суть - ненависть не просто к советскому, но и ко всему устоявшемуся, заплывшему жиром, самодовольному. Любой шикарный литературный стиль, любое "веяние", в том числе и благородное - уже пижонство, снобизм, несвобода. Довлатов воспринимал это мучительно и бежал как от чумы. Он и уехал, сбежал от всех "измов", в том числе и прогрессивно-либеральных, которыми бы его обязательно "нагрузили" на Родине - и только здесь, на американском "необитаемом острове", он стал свободен, как Робинзон Крузо, и мог делать свое. Его называют беспринципным - в действительности у него были свои жесточайшие принципы, но отнюдь не те, что приняты среди "широких писательских масс". Он - отдельный. Все у нас - и русская классика, и советская литература, и последующая - все стояло на традиционных "моральных устоях". Но - не Довлатов! Поэтому, надо признать, что на русской березе рассказы Довлатова не выросли бы никогда, ни при какой политической погоде. Потребовалась Америка, с совсем иной литературной шкалой.
О литературном стиле Довлатова точнее всего, может быть, сказал проницательный Бродский:
"Сережа был прежде всего замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы, на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи. Это скорее пение, чем повествование… Жизнь превращается действительно в соло на ундервуде, ибо рано или поздно человек в писателе впадает в зависимость от писателя в человеке, не от сюжета, а стиля".
Вот цитата из довлатовских "Наших":
"- Наш мир абсурден, - говорю я своей жене, - и враги человека - домашние его!
Моя жена сердится, хотя я произношу это в шутку.
В ответ я слышу:
- Твои враги - это дешевый портвейн и крашеные блондинки!
- Значит, - говорю, - я истинный христианин. Ибо Христос учил нас любить врагов своих…
Эти разговоры продолжаются двадцать лет. Без малого двадцать лет…"
Вчитайтесь в это не спеша, с удовольствием, и вас начнет сладко укачивать равномерный, неторопливый ритм. Проза редко так воздействует на читателя. Я перепечатывал эту цитату поздно вечером, уже усталый. Прочитал цитату в компьютере… Что-то не то, какая-то неправильность, негармоничность. Глянул в книгу: чутье не обмануло… Вместо "моя жена" напечатал просто "жена" - и отрывок как-то "сдулся". Поправил. Перечитал еще. Опять что-то зацепило, уже в конце. Ну и Довлатов! Каждую букву чувствует! Долго вглядывался - и нашел! У Довлатова: "Говорю - я истинный христианин", а я напечатал: "Говорю я, - я истинный христианин". Два "я" подряд! У Довлатова такой ляпсус невозможен. Главное обаяние его прозы - абсолютная музыкальность - глубоко скрытая тайна всеобщей к нему любви.
* * *
Наиболее полно и глубоко исследовал довлатовский стиль его друг Андрей Арьев:
"… Интересовало Довлатова в первую очередь разнообразие самых простых ситуаций и самых простых людей… Вслед за Чеховым он мог бы сказать: "Черт бы побрал всех великих мира всего со всей их великой философией!"… В литературе Довлатов существует так же, как гениальный актер на сцене, - вытягивает любую провальную роль. Сюжеты, мимо которых проходят титаны мысли, превращаются им в перл создания. Стиль Довлатова - "театрализованный реализм"… Довлатов создал "театр одного рассказчика"".
В чем состоит главное читательское счастье при чтении Довлатова? Сам он назвал это "счастьем внезапного освобождения речи". И не только речи, а души - от обязательных, но уже измучивших тебя оков и вериг. Я бы сказал, что это - гибельное освобождение, что особенно впечатляет читателя. Когда герой моего любимого рассказа "Офицерский ремень" рядовой Чурилин вместо необходимых оправданий на суде вдруг произносит то, что ему хочется: "Да что тут рассказывать… Могу и тебя пощекотить!" - его ждет за это дисциплинарный батальон. Но душа наша взлетает радостно вместе с его душой: "И мы так хотим - и вот мечта наша исполнилась!"… хоть и не в нашей жизни. Мало кто решается на такую свободу - и из героев, и из писателей. Довлатов - одиночка, "один в поле воин", поэтому так и заметен.
Но это вовсе не значит, что и в практической деятельности Довлатов был одинок. Созданием своей "гвардии" он занимался усиленно. У этого Робинзона Крузо было, как минимум, "семь Пятниц". Помимо верных Вайля и Гениса, которые, мерясь с ним, выросли в самостоятельных писателей, в "гвардии" состоял любящий и преданный, хоть и не слишком практичный Гриша Поляк, хозяин маленького издательства "Серебряный век", очень много сделавший для Довлатова и при жизни, и после. Он был еще и просто приятель-сосед, необходимый даже такому уникальному типу, как Довлатов, - они с Гришей в редкие минуты отдыха любили прогуливаться возле дома. Главные книги Довлатова были сделаны и изданы с помощью Игоря Ефимова в его издательстве "Эрмитаж" - и без этой помощи еще неизвестно, что бы с ним стало.
Опираясь на лучшее, что осталось "там", и нередко вспоминая своих ленинградских наставников и коллег, Довлатов, конечно, больше думал о "здесь". Тут, в Нью-Йорке, его действительно ждала прорва работы, надо было "протолкаться" на достойное место, разобраться в хаосе и все выстроить в нужном порядке. Здесь Довлатова интересовали друзья только полезные, а бесполезные, ставшие героями его книг, слава богу, остались за кордоном. Здесь его больше интересовали отношения с Бродским - и тот, конечно, был главным, хоть и недосягаемым примером. И не только в мастерстве владения пером. Бродский, "в багрец и золото одетая лиса" (по определению старого друга Рейна), показал блистательный пример делания новой карьеры на новом месте. Конечно, и старый груз пригодился… но где были бы и Бродский, и Довлатов, понадеявшись в Америке лишь на славу политических изгоев! Это лишь старт - а вот теперь надо уже грести по-настоящему. Пора уже не об "империи зла" кудахтать, а навести уже свои порядки тут, где возможности гораздо больше, и упустить их - настоящая глупость. Известно, что очень мало внимания уделяя "проклятому социалистическому прошлому" - какой теперь в этом смысл? - Бродский уйму сил потратил на установление своей "диктатуры" на новом месте. В гостях у него все, кто вообще удостаивался такой чести, сидели за столом строго по рангам, а наверху - он. Он сразу повел себя как нобелиат - и стал им. Многих (в том числе и меня) он поразил в самое сердце историей с Василием Аксеновым, которого он сразу после появления его на Западе тут же пристроил на "самую нижнюю полку", используя все свое уже немалое влияние. А Аксенов так любил его! Помню, растроганно рассказывал, как приходил к родителям Бродского в дни его рождения… И - вот так! Нечего на Олимпе толкучку устраивать!
Конечно же, Бродский работал в основном на себя и "сработал" что надо… и в то же время именно он помог Довлатову по максимуму - "навел" на него отличную переводчицу Энн Фридман, с которой Довлатов отлично сошелся (смысл этого слова довольно широк). Бродский привел к Довлатову и крупного литературного агента Вейдле, который занимался лишь "звездами" ранга Беккета и Салмана Рушди и сделал из Довлатова почти такую же звезду. В "семерку", я думаю, мы не уложимся - много сделали для Довлатова и Лев Лосев, поэт и профессор (он же бывший друг по журналу "Костер" Леша Лифшиц), и переселившаяся из Ленинграда в Бостон бесценная Люда Штерн, героиня их "почтового романа". Даже Соловьев и Клепикова при всей их озлобленности тоже работали на него, сами того не желая.
Василий Павлович Аксенов, самый любимый тогда русским читателем, казалось бы, и должен занять трон первого русского писателя на Западе. Уехал он из России во славе… но здесь как-то потерялся, сменил тему, стал несколько суетливо "писать для Запада". Однако здешних "дегустаторов" в русских писателях интересовало совсем другое - и Аксенов вроде как сам добровольно уступил трон… или виной тому был "тычок" Бродского? Запад как-то странно и неожиданно все переиграл по-своему: признанный и знаменитый Аксенов ехал в Америку за лаврами - и "пролетел". Довлатов ехал с чувством крушения, беды, ненужности - и стал интересен и любим.
К Аксенову Довлатов, хоть и оценивал его книги невысоко, относился с симпатией. Все-таки наш человек… и даже в том, как он промахнулся тут, есть что-то симпатичное, человеческое. Значительно более пристрастным было его отношение к "идолам эмиграции, тупым и надменным, как партийные вожди". Этих уже не столкнешь! Поругивал он даже уважаемого им Солженицына - ведь тот навсегда, казалось, закрыл лагерную тему, в то время как именно здесь Довлатов планировал свой успех. Но все к лучшему: Солженицын, даже не зная об этом, "вытеснил" Довлатова с широкой дороги на его правильный, никем до него не пройденный, путь. С Солженицыным, ясное дело, "бодаться" Довлатов не стал, себе дороже, и даже посылал ему свои книги с почтительной надписью. Но сразу же дистанцировался от него в литературном отношении - и правильно сделал. В России он вряд ли мог пробиться наверх (я имею в виду вовсе не советскую, а неофициальную, самиздатскую литературу) - а тут у Довлатова явно был шанс стать "первым парнем на Ньюйоркшине".
Много сил и таланта он потратил на то, чтобы в письмах и статьях словно бы "невзначай" выстроить всех писателей по ранжиру. Ни в грош не ставил эмигрантскую "самодеятельность", прославившуюся в местных "многотиражках". Считал, например, никем довольно популярного среди эмигрантов одесского литератора Аркадия Львова. Довлатов чтил только писателей настоящей, суровой литературной школы, которых в эмиграции тоже было немало. При всех издержках там были серьезные издательства и сильная литература, и Довлатов отлично в этом ориентировался. В письмах он сокрушался, что никто из уважаемых им серьезных русских писателей не оказался в Нью-Йорке: Владимов и Войнович- в Германии, Максимов, Некрасов и Синявский - в Париже. На самом деле, я думаю, нью-йоркское "безлюдье" было ему по нраву. Быть главным "посланником" русской литературы в Нью-Йорке, - должность почетная уже сама по себе. Не думаю, что он, находясь в Ленинграде, даже в случае благополучно сложившейся судьбы, мог называть даже про себя Владимова, автора нашумевших "Трех минут молчания" и "Верного Руслана", запросто и непринужденно Жорой, а Максимова - Володей. Тут, с высоты нью-йоркских небоскребов он делал это как-то естественно, невзначай - и слегка даже поучающе…
В письмах весьма чтимому им Израилю Меггеру он "дружески" советует ему написать "искреннюю исповедь". Непринужденно оказывается он "на дружеской ноге" и с Владимовым, хотя еще несколько лет назад представить их "в одном весе" было просто невозможно. С присущей ему виртуозностью Довлатов находит "мостик"… когда-то давно, в Комарове под Ленинградом, на даче у Черкасовых, он познакомился с прелестной девушкой Натальей Кузнецовой, врезавшейся ему в память навсегда… И вот теперь она оказалась женой Владимова: "Может быть, она помнит печального мальчика на даче у Черкасова?" И место хорошее для знакомства - не в подворотне ведь какой-нибудь.
И дальше - получив, правда, уже от Владимова вполне положительную оценку его творчества, - пишет ему уже вполне непринужденно и даже грубовато, на правах старинного друга семьи: ""Руслана" своего вы просрали!"
Дальше он пишет уже напрямую Наталье, как старый верный друг:
"Милая Наташа! Мужья всегда заняты - поэтому я тревожу Вас!
Георгий Николаевич всем очень понравился… Но он уже проворонил "Руслана". Проворонит и все. Сейчас американские журналы пишут о русских на западе, составляя стандартную обойму, начиная список с обязательных фамилий - Солженицын, Бродский, далее, почти неизменно - Войнович, Аксенов, блуждающие, но все же часто упоминаемые Синявский, Максимов, и наконец, за последние годы прибавились мы с Лимоновым, реже - Мамлеев, Алешковский и Соколов.
Вам (Владимову) нужно сюда приехать хотя бы на 2 недели, обзавестись литагентом и адекватным переводчиком. Чтобы эта поездка не была разорительной, надо выступить в 3–4 городах…"
После чего четко ориентирует Владимова в нью-йоркской издательской жизни:
"Среди других издателей Ефимов выделяется своим демократизмом (на фоне "Ардиса"), своей порядочностью (на фоне "Руссики"), своей интеллигентностью (на фоне Габи Валка), и своей ответственностью (на фоне "Серебряного века")… Просьба от Ефимова - не печатать "Чемодан" как книгу - только россыпью…"
Здесь имеется в виду публикация Довлатова в "Гранях". Когда Владимова, хоть и ненадолго, делают главным редактором этого журнала, Довлатов чувствует себя на этом плацдарме уже вполне уверенно: рекомендует Владимову "способных рижан" Вайля и Гениса, а также Ефимова, Людмилу Штерн, Парамонова, профессора Сермана - и даже Шарымову, хотя и имеет с ней конфликты в газете. "Шарымову привлечь стоит, она умеет доставать мировых знаменитостей… взяла бы интервью у Милоша Формана, Вуди Аллена. Уверен, что она и до Сола Беллоу может добраться!" Не забывает и о себе: "Ефимов сказал мне, что "Грани" планируют создать раздел коротких рецензий. Я написал для "Свободы" сотни таких". Из других русских писателей, живущих в Америке, упоминает лишь вскользь "теперешнего поскучневшего Солженицына". Он отлично "чует лес" - не зря друзья с детства называли его Серым.
"Беспринципный", но осмотрительный Довлатов "видел поле" очень хорошо. Он не забыл - и оценил - и покинутый российский берег. Литературных кумиров в Ленинграде у него не осталось, но людей уважаемых, научивших его достоинству, стойкости, трезвому взгляду он очень ценил и отблагодарил. Он всегда помнил своего "первого учителя" Давида Яковлевича Дара, мужа Веры Пановой, с которой ему потом пришлось развестись, - "ворчливого гнома" с неизменной трубкой во рту, "выпыхивающего" вместе с вонючим дымом точные и безжалостные литературные оценки. Когда Довлатов "стал подниматься", до него начали доходить злобные "фырканья" Дара и даже призывы его, Довлатова, избить за то высокомерие, с которым он отзывался в прессе о бывших своих соучениках, например Губине и Шигашове, - значительно более талантливых, по словам Дара, чем Довлатов, но не обладавших его "армянско-еврейским темпераментом". Оправдываясь, Довлатов вступил с Даром в переписку. Он понимал, что самую точную оценку своих творений он получит именно от него и других старых питерских интеллигентов. Гордясь своей принципиальностью и уважением к старшим, Довлатов сам приводил безжалостную оценку Даром своего романа (правильно, кстати, не напечатанного) "Пять углов":
"Что же касается моего ненаписанного романа - то, во-первых, он написан, во-вторых, настолько плохо, что я даже удивился, перечитывая эти 650 страниц. Действительно - роман "Пять углов" я написал еще в Союзе и с невероятными трудностями переправил в Америку. Когда-то хорошо сказал о нем вздорный и чудесный человек Дар: "Как Вы умудрились написать роман одновременно страшно претенциозный и в то же время невероятно скучный?" Действительно - все испорчено на химическом уровне. Роман мне не написать, как бы я этого ни желал… Как и Чехову, который пожертвовал своим здоровьем и жизнью, ради романа поехав на Сахалин, но так романа и не создал".
Чтил и благодарил Сергей и другого своего литературного… нет, не учителя - наставника из Ленинграда, у которого он недолго занимался в объединении при "Советском писателе", - замечательного Израиля Моисеевича Меттера. Чувствуя, что будущая слава его - в России, он не порывал с тем берегом, отправляя туда нежные и проникновенные письма.
Колоссальной его удачей на пути к популярности оказывается работа на радиостанции "Свобода" - с его приходом станция обрела "наш" голос, "нашу" интонацию.
"Свободу" Довлатов ценил: "Звук сохраняет то, что теряет письмо". Здесь он участвовал в весьма популярной передаче о культуре - "Поверх барьеров", а также вел собственную авторскую программу. Передачи его были так же внешне просты и незатейливы, как его рассказы: обходясь без политических и философских нагромождений, они показывали жизнь гораздо точней, чем всякого рода воззвания и манифесты политиков. Помню его передачу о ремонте купленного им ранчо в Катскиллских горах. "В Советском Союзе, - рассказывал он, - я стал бы выпендриваться, искать плотников и маляров, тратиться - а в Америке, где почетен всякий труд, я купил пилу, молоток, гвозди и сам все с удовольствием починил". Магнетический его голос звучал во многих ленинградских - и не только ленинградских квартирах. Старый школьный друг Дмитрий Дмитриев, давно потеряв его из вида, в экспедиции на Тянь-Шане вдруг узнал в приемнике голос Довлатова, был очарован, восхищен и с тех пор слушал его передачи регулярно. Аж до Тянь-Шаня достал! Благодаря "Свободе" Довлатов стал популярнее у нас, чем все писатели, живущие в России. Поэтому, когда он "вернулся" к нам своими книгами - он был уже всем близкий, свой… Не раз я слышал в разговоре знакомых из самых разных слоев фразу: "Вчера Серега рассказал…" Фамилию можно было уже не спрашивать - все и так было ясно.
Хотя ничто, увы, не проходит бескровно. Поскольку скрипты передач нужно было писать регулярно, он страдал, когда бесценный материал, который мог бы стать отличным рассказом, "улетал" в эфир. "Пишу рассказы - а потом специально порчу их для радио!" - жаловался он друзьям. Главные сочинения он писал по своему чутью, а здесь должен был их подгонять под разные шаблоны, испытывая постоянное давление с разных сторон, - его обвиняли в русофильстве и тут же в русофобстве. Он переживал, что Вайль и Генис давно уже в штате радиостанции - а его все "шпыняют", не доверяют, держат на кабальной "договорной" основе…Да, тяжело человеку свободному в разгороженном пространстве! Не пройти, не разбив лица! Популярность тоже требует крови - но только так и дается слава.