Моё неснятое кино - Теодор Вульфович 20 стр.


Сваты сходили за вином, принесли четверть, два с половиной литра. Старуха накрыла на стол. Стаканы наполнили, но заядлая хозяйка старику пить не советовала, и тот ее слушал до тех пор, пока четверть не опустела.

Пошли за второй…

А комиссия тем временем сидела в правлении и ждала.

- Зря старуху в разговор пускаешь, - осторожно намекнул старик Солнцев.

- Кость такая у нее, куй-куй - не перекуешь, - уклончиво ответил Фунтов.

- Да. Кость имеет значение, как у петуха. Что с ним не делай, а в три часа ночи закричит.

Принесли вторую четверть, два с половиной литра.

Фунтов уже пил со всеми вровень, обмяк, но все еще не извинял. Захмелели изрядно, два раза были на краю мировой, но в последний момент старая встревала, подзуживала, лила масло в огонь и портила дело.

Сваты принесли третью четверть (два с половиной литра). А сами отвалили от стола и пошли по домам, по крайней мере, им казалось, что они шли. Солнцев и Фунтов еще долго шумели, вспоминали все обиды последних пятидесяти лет, и третья четверть шла к концу. Начали вырисовываться контуры условий мира. Фунтов требовал СТО ПЯТЬДЕСЯТ РУБЛЕЙ НОВЫМИ, тогда неурядица будет улажена. По всему было видно, что цифирь обиженному подсказала старуха. Названная сумма не на шутку удивила старика Солнцева. Иван Тимофеевич уперся взглядом в хозяина и никак не мог проморгаться.

Вышли. Отливали, задрав головы. Тьма была густая и знакомая. Звезды тыщами висели в небесах, другие - со здоровый кулак - были ярче остальных и дразнились.

- Это… чего это? - сказал Фунтов. - Так и есть, или мерещится?

- А чего? - спросил Солнцев.

- Звезды, как звезды, a eтa летать… - Фунтов показал вверх. Одна из звезд, яркая и холодная, торжественно пересекала небосвод прямо с Запада на Восток, и трудно было разобрать, что это такое, а когда не понимаешь, всегда жутковато, особенно в ночи.

- Э-э-то самолет, - брякнул Солнцев.

- Хрен-та, а где звук?

- Не долетел ещё.

- И не долетит. Тишь-то какая…

- Может, комета или метеор?

- Два хрена. Ты гляди - прямо режет небеса! И хвоста никакого.

Оба были в недоумении и стояли, задрав головы - два свидетеля удивительного явления. А летучая звезда пересекала небо над Каспием. У Солнцева из семи сыновей-дочерей четверо с высшим образованием, и это накладывает… Солнцев не мог допустить перед Фунтовым. Ему всегда задавали самые трудные вопросы, и он никогда лицом в грязь не плюхался… Недаром его тут называли Академиком Моря. Да он и был таким… Солнцев вглядывался, вглядывался, наконец произнес:

- Тьфу-ты нуты! Твою-Мою-Вашу! Чашки гнуты!.. Это же спутник!

- Какой ещё?

- Газету читать надо. Запузырили на орбиту. Вот пролетает над Северо-Западным Каспием. В районе нашего острова. А какой, скажи, у спутника может быть звук?..

Движущаяся звезда подбиралась к зениту.

Комиссия тем временем сидела в правлении и ждала.

- Они там летают, а я тебе тут… - наконец мечтательно проговорил старик Солнцев. - Нет! Не могу себе позволить уплатить СТО ПЯТЬДЕСЯТ новыми… Что ж это выходит, семьдесят пять рублей одна оплеуха?!

- Почему семьдесят пять?.. - возражал Фунтов.

- Не хитри. Плати сто пятьдесят новыми, и баста. Нет? Отвечай по всей строгости советского закона!

Тогда Солнцев предложил засчитать сегодняшний расход в три четверти вина и устроить завтра же еще один замёт по четверти на брата! Денег он уже не жалел - выходило больше, чем сто пятьдесят:

- Но не могу же я за оплеухи платить деньгами!.. У тебя - у меня правнуки…

Футов крайне распалился и уже на всю округу фальцетом кричал:

- Вольно ж тебе было озорничать?! Сто пятьдесят!.. Рубля не уступлю! Нет? Тюрьма тебе на старости позорных лет. Тю-ю-юрьма-а-а!.. - еще много всякого кричал старик Фунтов.

И так он разорался, что Солнцев подумал-подумал и дал ему еще два леща. Одного с правой, второго с левой. Да посильнее, чем тогда на баркасе.

- Ужо приходи завтра пораньше: за все четыре раза и заплачу. По семьдесят пять оплеуха. Итого триста, - только и проговорил он.

Нетрезвый, но уже по-обычному спокойный, пришел Солнцев в правление. Комиссия ждала решения стариковского спора и, несмотря на поздний час, не расходилась.

Солнцев сначала сел на свободный стул, снял картуз и не спеша еще раз рассказал всю историю по порядку, излишне не обвиняя Фунтова и не выгораживая себя. Подробно рассказал про три четверти вина, про спор под звездами и когда сообщил про "лещей" (одного с правой, другого с левой), комиссия полным составом хохотала на разлом. Только что с лавок не валились. А фанерные спинки из двух стульев вышибло к чертовой матери!

Хохотали долго, вспоминая всё новые и новые подробности рассказа деда Солнцева, да еще добавляли от себя такое, что уже помирали со смеху пуще прежнего. Председатель комиссии махнул рукой, снял слезу с глаза и у всех на виду порвал акт.

Рано утром следующего дня дед Солнцев пришел к Фунтову вместе с Петровичем и Бутылкиным, поздоровался, положил на стол триста рубликов, попрощался и ушел. А дед Фунтов деньги сосчитал, отдал старухе и с той поры по сей день, говоря о законах, кипятится и кричит:

- Где она, правда? Где?.. У ней граница под Астраханью проходит. Власть, и та законов не соблюдает! Это какое же обчество мы строим? Объясни!

Верховый ветер

Странный остров. Разбросанные строения и песок. С тыла этот развал подпирает большой Дом Культуры, и над всем островом господствует маяк-мигалка, словно одинокая нефтяная вышка. В порту два-три десятка рыбацких фелюг, рядом ПТСы из Махачкалы, катера, рыбницы, старые баржи и буксировщики.

Задувает верховый ветер. Рыбаки перебирают сети, выпутывают селедку и вытряхивают за борт морскую траву. Девки грузят тару и поют без устали, перекрикивая громкоговоритель. Есть на плоту и пьяные, но никто на них не обращает внимания. Рядом начальство сидит на досках и решает свои хозяйственные дела.

- Вчера одна фелюга перепилась, сегодня вытрезвела… Теперь другая…

Дует ветер, поднимает песок и ракушечник, качает фелюги, готовые взять на себя всё: и удар волн, и ветер, и рыбацкие попреки. Качаются фелюги. Одна скрипнет, другая гулко стукнет о соседку, соседка - с отчаяньем о причал.

Белье полощется на веревках, не провисая, вытягивается в горизонталь. Как паруса раздуты пододеяльники и, как флаги невиданных государств, старые рубахи мужчин и нижнее женское белье. Веревки натянуты до предела, того и гляди оборвутся. Петухи ходят по острову, как пьяные рыбаки. Ветер крутит петухами, и они припадают то на одну, то на другую ногу, с трудом цепляясь за песок, и еле удерживают равновесие.

В доме для приезжих меня встретили неприветливо. Одна комната большая, одна маленькая, щитовой домишко с сенями был набит до отказа. Никому не хотелось получить еще одного постояльца. Все эти уполномоченные, инженеры по эксплуатации, ревизоры, снабженцы и даже один следователь бурчали что-то себе под нос и старались не встретиться со мной взглядом, памятуя о том, что встреча может быть одной из самых опасных встреч для тех, кто хочет тебе отказать в самом необходимом. И только один из всей компании, коренастый мужчина лет под шестьдесят, подстриженный ежиком, с серыми, искрящимися не то смехом, не то слезой, глазами, заулыбался и встретил меня радушно. Он заговорил со мной, и не надо было быть проницательным человеком, чтобы понять, что он сильно нетрезв.

- Да плюйте вы на них, - советовал он и все улыбался, открывая рот, переполненный металлом. - Сычи они соленые. Это на них верховые ветры так действуют… И на меня… Я так: моряна - трезв, верховый - пьян… А пьяный, трезвый - не буян… Всем места хватит. В крайности можно и сидя. Спина к спине, и сон сладок… Может, выпить? А? Так я мигом, а закусь тут всегдашняя… - он выбежал из сеней в комнату и принес большую стеклянную банку так называемой черной икры. Только она почему-то была серая. Кинул на стол алюминиевую ложку и взял с подоконника недопитую бутылку.

Я очень устало помалкивал и изредка машинально благодарил его за хлопоты.

- Путина кончается, - посмеивался он, - а плана нет. Кушайте икорку. Она отбракованная. Все равно плана нет… Вы молодой, вам все на пользу… - и все говорил, говорил, говорил. Наконец он затих. Водворилась тишина. Мы сидели у стола в полутемных сенях с небольшим оконцем. В помещении было душно, а по острову все гулял злой ветер. Он становился напористым, воинственным и тянул уже только в одну сторону, прижимал к земле людей, птицу, скот, строения, прижимал флот к причалам, словно боялся, что в один страшный миг все это поднимется разом и уйдет в неизвестном направлении.

Ветер грозил и настораживал.

- У меня в тридцать восьмом… - заговорил снова приветливый и стиснул кулак, словно зажал гордо тщедушного цыпленка. - Вот такой, как вы, был, молодой… - Он все еще улыбался и вдруг люто перескочил в злобу, отчаянье, словно потерял одну нить рассказа, а за другую не успел ухватиться. - А теперь… ни дома, ни семьи!.. - Он рывком поднялся с голой железной кровати и пошел. Осатанело выругался, перекрыл шум порыва ветра. Чуть не сорвалась с петель распахнутая им дверь. Он с трудом поймал ручку и с грохотом затворил сени. Откуда только такая сила взялась в его узловатых руках с искореженными ногтями.

Через окно было видно, как он шел по песчаному острову; тяжелая голова клонилась к земле; ветер со свистом парусил его серую расстегнутую рубаху и широкие холщевые штаны, прямые и жесткие; руки были - глубоко в карманы. Это теплая водка и ветер шевельнули его вдруг не в ту сторону, но он не позволил им больше того, что само сорвалось с языка… Он шел к порту. Там принимали рыбу, ругалась и шутили. Шел к тому плоту, над которым среди прочих призывов выделялся один, самый большой и самый яркий:

ПЬЯНИЦА - ВРАГ ПРОИЗВОДСТВА, НЕСЧАСТЬЕ И ГОРЕ В СЕМЬЕ!

К вечеру мой радушный знакомый заболел. Он не был пьяницей и, как мне рассказали, "принимал ее редко". Звали его Геннадий Михайлович. Заболел он сразу и сильно. Оказалось, у него очень больной желудок, и "водку ему пить никак нельзя, ни под каким видом".

Я стал лечить его, как мог. Дал таблетку фталазола потом анальгин, но он не держался на ногах, лежал на своей койке и, казалось, вот-вот свалится от боли на пол. Тяжко стонал и маялся.

Все сообразили, что помочь ему не могут и стали собираться в клуб. В этот день давали новый кинофильм про Балтику и матросов.

Разошлись все быстро, и я остался с ним один на один.

- Геннадий Михайлович, может быть, вам грелку соорудить?

- Не-е-е… Не на-а-до! - упирался он. - Иди в кино… И-и-ди-и… - словно упрашивал он, но боль усиливалась, и наконец он сдался.

Я вскипятил на плитке чайник, нашел в углу большую пятилитровую стеклянную банку из-под помидоров, залил в нее кипяток и притащил вспотевшую от пара посудину к кровати Геннадия Михайловича. Тот слабо улыбнулся и проговорил:

- Как же я эту громаду на брюхе-то удержу? Мне тоже было смешно, но я понимал, что галлон с большим плоским дном куда удобнее, чем поллитровая бутылка.

Наконец я установил самодельную грелку на его животе, плотно укрыл сооружение двумя одеялами и спросил:

- Ну, как?

- И-ди, браток, иди… - с тенью благодарности простонал он, но я заметил, что больше всего ему хотелось, чтобы я поскорее ушел и оставил бы его один на один с болезнью, стонами и нелепой стеклянной башней на животе.

Мы смотрели кинофильм о революции на Балтике, и я удивлялся тому, что набитый до отказа рыбаками и рыбачками зал смотрит совсем другую картину, не имеющую никакого отношения к революции и Балтийскому флоту. Они придумывали на ходу свой фильм и откровенно громко, на весь зал, решали свои насущные житейские проблемы.

- На фелюжку ее! - хрипел один.

- Палку! Палочку!.. Не тяни! - подсказывали другие, помоложе.

- Чего зря болтаешь? Щи остынут! - советовал третий.

Зал буйный. Все вслух, всё сразу и вместе: испуг - так испуг, смех - так смех! Неловкость закрывается руганью, шуткой, откровенно похабным замечанием… И вдруг из этих же уст вырывается тяжелый вздох глубокого сострадания.

- Э-э-эх! Бедная. Одна осталась… - это когда главный матрос вместе с каким-то морским сооружением взорвал себя, подробно объяснив причины своего геройского поступка.

Когда я вернулся в приезжую, Геннадий Михайлович крепко спал. Пятилитровый галлон с остывшей водой стоял на полу, рядом с его кроватью.

После первой нашей встречи Геннадий Михайлович шесть суток работал денно и нощно. И шесть суток молчал.

Мне следовало ночью выйти попутной посудиной на Астрахань. Но к девяти вечера снова разыгрался шторм. О выходе в открытое море не могло быть и речи. Опять подул верховый…

Наутро Геннадий Михайлович появился в доме для приезжих. Он был уже на взводе и шел медленно, придерживаясь за спинки кроватей. Остановился в дверях маленькой комнатушки и заговорил так, словно минуту назад оборвал обстоятельный рассказ и вернулся для того, чтобы продолжить его:

- Чего это еще хотел вам сказать?.. У Мариинского стоял полуэкипаж… Они на кораблях еще не были, ждали распоряжения. А с Аничкиного моста в воду бросались… Казаки… - начало разговора показалось странным, но я все равно слушал, - Дворцовая… Как свои пять знаю… Старуху надо было свозить в Ленинград, пока жила, - продолжал он. - Обязательно, все как есть показать… Было мною описано. Не как-нибудь там. А как обыватель, обыкновенный участник… Февральская Революция… У-у-у! Сила была. В Октябре - тоже, но озверели… Махнул рукой, записался в гвардию… Красную… В двадцать третьем демобилизовался. Здесь работал… Потом учиться послали… Предсоюза…

Я сидел на койке и слушал, а он все стоял в дверях и говорил, говорил…

- … Столыпинские вагоны… Столыпинские!.. - уже бурчал он и все силился вспомнить что-то главное.

- Били, сучьи дети, палками, всех… Столыпинские вагоны… Привезли в Москву… Ну, думаем, тут-то разберутся! Москва! Год номер 38… "Откуда?", - спрашивают. "С Кавказа!"

Ну били… По-новому! Здоровенные железные крюки… Зацепит и тянет. Живой - мертвый, не разбирали… В Свердловске, на пересыльной, спали так, сидя, спина к спине. Заходим (ёшь твою!) - весь МХАТ, как есть весь… Ну, мы братва, полутакая, полусякая. Каша… стали рассказывать, кто что знает. Одни из книжек, другие - разное… камера большущая… Народу!

Коммунистов!.. Каждый свое: циркачи свое выламывают - умора. МХАТ - свое, из книжек… Директор элеватора, из наших каспийских (ёшь твою!), давай читать "Луку Мудищева", с нецензурщиной! По памяти. А один из МХАТа (а может, и не из МХАТа) бегает по камере: "Товарищи! Нельзя так! Гибнет культура! Культура гибнет!.. Великая!.. Российская!..". А тот Луку с нецензурщиной!.. Ну, тут еще были за МХАТ… Целый митинг… За Советскую власть:

- "Нельзя так, товарищи! Высоко держать!"…

Он неожиданно осекся.

Я воспользовался паузой и спросил:

- Это какой же МХАТ?

- Культурные, в значении, люди, - пояснил Геннадий Михайлович и, словно его подтолкнули, продолжал:

- А тот всё кричит: "Культура гибнет!" "А этот Луку…" А тот давай колотить в дверь: "Надзиратель, прекратите безобразие… Культура гибнет! И уже прямо под пятьдесят восьмую лезет. Излагает! Кричит! Его тут и увели. Пришли и взяли. Больше его никто не встречал… Что это я хотел сказать тебе?

Мучительно вспоминает:

- Да ладно. Вспомню - скажу.

Марсель

- Дно, - говорит Мочалов Александр, указывая пальцем в землю. На моей памяти тут дно морское было. Отступает море, дает мне простор-свободу, а я не знаю, что с ней делать…

Он идет шаркающим шагом, чуть вразвалку, небрежно, за спиной мешок, на плече поверх мешка - здоровенное весло, петли на приспущенных голенищах резиновых сапог телепаются по земле. В побелевших губах сигарета.

Сегодня в вечер я уеду с этого острова, и, может быть, больше никогда не увижу Мочалова.

Вдруг мой спутник резко сбавляет шаг, искоса глядит на меня и спрашивает:

- Интересуетесь, почему меня здесь Марселем прозывают?

Наверно, его дружок Ксенофонтыч, то ли шутку, то ли всерьез, пересказал ему, что я полюбопытствовал.

- И теперь-то я заводной, а в юности был совсем шалый, - и тихо, словно себе в насмешку, мурлычит: "Марсель, Марсель, звенящий город. Се бон Марсель, се бон Марсель".

И без передыху продолжает:

- К немцам в плен я в самом начале врезался… "Да я! Да мы! Как дам - пойдешь ко дну!.." Как размахнулся. Как дал… И прямо в конслагерь. (Так и сказал, через "с", словно их там консервировали.) Я сразу бегать стал. Как поймают - карцер мне и проучка по категории. Принял сполна три раза. Так добегался до строжайшего режиму Матхаузену, при котором есть одна дорога… - и он снова указал пальцем в землю. - Уже в угольной команде был. Совсем концы отдавал. Древесный уголь жгли, в мешки паковали. Один француз-шофер меня оттуда в мешке с углем и вывез. Мешок-то зашитый был. Никто понять не мог, как я не задохся…

- А дышал-то как?

Он заулыбался, словно печатью удостоверяя верность рассказанного:

- Да никак! Все думали помер. Сам думал - помер. Вынули - дышит… (это он про себя). Во Франции на фирме работал шофером. (Я так и не понял, на "ферме" или "в фирме". Они мне документы на настоящего француза справили.

- Ну а с языком-то как же было?

- Да никак. Чего надо говорил, чего надо понимали… Хороший народ французы. Не знаю, какая у них теперь пошла политическая трения (потер друг о друга указательные пальцы, словно попилил одним другой), но относились и к нам французы хорошо. Даже очень. Все кричали: "Иси Совет! Иси Русс!" Они мне "иси", я им "на небеси!" - и есть контакт: камрад - дружба.

Лицо у Мочалова обветренное, загорелое, с какими-то проплешинами в загаре, как от ожогов. Сам небольшой, щуплый, не то чтобы суетливый, а скорее шустрый. И совсем бесфокусный. Рассказывает про себя всё как есть, как было - и хорошее, и гадкое, не скрашивая ни того, ни другого. Он считается одним из лучших мотористов на острове. И вправду, моторы знает преотлично, отечественные и "загранки". А когда надо, то и с дизелями управляется:

- Международный опыт, - серьезно говорит он.

- А чего ж делал-то во Франции?

- Когда надо, МАКам помогали или кому еще там по партизанской линии. Не сидели без дела. Чуть что, опасность, нас или отправляли куда, или припрячут. Мне - так вольготно было, говорили, что я похож на француза, и опять же думают за тебя все - только исполняй. Американцы пришли (снова глаза его заискрились). Союзники! Взяли они меня. Студебеккер дали. Как-никак помогаю.

Назад Дальше