Черняховского, 4 А - Хазанов Юрий Самуилович 31 стр.


Невзирая на все эти грустные воспоминания я продолжал переводить и в одном из первых же стихотворений, погнавшись за шикарной рифмой, допустил ещё одну ошибку в ударении. Правда, абсолютно никто её не заметил - потому что никто, кроме переводчика и автора, эти стихи не читал, но, всё равно, я был безутешен. Единственное, что хоть как-то помогло мне примирить себя с самим собой, - когда я, не без злорадства, припомнил, что мой брат Женя, тоже признанный грамотей, почти до расцвета лет считал, что слово "императрица" произносится с ударением на третьем слоге - "имперАтрица". Я же, грешный, ошибся всего-навсего в старозаветном словце "ворожеЯ", погнавшись за рифмой: "ворожЕя - на вираже я"… А когда понял ошибку, было поздно… Но рифма ведь "потрясная", верно?..

* * *

Во время одного из первых наших обедов в ресторане гостиницы мы с Андреем Сергеевичем испытали горькое разочарование - чтобы не сказать "унижение": нам отказались принести водки. Сказали, что до семи вечера этот напиток не выдают, а после семи - только по сто граммов на человека. Ну, можно жить в такой стране? - негромко возопил я. И со мной согласилась даже непьющая Томила. Я продолжал ещё переживать этот плевок в лицо, это вопиющее нарушение прав человека, утверждённых Генеральной Ассамблеей ООН, когда в ресторанном зале почувствовалось нечто вроде всеобщего оживления. Неужели присутствующие поняли и разделили моё негодование и готовятся дружно выступить на защиту попранных прав всех, кто вознамерился выпить водки до 19-ти часов по московскому времени и в количестве, немного превышающем 100 граммов?

Ох, нет! Советский народ не создан для бурных протестов - только в кругу семьи или самых близких друзей и только вполголоса. Ни массовые аресты и уничтожение безвинных людей, ни выселение целых народов, ни постоянные нехватки одежды и пищи не толкали его на это… Хотя чтС там аресты, высылки, расстрелы? Уж если и запрет на водку он тоже терпит - тут конец всему! Дальше некуда!..

Эти недозволенные мысли молниеносно промелькнули у меня в голове в то время, как я уже начинал понимать, отчего усилился гул голосов, а многие из сидящих за столиками повернули головы к входной двери. В неё входил невысокий мужчина в синем костюме; у него был крупный нос, острый взгляд и красивый ёжик седых волос. Мужчина озирался, явно кого-то разыскивая.

- Наш имАм, - почтительно произнёс кто-то близко от нас, явно адресуя нам это сообщение. И пояснил: - Князь.

Андрей Сергеич знал вошедшего, я видел его впервые. Тот, кого назвали имамом, подошёл прямиком к нашему столу, сел, мы познакомились. Сразу же подскочил официант, и права человека - для отдельно взятого столика - были немедленно полностью восстановлены: перед нами появились графин с водкой и закуски с улучшенными вкусовыми качествами.

"Имам" (я позволю себе и в дальнейшем называть его именно так, ибо в этом слове звучало истинное почтение) показал себя превосходным распорядителем пира - тамадой. Собственно, другого я и не ждал от истинного кавказца - но чтобы до такой степени! Он так и сыпал тостами и вообще афоризмами, не рассчитанными на обязательное запитие их водкой (или вином - для Томилы, на кого он немедленно обратил повышенное внимание, немало её смутившее). То, что он говорил, можно было хоть сейчас рифмовать и выдавать за рубаи самого Омара Хайяма, Бабура или за свои собственные.

Имам говорил:

- У нас на Кавказе ходят такие речи: "Лучше иметь врагов, которые говорят правду в глаза, чем друзей, которые льстят".

Имам спрашивал:

- Если поставить перед ослом два ведра: одно с водой, другое - с вином. Что он будет пить?

- Конечно, воду, - сказала Томила.

- Правильно, девушка. А почему?

- Потому что он осёл, - ответил поднаторевший в тостах и в жизни Андрей Сергеич.

- Тоже правильно. Так не уподобимся тем неразумным и выпьем вина, тем более в такой приятной компании!

Имам рассказывал:

- Один падишах выбирал себе жену из трёх девушек. Скажи мне, свет моих очей, - спросил он первую, - сколько будет дважды два?.. Три, - ответила та. Какая она бережливая, подумал он и задал тот же вопрос второй девушке. Четыре, - был ответ, и падишах решил, что она умна и образована. А третья ответила: пять, и падишах понял, что она весьма щедра…

Имам обвёл нас внимательными хитроватыми глазами и вопросил:

- Ну, и кого же он выбрал, как думаете?

На этот раз мы все молчали, и рассказчик не сразу произнёс:

- Конечно же, самую красивую. И поселил её в своём красивом дворце… Так выпьем за красоту!..

Эту сказочку вскоре сам имам частично проиллюстрировал, когда пригласил нас к себе в гости. Жил он в самом центре города, в трёхэтажном доме, стоявшем посреди двора в окружении скромных пятиэтажек. Только трёхэтажный был целиком его собственный, а остальные дома - многоквартирные и многонаселённые.

Я никогда не считал себя поборником всеобщего равенства и благоденствия в бедности, но помню, что, когда мы, пройдя по двору, украшенному бельевыми верёвками, вошли в массивную дверь изумительного дворца (таким он казался на фоне остальных зданий), я был не слишком далёк от намерения схватиться за оружие и без всякого залпа "Авроры" броситься на штурм.

Позднее, поостыв и устыдившись своей агрессивности, я оправдывал себя тем, что контраст, открывшийся моим глазам, был слишком велик, и что, пускай это наивно, даже глупо, но поначалу я никак не мог взять в толк, как можно построить такие хоромы на гонорары от книг. Даже пытался подсчитать, какое же количество авторских листов надо для этого накропать и по какой цене за один лист - но сбивался со счёта. Отнюдь не восхищаясь самим собой и своими бунтарскими потугами, я не мог не испытывать чувства негодования, напрямую столкнувшись с явлением откровенного неравенства. Хотя знал, что у нас в стране не только этот "имам" живёт - как бы это правильней выразиться? - не по средствам, а по каким-то совершенно непонятным правилам. Но те, другие, либо представляли власть, либо просто были подпольными миллионерами, как незабвенный Корейко, а наш имам ведь, вроде бы, литератор, как и мы, грешные…

К счастью, я не слишком долго пребывал в этом предреволюционном состоянии, когда лезут в голову образы Робина Гуда и Уота Тайлера, Мюнцера и Болотникова, Степана Разина и Пугачёва, Котовского и Будённого, и даже, не побоюсь этих имён, Боливара и Кастро - хотя у всех у них, если не руки, то дела этих рук основательно пропитаны кровью…

А во время одной из наших последующих встреч я услыхал от имама ещё одну тост-новеллу, после которой… Впрочем, сначала сама краткая новелла.

"Жила-была бедная-пребедная девочка. И дед, и бабка были у неё бедные. И мать, и отец тоже. А также все братья и сёстры, тёти и дяди, и даже их шофёр и прислуга… Так выпьем за то, чтобы у наших детей было много родственников и никто из них ни в чём не нуждался…"

И когда я внял этому тосту, то почти готов был простить его автора (или интерпретатора), даже если тот оказался бы владельцем небоскрёба и получал не один, а два обкомовских продовольственных пайка. Потому что чувство юмора в человеке дорогого стОит. И ещё потому, что всё же понимал абсолютную бессмысленность, граничащую с тупоумием, мысли о том, что у нас на планете возможны свобода, равенство и братство в их незамутнённом виде…

3

Совсем забыл, что с Махачкалой у меня связаны кое-какие воспоминания военных лет, так как в начале сороковых я лично приплыл в этот город из Ирана на барже, гружёной никому не нужным автомобильным хламом, который меня же послали из штаба Закавказского фронта привезти сюда для приближения победы над фашизмом. А в Иран мы завезли его сами, когда немного раньше вместе с британскими войсками вошли туда, чтобы не дать это сделать немцам.

Я впервые тогда находился в "заграничной" стране, но никакого волнения не ощущал. Из окошка дряхлого автобуса видел те же лачуги, те же раздолбанные белёсые дороги, что и у нас на Кавказе; то же немилосердное солнце висело над головой. Правда, автомобилей, пожалуй, меньше, чем у нас, а ишаков больше, и женщины, ещё не вышедшие на дорогу свободы и равенства, покорно шагают с тяжёлой ношей, а мужчины болтают ногами с ишачьих спин, но скоро мы победим немцев, а потом скинем шаха и наведём порядок и в этой стране.

Мельком я видел издали британских солдат в форме колониальных войск - это было уже не совсем обычно: панамы, рубашки-хаки с короткими рукавами и отложными воротниками, штаны выше колен, лёгкие ботинки. И рождалась предосудительная мысль, что, видимо, не всё, связанное со словом "колониальный", так уж плохо - и хотелось скинуть с себя и забросить подальше гимнастёрку со стоячим воротничком, узкие шершавые бриджи, никчёмную портупею - приманку для молодых девиц, и уж, конечно, сапоги с портянками. Лишь пилотка, с трудом держащаяся на голове, кое-как подходила по сезону…

Вспомнилось, и как у берега Каспия, в приграничной Астаре, три дня ожидали погрузку на баржу, и все эти дни я провалялся под одной из машин - нет, не ремонтируя задний мост, просто лежал в тени кузова с жутким приступом лихорадки. Отлежался, и прошло - без врачей и таблеток, а повторный приступ случился уже под Слуцком на 1-м Белорусском фронте, и тогда я загремел в госпиталь, а войска без меня освободили Варшаву… Дела давно минувших дней…

А потом мы приплыли в Махачкалу с нашим грузом, годным лишь для музея "ретро". В городе была буйная зелень, сады и парки, в одном из которых (найти его теперь я так и не сумел) мы расположили сформированный по приказу свыше, то есть из 44-й Армии, наш "инвалидный" отдельный автобатальон. Я был назначен помощником начальника его штаба. Однако ни мне, ни другим командирам, ни машинам делать было почти нечего, и мы горько шутили, что нас приберегают, наверное, для того, чтобы войти в Берлин и красоваться там на победном параде. А настоящие дела были тогда у других частей и подразделений этой Армии: они сдерживали противника на дальних подступах к городу.

Безделье угнетало - как и незадолго до этого в Тбилиси, когда я был там в штабе Закфронта каким-то помощником по автотранспорту - хотелось более или менее понятных "ратных" дел. Нет, не буду выдумывать: я не рвался бежать со знаменем в одной руке и однозарядной винтовкой Мосина в другой, матерясь или вопя "за родину, за Сталина!" Но хотя бы делать то, что не так давно в 20-й Армии под Москвой и в 11-й под Старой Руссой - возить ящики со снарядами и другие грузы к передовым частям; в том числе, в кавалерийский корпус генерала Доватора. Помню, как недоумевал: что может делать конница в современной войне, да ещё зимой, в глубоком снегу? Но делала: сдерживала пехоту противника, совершала полупартизанские рейды по его тылам. И командир корпуса погиб в одном из таких рейдов…

Но тут, на Кавказе, наша помощь, как видно, совсем не нужна. А не нужна, так направьте туда, где требуется. Хотя много мы наездили бы на таких "гробах"! Меньше, чем на гужевом транспорте. Впрочем, начали уже доходить радостные слухи о первых поставках из Америки по ленд-лизу (то есть, взаймы или в аренду) "Фордов", "Шевроле", "Студебекеров". (Спустя несколько месяцев я смог познакомиться с ними вплотную - командуя целой ротой новеньких, с иголочки, "Фордов". Только "разговеться" мне с ними пришлось не на полях сражения, а в постыдной операции, когда по приказу Сталина с Кавказа вывозили в вечную ссылку целиком два народа - чеченцев и ингушей. Наши безвинные "Форды" доставляли их к станциям железной дороги для погрузки в "телячьи" вагоны.)

Пока же нам приходилось ежедневно с тоскою глядеть (если не ремонтировать, к тому же) на старые наши "лАйбы", как в сердцах называли бывалые водители эти дряхлые "ГАЗики" и "ЗИСы". (Хотя слово "лайба", я только недавно узнал, совсем не ругательное, а пришло с Балтики и обозначает название парусной лодки…) Да, приходилось не только глядеть на них, но и писать (без этого ведь никак нельзя даже на войне) различные бумажки для начальства: о личном составе, о числе комсомольцев и коммунистов, о наличии оружия (винтовок Мосина образца 1891 года) и, разумеется, форму номер 20 - на вшивость. С которой всё было в полном порядке. В том числе и у меня.

Самой томительной бывала первая половина дня. А потом мы с помпотехом Глазовым отправлялись в штаб армии на обед - хлебали щи, ели котлеты с картофельным пюре и пили вино, очень невинное на вид и на вкус, однако необычайно крепкое, после которого тянуло в койку (каковой, между прочим, у меня в батальоне в помине не было: спать приходилось в кабине грузовика, на автомобильном сиденье, или на нём же - на траве в парке. Но у помпотеха Глазова имелись тут, в Махачкале, две знакомые женщины - актрисы, эвакуированные с Украины, и у них в комнате были не рваные автомобильные сиденья, а настоящие кровати - железные и узкие. Но кровати. С простынями и подушками. И были мальчишки-сыновья. Дети засыпали, а мы, взрослые, допивали принесённое из штаба вино, доедали котлеты и тоже ложились. И, насколько могу припомнить, мне было там хорошо с той женщиной. За неё сказать того же не берусь.

Ни парка, где стояли автомашины, ни домов, где находился армейский штаб и где жили эти женщины, и ещё одного дома, в котором позднее снимал угол, я найти так и не смог, хотя в этот приезд много блуждал по городу и успел полюбить и зелёную Буйнакскую улицу, и песчаное побережье Каспия, и даже суматошную станцию железной дороги, опутанную паутиной рельсов.

Но воспоминания о не очень ещё далёком тогда прошлом - как пришли, так и ушли. Как уходит "с белых яблонь дым"…

* * *

Поэты и поэтессы всех семи дагестанских национальностей продолжали приходить к Томиле и ко мне со своими подстрочниками. Поэтесс было намного меньше - всего три, одна из которых в переводе не нуждалась, так как писала по-русски, а две остальные избрали своим "прелагАтелем", как говаривали в старину, Томилу. Мои услуги использовали, таким образом, исключительно представители сильного пола, и одним из них был молодой тат, Амалдан Кукуллу, принадлежащий к самой немногочисленной народности из семи, представленных в Дагестане, численный состав которой не превышал 13 тысяч. (Меньше них - кому интересно - из "тюркопроисходящих" приверженцев иудаизма в Советском Союзе было только крымчакОв - около одной тысячи человек, и караимов - тысячи три.)

Однако я начал о татах, народе с интересной, во многом неясной исторической судьбой - так считаю не только я, но и учёные-этнографы, кому до сих пор не вполне понятно, как и когда появились таты на Кавказе и почему внутри себя исповедуют разные вероучения - иудаизм и ислам. Живут они сейчас, помимо Дагестана, в Азербайджане, а также в Чечне и Кабардино-Балкарии, и язык их тоже распадается на два диалекта - северный (джигури) и южный. Оба относятся к иранской языковой группе. Существует предположение, что немалая часть этого народа - потомки обитателей военных гарнизонов, которые размещались тут для охраны северных границ империи иранскими шахами из династии Сасанидов, правивших в Персии с III по VII века нашей эры.

Так что, вполне могло быть, далёкие предки молодого парня, вошедшего ко мне в номер, были персидскими пограничниками. Но отчего они при этом молились иудейскому Богу Яхве, один Яхве и знает. А вот теперь за это должны отдуваться ни в чём не повинные таты, и в их числе Амал - скромный, учтивый малый, чью приятную внешность немного портит бельмо на глазу. Ни он, ни его родители наверняка не были иудаистами, как и бСльшая часть кавказских татов, но печать изгойства всё равно не миновала их.

Впрочем, на эту тему Амал Кукуллу напрямую никогда со мной не говорил. Зато говорил о многом другом: о том, что ему и его единоплеменникам не очень уютно тут, в Дагестане, и он бы даже уехал куда-нибудь, например, в Ростов, но не хочет оставлять родителей.

- Почему? - вопрошал он с непосредственностью истинного комсомольца, а вернее - даже пионера, воспитанного в духе веры в святость провозглашённых установок о равенстве всех наций и рас… - Почему здесь, у нас, только один народ считается главным? Да, в нём больше людей, но разве это значит, что и должности у них должны быть самые главные, и печатать их должны в журналах и в издательствах больше всех? А мы - на задворках?

Я соглашался, что это, конечно, нехорошо, обидно, однако постарался хоть как-то объяснить дела издательские - тем, что книги на русском языке читают больше, чем на татском или даже аварском, а потому издавать и надо больше.

Амал удивлённо посмотрел на меня.

- Да я как раз об аварском и говорю, - сказал он. - Они тут самые главные и среди писателей, и везде.

Я уже слышал краем уха и от других местных литераторов об их обидах на представителей самой крупной здесь народности и даже на того её представителя, кого почтительно называли "имамом", но всё это, пожалуй, носило характер полутрезвой воркотни, однако Амал говорил серьёзно, с надрывом. Он рассказал, что уже поплатился за своё недовольство и за подобные разговоры: в местной газете напечатали издевательскую заметку под названием "Козни хитрого Амала", в которой осуждались написанные им басни - он их читал где-то во время своих выступлений перед единоплеменниками. Амал считал, и, возможно, был недалёк от истины, что поводом для критики послужили вовсе не литературные достоинства или недостатки басен, а их скрытый смысл. И самое обидное, что написал эту статейку такой же тат, как и он!

Мне трудно было судить о литературных качествах басен на татском языке, но я жалел Амала: куда ему воевать с имамом и его сподвижниками! Единственное, что я мог искренне посоветовать, - вплотную заняться татским фольклором, собиранием и переводом на русский. Сказки у нас любят, они могут всех примирить, хотя и в них нетрудно найти, при желании, уйму неприятных намёков, экивоков и аллюзий. На что он ответил мне, что уже занимается этим.

Что же касается разговоров и мнений об "имаме", то они напоминали то же самое по отношению к любому другому человеку того же толка, то есть такому, кто поднялся достаточно высоко по общественной лестнице, приобрёл известность, популярность, стал обладателем определённой силы и влияния, а также в какой-то мере вершителем судеб многих, окружающих его. Чем заслужил уважение, а то и обожание одних, которые чуть не молятся на него, и осуждение, если не прямую ненависть, других, обвиняющих его во всех смертных грехах - и справедливо, и несправедливо…

Итак, Амал пришёл ко мне в гостиничный номер и принёс подстрочники своих стихов, где среди прочих было одно под названием "Выбор пути", который (я имею в виду "выбор") ничем не отличался от выбора миллионов других молодых людей. Однако, сам ещё не предполагая, Амал уже тогда находился в преддверии не того, обычного, пути, о котором писал, а совсем иного. Но выйдет он на него значительно позднее.

А сейчас он писал:

Там, где горы пустили корни,
Там стоит великанша-скала -
До вершины её непокорной
Долететь не сможет стрела…
"Недоступной" скалу называют.
Ну, а я заберусь туда:
Погляжу, как птенцы разевают
Остроклювые рты из гнезда…

Назад Дальше