Герцен - Ирена Желвакова 19 стр.


<…> Петербург любить нельзя, а я чувствую, что не стал бы жить ни в каком другом городе России. <…> Петербург - воплощение общего, отвлеченного понятия столичного города; Петербург тем и отличается от всех городов европейских, что он на все похож; <…> Петербург - parvenu, у него нет веками освященных воспоминаний. <…> В Петербурге вечный стук суеты суетствий и все до такой степени заняты, что даже не живут.

<…> В Москве до сих пор принимают всякого иностранца за великого человека, в Петербурге - каждого великого человека за иностранца. <…> В добрейшей Москве можно через газеты объявить, чтоб она в такой-то день умилялась, в такой-то обрадовалась: стоит генерал-губернатору распорядиться и выставить полковую музыку или устроить крестный ход. Зато москвичи плачут о том, что в Рязани голод, а петербуржцы не плачут об этом, потому что они и не подозревают о существовании Рязани… <…> Молодой петербуржец формален, как деловая бумага, в шестнадцать лет корчит дипломата и даже немного шпиона и остается тверд в этой роли на всю жизнь. <…>

Нигде я не предавался так часто, так много скорбным мыслям, как в Петербурге. Задавленный тяжкими сомнениями, бродил я, бывало, по граниту его и был близок к отчаянию. Этими минутами я обязан Петербургу, и за них я полюбил его так, как разлюбил Москву за то, что она даже мучить, терзать не умеет".

Видно, как Герцен пользуется словами, выражениями и оформившимися впечатлениями (иногда парадоксально переиначенными), приведенными прежде в письмах. Видим, как писатель работает со словом, и воля его, как преподнести читателю накопленный материал.

""Да что, черт возьми, - скажете вы (обращение Герцена непосредственно к читающему. - И. Ж.), - говорил, говорил, а я даже не понял, кому вы отдаете преимущество". Будьте уверены, что и я не понял. Во-первых, для житья нельзя избрать в сию минуту ни Петербурга, ни Москвы; но так как есть фатум, который за нас избирает место жительства, то это дело конченое; во-вторых, все живое имеет такое множество сторон, так удивительно спаянных в одну ткань, что всякое резкое суждение - односторонняя нелепость…"

Реальность же положения Герцена такова, что ему необходимо во что бы то ни стало получить разрешение о возвращении в Москву, чтобы "фатум" не увлек его в заштатный городишко. Герцен еще пытается похлопотать, обращается к О. А. Жеребцовой, дочь которой замужем за А. Ф. Орловым, и это не первая просьба, адресованная ближайшему соратнику и любимцу императора через третьих лиц, будь то М. Ф. Орлов, опальный брат могущественного приближенного, или даже его жена. Все усилия тщетны.

Не удалось им с Наташей даже до середины лета 1841 года пожить в Петербурге свободными светскими людьми, ощущающими всю полноту семейного счастья: призрак ссылки не отпускал.

Друзьям разосланы письма о новых напастях. Хотелось Герцену в Одессу, а перевели в Новгород. Ну что делать! "Судьба не перестала тешиться…" "Было бы внутри души и дома неплохо". Герцен пишет Вадиму Пассеку, знатоку древней истории, издающему в эту пору "Очерки России": "Еду в Новгород. Зачем не тебя Бог шлет в этот город стертых надписей, перестроенных монастырей, ганзеатических воспоминаний и православного либерализма?"

В переписке с Огаревым развертывается целая дискуссия. Ник, узнав от друга о предстоящей новой ссылке, занимает примирительную позицию: "Досада, но не отчаяние. Когда я получил твое письмо, я взбесился, - а потом примирился с ходом вещей. Не ты первый, не ты последний. Частный случай не может навести уныние на общее. Я привязан к этой земле, в другом месте я буду чувствовать свою ненужность". Герцен решительно возражает. О каком примирении, "резигнации" с необходимостью отправляться в ссылку может идти речь: "…резигнации, когда бьют в рожу, я не понимаю и люблю свой гнев, столько же, сколько ты свой покой".

Пожалуй, такого афронта никогда не наблюдалось в отношении к другу. Хотя их "разность" Герцен и прежде осознавал. Писал еще в 1833 году, подчеркивая странность на первый взгляд их дружеского союза: "Твое бытие более созерцательное, мое - более пропаганда. Я деятелен".

Заявление Огарева о частном случае вызывает резкую отповедь Герцена: ""Частный случай". Конечно, все, что случается не с целым племенем, можно назвать частным случаем, но, я думаю, есть повыше точка зрения, с которой землетрясение Лиссабона - частный случай, на который надобно смотреть сложа руки. А приказ Геслера Теллю стрелять в яблоко, касавшийся только двух индивидов, - самое возмутительное действие для всего человечества. <…> Ежели ты написал, что это частный случай, мне в утешение, то спасибо, ежели же ты не шутя так думаешь - то это одно из проявлений той ложной монашеской теории пассивности, которая, по моему мнению, твой тифон, твой злой дух".

Слова о привязанности Огарева "к этой земле" в том же письме Герцена от 11 февраля 1841 года также не остаются без ответа: "Ты любишь "эту землю". Понятно, и я любил Москву - а жил в Перми, Вятке, не перестал ее любить - а жил год в Петербурге] да еду в Новгород. Попробуем полюбить земной шар, оно лучше - куда ни поезжай, тогда все будешь в любимом месте". Далее продолжает: "С[атин] говорит, что ты, кажется, сжег мои письма, это скверно, лучше бы сжег дюйм мизинца на левой руке у меня. Наши письма - важнейший документ развития, в них время от времени отражаются все модуляции, отзываются все впечатления надушу…" Герцен не раз скажет, что подневные свидетельства - письма, дневники - хлеб для писателя и его творческой биографии. Он и сам понимает, что следует подчистить свой архив, пересмотреть бумаги перед отъездом, чтобы вновь не попали в руки жандармов. Есть даже собственное его свидетельство, что некоторые главы из ранней редакции "Записок одного молодого человека" - повести "О себе", были им сожжены.

Вообще-то этот ответ Огареву какой-то неспокойный, чрезмерно раздраженный. Оно и понятно: еще недавно Наташа была в опасности, только что умер малютка Иван и надо собираться в Новгород.

В марте Герцен пишет еще несколько писем Огареву и Кетчеру, зовет их в Петербург, чтобы перед ссылкой отвести душу с друзьями. Николаю Христофоровичу следует скорее сообщить о "благодатной перемене" Виссариона Григорьевича и сближении с ним. Достаточно передать, как "он пренаивно вчера рассказывал: "Один человек, прочитавший мою статью о Бор[одинской годовщине], перестал читать ‘Отеч[ественные] зап[иски]’, вот благородный человек"".

Герцен даже готов признать в новом письме Огареву, бесконечно сочувствовавшему ему по поводу семейных несчастий, что ожидание ссылки сделало его опять "действующим и живым до ногтей", да и возникшая злоба на жизнь пошла ему на пользу.

Друзья поговаривают об эмиграции. Герцен настоятельно советует Огареву ехать, конечно, не для того, чтобы жить за границей праздно. И Огарев действительно едет, но просто в длительную поездку, несомненно, подгоняемый светскими претензиями своей жены. В середине апреля он заезжает к Герцену. В конце мая они простятся на берегу Невы, возле Зимнего дворца. Обнимутся и разойдутся в разные стороны (а как иначе, ввиду присутствия в городе "madame" Мари, которую Александр успел возненавидеть).

Герцен, если не пишет (в предотъездном сумбуре трудно сосредоточиться и взяться за что-нибудь дельное, кроме писем), то много читает. Это мощнейшее средство, чтобы продвинуться вперед. В большом списке прочитанного и сочинение М. Лютера "О рабстве воли", и "Лекции о личности Бога и бессмертии души" К. Л. Михелета, только что вышедшие в Берлине. Герцен, понятно, в курсе всего выходящего и происходящего в мире.

Двенадцатого апреля 1841 года (по случаю женитьбы наследника, Александра Николаевича, столь благотворно вмешавшегося в его ссыльную судьбу) Герцен делает новую попытку официально обратиться к графу Бенкендорфу с ходатайством о "прощении" и "продолжении службы там, где наиболее потребуют семейные обстоятельства, не исключая обеих столиц". Лаконичная резолюция Николая I на докладе шефа Тайной канцелярии: "рано", доведенная до него учтивейшим Л. В. Дубельтом, сразу же отрезвляет и хоронит ненужные "мечтания". Нужно ехать, ехать, "опять скитаться".

Указ Правительствующего сената об утверждении Герцена советником Новгородского губернского правления, подписанный 24 мая, не оставляет времени для отступления.

Следует немедленно покинуть столицу, собрать вещи и выправить предусмотренный уставом мундир с "шитым воротником", как советовал, шутя, гуманнейший из министров граф Строганов.

В самом начале июля 1841 года Герцен явился "в Богом и св. Софией хранимый град Новгород и поселился на берегу Волхова…".

Глава 21
НОВГОРОД ВЕЛИКИЙ. ВТОРАЯ ССЫЛКА. "КОНТУЗИЯ № 2"

…Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования, - а между тем наши страдания - почка, из которой разовьется их счастие.

А. И. Герцен. Дневник

Злоба на жизнь и невольные скитания травмировали бесконечно. Можно сколько угодно уговаривать себя, что препятствия и несчастья только укрепляют дух, обновляют, оживляют и дают новый толчок к практическому действию, но в "пользе контузии" следовало бы усомниться. Конечно, видимых повреждений внешней оболочки жизни пока явно не отмечено, но вот "контузия" души… И в итоге, Герцен признался:

"Жизнь наша в Новгороде шла нехорошо. Я приехал туда не с самоотвержением и твердостью, а с досадой и озлоблением. Вторая ссылка с своим пошлым характером раздражала больше, чем огорчала; она не была до того несчастна, чтобы поднять дух, а только дразнила, в ней не было ни интереса новости, ни раздражения опасности. Одного губернского правления с своим Эльпидифором Антиоховичем Зуровым, советником Хлопиным и виц-губернатором Пименом Араповым было за глаза довольно, чтобы отравить жизнь".

Появился и первый, еле заметный диссонанс в кажущейся незыблемой семейной гармонии. Наташа хворала и постоянно грустила. "Смерть малютки не прошла ей даром". "По милости гонений" она лишилась и второго новорожденного - девочки Натальи, появившейся на свет 22 декабря 1841 года и не прожившей двух дней. Черные мысли одолевали ее. Характер ее, по контрасту с герценовским - радостным, светлым, не выдерживал жизненных напастей. Герцен, разделяя ее мучительные переживания, понимая вызвавшие их причины, и даже те, глубинные, что затаились в ее ранимой душе с самого детства, был ошарашен, потрясен, узнав о ее сомнениях.

Неожиданно для него, она вдруг призналась:

"Друг мой, я скажу тебе правду; может, это самолюбие, эгоизм, сумасшествие, но я чувствую, вижу, что не могу развлечь тебя; тебе скучно - я понимаю это, я оправдываю тебя, но мне больно, больно, и я плачу. Я знаю, что ты меня любишь, что тебе меня жаль, но ты не знаешь, откуда у тебя тоска, откуда это чувство пустоты, ты чувствуешь бедность твоей жизни - и в самом деле, что я могу сделать для тебя?"

Еще никогда не подвергавшееся сомнению счастье их супружеской жизни, "беспредельная уверенность" в незыблемости их любви не были так поколеблены единым словом, ее невольным признанием.

Хорошему расположению духа и впрямь мало способствовала навязанная Герцену служба в "одном из самых плохих городов на земном шаре". На вопросы об устройстве его судьбы часто отшучивался, каламбурил. Писал Белинскому: "…каково я здесь поживаю, - именно в том и дело, что я не живу, а поживаю. Служба не то чтоб была невмочь головоломна, но ужасно времеломна". Как сам признавался, иногда пытался сострить, чтобы не заплакать. Но что делать? Приходилось признать: выбор города не был удачным.

В Новгороде, вдалеке от высшего начальства, военный губернатор Зуров, чувствовавший себя безраздельным властелином, полностью преобразился. От его заискивающего тона, дружеского расположения, проявленного к Герцену ввиду приязни к нему самого министра внутренних дел, не осталось и следа. Герцен, отметив эту перемену, почувствовал неизбежную опасность. Иметь свое мнение, да еще высказывать его не входило в привычную чиновничью норму вверенных Зурову безгласных подчиненных. Противоречие начальнику повлекло бы за собой неминуемую кару.

Зная Герцена, понимаем, что не лучшую репутацию у зарвавшихся сослуживцев приобрел он в Четвертом отделении канцелярии, где рассматривались "откупные дела и всякие денежные". Опасный свидетель их привычной работы, неизменно подхлестываемой взятками, угодив в самый круговорот денежных потоков, поспешил отпроситься у губернатора (при всеобщем удивлении) в менее заманчивое Второе отделение. Здесь занимались в основном паспортами, всякими циркулярами, делами о раскольниках и помещичьих злоупотреблениях. Отделению особо предписывалось наблюдать за людьми, находящимися под полицейским надзором. Так под означенное распоряжение попал и его управляющий. Герцен самолично предоставлял полицмейстеру каждый триместр донесение "о самом себе", анекдотически пребывая сам у себя под стражей.

Граф Строганов не ошибся. Его шутка о шитом воротнике обрела житейскую повседневность. Трудно представить "такого приформленного и этикетного" Герцена (удивлялся современник, встретив его в московском, вполне цивильном обществе во время отпуска в старую столицу) "в синем фраке с позолоченными пуговицами".

Однако каждое утро в одиннадцать часов являлся он в присутствие в положенной форме, с прицепленной "статской шпажонкой" и играл предназначенную ему роль советника Новгородского губернского правления: ждал появления губернатора и, помня историческое наставление Талейрана, ни в чем особо не усердствовал, ограничиваясь обязанностями необходимыми.

Поверхностному разбору, с его точки зрения, не подлежали дела о раскольниках и помещичьих злоупотреблениях. Их "следовало сильно перетряхнуть". И Герцен старался. Дела были до невозможности щекотливы, и надо было стать новым Соломоном, чтобы мудро их разрешить. Иногда помогала обоюдная неприязнь высших начальников, каждый из которых бессмысленно и равнодушно, но упорно отстаивал свою точку зрения. На этом противоречии стоило сыграть. И Герцен не упускал момента.

На поприще справедливости им были одержаны лишь маленькие победы. Пройдет еще полтора десятилетия, прежде чем издатель "Колокола", обретя собственную трибуну, сможет заклеймить и вытащить на свет все эти свидетельства о буйствах и помещичьих злодействах. И результат разоблачений будет более чем значительным.

"Дрянной городишко с огромным историческим именем" возводился Герценом в подобный нелестный разряд еще и воспоминанием об ужасе военных поселений, потрясавших край необузданной жестокостью. Над этими, близкими, но замалчиваемыми событиями в Старой Руссе - восстании военных поселян 1831 года и усмирении бесправных солдат-крестьян, Герцен в "Былом и думах" впервые "отдергивал саван, под которым правительство спрятало ряд злодейств, холодно, систематически совершенных при введении поселений".

Одна емкая строка из пушкинской эпиграммы: "Холоп венчанного солдата", приведенная Герценом в мемуарах, усиливала характеристику Аракчеева как "одного из самых гнусных лиц, всплывших после Петра I" при покровительстве слабеющего Александра I, доверившего ему в последние годы царствования бесконтрольно "управлять всей Россией". Рассказы о "образцовом капрале", трусливом и бесчеловечном, безудержно мстящем и за стихийный протест, и за смерть его безжалостной, растерзанной крестьянами фаворитки Минкиной, долго еще оставались в памяти новгородцев. И Герцен не мог не знать эти страшные предания, когда, задолго до Крестьянской реформы, размышлял о последствиях и правомерности народных возмущений.

"В передних и девичьих, в селах и полицейских застенках схоронены целые мартирологи страшных злодейств; воспоминание об них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую, беспощадную месть, которую предупредить легко, а остановить вряд возможно ли будет.

<…> Мало ли ужасов было везде, но тут прибавился особый характер - петербургско-гатчинский, немецко-татарский. Месяцы целые продолжалось забивание палками и засекание розгами непокорных… пол не просыхал от крови в земских избах и канцеляриях… Все преступления, могущие случиться на этом клочке земли со стороны народа против палачей, оправданы вперед!"

В Новгороде Герцен пережил много тяжких потерь. Гибель на дуэли Лермонтова 15 июля 1841 года. Смерть в Москве М. Ф. Орлова. Ранний уход из жизни талантливого друга Николая Астракова. Собственные семейные утраты… Бездна мыслей и чувств теснилась, их необходимо было "схоронить", то есть "прикрепить во всей мимолетности". Прежде о дневнике Герцен даже не думал. "Богатый журнал его жизни" заменяла переписка с сестрой.

Теперь, в день его тридцатилетия, 25 марта 1842-го (считал, что половина жизни прожита), подарок Наташи - тетрадка в зеленом сафьяновом переплете - пришелся как нельзя кстати. Перечитаешь, и "все оживает как было, а воспоминание, одно воспоминание не восстановляет былого… <…> оно стирает все углы, всю резкость и ставит туманную среду". У дневника перед мемуарами - явное преимущество: сиюминутность.

В дневнике впервые наметился тот скорбный список - мартиролог "жертв николаевского деспотизма", оформленный им в дальнейшем в работе "О развитии революционных идей в России". 29 июля 1842 года Герцен запишет: "…в самой жизни у нас так, все выходящее из обыкновенного порядка гибнет - Пушкин, Лермонтов впереди, а потом от А до Z многое множество, оттого, что они не дома в мире мертвых душ" (курсив мой. - И. Ж.).

Назад Дальше