Сочетание звуковых впечатлений со зрительными вообще характерно для репинского восприятия вещей. Вот, например, его изображение цветного орнамента:
"Мелкая разнообразная раскраска русской резьбы как-то дребезжит, рассыпаясь по всем уголкам залы и сливаясь с музыкой".
Словом, всякий, кто примется читать книгу Репина "Далекое близкое", с первых же страниц убедится, что у этого мастера живописи был незаурядный литературный талант, главным образом талант беллетриста, превосходно владеющего образной повествовательной формой.
Между тем, как это ни странно звучит, тогдашние газетно-журнальные рецензенты и критики в огромном своем большинстве начисто отрицали его писательский дар. Чуть не каждое его выступление в печати они встречали единодушной хулой, причем в этой хуле либералы объединялись с представителями реакционной печати.
Приведу несколько типичных для того времени отзывов о литературных произведениях Репина.
"Наши художники - не мастера писать, г. Репин - в особенности…".
"Беда, когда статьи начинает писать художник… Для всех русских людей важно только то, что дает нам кисть г. Репина, а что дает его перо - за это пускай простят его небеса…".
Таковы наиболее мягкие отзывы критиков из реакционного лагеря - Ю. Говорухи-Отрока (Ю. Николаева) и В. П. Буренина.
Либеральная пресса высказывала такое же мнение. Вот что писал, например, влиятельнейший критик-народник Н. К. Михайловский в своем журнале "Русское богатство":
"Каждая "проба пера" г. Репина… возбуждает досадное чувство: и зачем только он пишет? И если он сам не понимает, что это неумно и нехорошо, то неужели у него нет друзей, которые воздержали бы его от этих неудачных проб пера"? ""Перо мое - враг мой", - давно уже должен был бы сказать себе г. Репин".
Это дикое мнение очень долго держалось в тогдашней литературной среде. Репин уже был автором двух замечательных статей - о Крамском и о Ге, - когда в журнале модернистов "Мир искусства" появилась такая заметка:
"Илья Ефимович Репин дал для "Новостей дня" характеристику Некрасова. Как и все, что выходит из-под пера нашего славного художника, характеристика эта представляет собой обрывки бессвязных, противоречивых мыслей".
Впрочем, "Мир искусства" был кружковой журнал, видевший в борьбе с передвижниками, и в первую голову с Репиным, свою боевую задачу.
Но вот отзыв о писательстве Репина, исходящий из круга художников, казалось бы, наиболее расположенных к автору "Далекого близкого". В своих интересных записках старый передвижник Я. Д. Минченков сообщает о литературных произведениях Репина:
"Репина в литературе сравнивали с Репиным в живописи, и от этого сравнения ему доставалось немало. Когда у него начала сохнуть правая рука, карикатурист Щербов говорил:
- Это его бог наказал, чтоб не писал пером по бумаге" .
Сам Репин рассказывал мне, что художники Куинджи и Серов начисто отрицали его литературный талант и советовали ему воздерживаться от выступлений в печати.
Эти настойчивые, в течение десятилетий, утверждения критиков и собратьев художников, будто Репин неумелый и слабый писатель, всякому современному читателю его мемуаров покажутся просто чудовищными. Но еще более чудовищны те комментарии, которые вызывали в печати лучшие литературные произведения Репина.
Даже в его статье о Крамском критики умудрились найти какие-то низменные, грубо эгоистические чувства. Поэт и журналист, когда-то принадлежавший к радикальному лагерю, Павел Ковалевский, бывший сотрудник некрасовского "Современника" и "Отечественных записок", впоследствии порвавший с их традициями, выступил с печатным опровержением тех горестных фактов из биографии Крамского, которые приводит в своих воспоминаниях Репин. Опровержения мелочные и не всегда убедительные, но среди них есть весьма колкий намек на неискренность и лицемерие Репина.
В реакционной же критике прямо высказывалось, будто Репин написал мемуары с бессовестной целью унизить Крамского (!) и тем самым возвысить себя, а заодно… подольститься к богачу Третьякову, "приобретающему многие картины г. Репина за хорошие деньги" (!!!).
Словом, эти низкопробные люди навязывали Репину свой собственный нрав. "Всякий негодяй всегда подозревает других людей в какой-нибудь низости", - сказал Стасов об одном из таких критиков. Исступленный ретроград Дьяков-Житель утверждал, будто в воспоминаниях Репина о Крамском "чувствуется мелкоозлобленный интерес частной сплетни" (?!) .
Между тем в обширной литературе о передвижниках не существует более проникновенной, правдивой и страстной статьи об их предыстории, о первых годах их возникновения и роста, об их борьбе за свои идеалы, чем эта репинская статья о Крамском, где художник с чувством сыновней признательности вспоминает пылкую проповедь этого демократа шестидесятых годов в защиту идейного боевого искусства, вспоминает созданную им коммуну молодых живописцев, из которой впоследствии выросла знаменитая артель передвижников.
Не только в печати восстал Ковалевский против репинской статьи о Крамском. По свидетельству Стасова, этот разъяренный до бешенства критик "стучал кулаком, орал" и, красный от гнева, выкрикивал по адресу Репина злобную и непристойную брань, заявляя, что порывает всякое знакомство с Ильей Ефимовичем и "никогда руки [ему] не даст".
Репин отозвался горделиво и кратко:
"Ну, черт с ним, и не нужна мне его глупая, генеральская рука" .
Но в глубине души все это глубоко волновало его. Он не скрывал от друзей, что газетно-журнальная травля причиняет ему душевную боль. "…Все это тяжело переносить", - признавался он в интимном письме. Видя, что его литературные опыты встречаются в печати единодушной хулой, он то и дело пытался подавить в себе влечение к перу. "Что касается моих литературных вылазок, то я решил прекратить их совсем и навсегда", - писал он Жиркевичу 10 августа 1895 года.
И через тридцать лет в письме ко мне (от 24 марта 1926 года) заявлял о таком же решении:
"Я уже не люблю писать пером и - готов вечно каяться в своих литературных вылазках… Не буду ничего больше писать, и переписывать записок не стану, как предполагал: все мое писание - ничтожно, - Куинджи был прав".
"Все мое писание ничтожно", - это он повторял множество раз. "Виноват во всем тут мой литературный дилетантизм, неуменье выражаться" - такие признания я слышал от него постоянно.
Среди современников Репина нашелся лишь один профессиональный писатель, который оценил в полной мере литературное дарование Репина. Это был Владимир Васильевич Стасов.
Едва только Репин начал писать о Крамском, Стасов уже по первым страницам угадал его литературные возможности:
"У Вас прекрасно, превосходно начато, и меня так будет восхищать, если доведете всю вещь до конца!" - ободрял он художника на первых порах.
Но Репина и тогда не оставили мучительные сомнения в себе:
"Как хватился переписывать - опять хоть в печку бросай: плохо, плохо…" .
Когда же статья наконец появилась в журнале, Стасов и через несколько лет не мог прийти в себя от восхищения.
"Это чудо что такое… - писал он Репину 17 марта 1892 года. - И я еще с большим отчаянием, чем когда-нибудь, проклял свои дурацкие, никуда не годные писания и сказал себе: "Вот как надо писать, вот человек, а что ты такое, несчастный негодный червяк!.." Ах, какую Вы мне сделали сегодня боль - за самого себя, и какое счастье - за всех, для кого навсегда останутся эти Ваши "Записки", глубокая страница… из русской истории, глубокая и по содержанию и по тому, кто ее с таким талантом написал" .
А когда Репин - гораздо позднее - выступал с воспоминаниями о Верещагине, Стасов писал ему под живым впечатлением:
"Дорогой Илья, пожалуйста, где-нибудь напечатайте вчерашнюю Вашу лекцию о Верещагине! Она такая важная, такая значительная - мне так она понравилась и такой произвела на меня эффект, - напомнила мне Вашу статью о Крамском и частью о Ге… Непременно, непременно напечатайте, да еще поскорее!"
Но эти восторги Стасова были высказаны им в частных письмах и не нашли своего выражения в печати.
Таким образом, только теперь, через много лет после того как в одном из петербургских журналов появилось первое литературное произведение Репина, мы можем беспристрастно оценить его большой писательский талант.
Хотя многолетнее глумление критиков над литературными попытками Репина и помешало ему развернуть во всю ширь свой писательский дар, но влечение к писательству было у него так велико, что смолоду и до старости почти ежедневно весь свой короткий досуг отдавал он писанию писем.
Письма к друзьям, этот суррогат литературного творчества, были его излюбленным жанром, главным образом письма к художникам, артистам, ученым. Они исчисляются тысячами. Многие из них обнародованы - к Толстому, Стасову, Антокольскому, Васнецову, Поленову, Яворницкому, Третьякову. Фофанову, Чехову, Лескову, Жиркевичу, Тархановой-Антокольской и многим другим, и, читая их, в самом деле нельзя не прийти к убеждению, что литература такое же призвание Репина, как и писание красками.
Особенно замечательны письма семидесятых-восьмидесятых годов. По своей идейной насыщенности они могут быть поставлены рядом с письмами И. Н. Крамского. Но по блеску красок, по пластике форм, по смелости эмоционального стиля, по взлетам порывистой и необузданной мысли репинские письма той эпохи так же отличаются от писем Крамского, как репинская живопись от живописи этого мастера.
Там, где Крамской резонерствует, размышляет, доказывает, Репин сверкает, бушует, бурлит и "взрывается горячими гейзерами", как выразился о нем Похитонов. Ежедневное писание множества писем и было отдушиной для стремлений художника к литературному творчеству. Оно-то и дало Илье Ефимовичу его писательский опыт, так многообразно сказавшийся в книге "Далекое близкое".
Недаром Стасов восклицал о репинских письмах к нему:
"Какие там изумительные чудеса есть! Какая жизнь, энергия, стремительность, сила, живость, красивость и колоритность! Что ожидает чтецов будущих поколений!"
Характерно, что, в какой бы город ни закинуло Репина, его, как и Чехова, так и тянуло описать этот город, запечатлеть его в слове - верный признак писателя по призванию, по страсти. Прочтите в переписке Репина с друзьями сделанные им в разное время словесные зарисовки Москвы, Петербурга, Чугуева, Батуми, Сухуми, Варшавы, Рима, Неаполя, Лондона, Вены и других городов, и вы увидите, как непреоборимо было его рвение к писательству. Проведя одну неделю в Англии, он с молодой ненасытностью "глотает" (по его выражению) и суд, и парламент, и церкви, и галереи, и Хрустальный дворец, и Вестминстерское аббатство, и театр, и "квартал пролетариев", и Темзу, и Сити. И тотчас же изображает увиденное в письмах к жене и Владимиру Стасову.
Приехав из-за границы в Чугуев, он опять-таки набрасывается на все впечатления, какие может дать ему родина, и, буквально захлебываясь от их изобилия и красочности, спешит отразить их в письме:
"Бывал на свадьбах, на базарах, в волостях, на постоялых дворах, в кабаках, в трактирах и в церквах… что это за прелесть, что это за восторг!!! …А какие дукаты, монисты!! Головные повязки, цветы!! А какие лица!!! А какая речь!!!
Просто прелесть, прелесть и прелесть!!!"
И не только города или страны - даже вид из окна своей новой квартиры он не может не изображать в своих письмах.
"…А вон и море, - пишет он Поленову, изображая пространство, раскинувшееся перед его новым жильем, - сегодня солнечный день, ты смотри, какой блеск, сколько света там вдали! Так и уходит в бесконечность, и чем дальше, тем светлее, только пароходы оставляют темные червячки дыма да барки точками исчезают за горизонт, и у некоторых только мачты видны… А посмотри направо: вот тебе вся Нева, видно до Николаевского моста, Адмиралтейство, доки, Бертов завод. Какая жизнь здесь, сколько пароходов, буксирок, таскающих барки, и барок, идущих на одних парусах! Яликов, лодочек всяких покроев. Долго можно простоять, и уходить отсюда не хочется".
Но ни в чем не сказывалось с такой силой литературное призвание Репина, как в описании и критической оценке различных картин, увиденных им когда бы то ни было. Описывать чужие картины стало с юности его душевной потребностью. Видеть картину ему было мало, он жаждал излить свои впечатления в словах. Сколько таких описаний в его книге "Далекое близкое" и в его письмах к друзьям - начиная с описания картин чугуевского пейзажиста Персанова, которые он видел подростком. И картины Федора Васильева, и картины Ге, и картины Куинджи, Матейко, Невеля, Жерара, Фортуни, вплоть до картин ныне забытого Манизера, каждую описывал Репин виртуозно и вдумчиво свежими, смелыми, гибкими, живыми словами.
Особенно удавались ему описания картин, созданных его собственной кистью. Я по крайней мере не знаю лучшей характеристики его "Протодиакона", чем та, которая дана им самим. Я приводил из нее две-три строки, теперь приведу ее всю целиком, ибо она представляется мне литературным образцом для всех пишущих о репинском творчестве.
По словам Репина, его "Протодиакон" изображает собой "экстракт наших дьяконов, этих львов духовенства, у которых ни на одну йоту не полагается ничего духовного, - весь он плоть и кровь, лупоглазие, зев и рев, рев бессмысленный, но торжественный и сильный, как сам обряд в большинстве случаев. Мне кажется, у нас дьякона есть единственный отголосок языческого жреца, славянского еще, и это мне всегда виделось в моем любезном дьяконе - как самом типичном, самом страшном из всех дьяконов. Чувственность и артистизм своего дела, больше ничего!"
Все написанное о репинском "Протодиаконе" позднейшими критиками есть в лучшем случае слабая вариация того, что содержится в этих строках.
"Ваш взгляд на Дьякона, - писал ему Крамской, - как льва духовенства и как обломок далекого язычества, - верно, очень верно, и оригинально; не знаю, приходило ли это кому в голову из ученых наших историков, и если нет, то они просмотрели крупный факт; именно остатки языческого жреца" .
Я привожу этот отклик, чтобы наглядно показать, как различны литературные стили обоих художников. У Репина фразеология взрывчатая, вдохновенная, бурная, у Крамского та же самая мысль выражена так плавно, наукообразно и гладко, что кажется совершенно иной.
Описывая свои или чужие картины, Репин никогда не судил о них с узкоэстетических позиций. Даже в девяностых годах, в тот недолгий период, когда ему чудилось, будто он отрешился от идей передвижничества, он и тогда прославлял, например, картины Матейко не только за их строгий рисунок и прекрасную живопись, но и за то, что они отразили в себе "великую национальную душу" художника, за то, что "в годину забитости, угнетения порабощенной своей нации он [Матейко] развернул перед ней великолепную картину былого ее могущества и славы" .
Вообще репинские оценки произведений искусства почти всегда исходили из слитного, органически целостного восприятия содержания и формы. Говоря, например, о знаменитой картине того же Матейко "Битва при Грюнвальде", он не отделяет в своем живом отношении к ней ее благородной идеи от блистательной техники исполнения. Причем свою горячую хвалу этой технике он сочетает с очень тонким и учтивым порицанием основного дефекта картины. Восторженно отозвавшись о "могучем стиле", об "искреннем, глубоком вдохновении" автора "Битвы при Грюнвальде", Репин замечает в дальнейших строках:
"Несмотря на гениальный экстаз центральной фигуры, все же кругом, во всех углах картины, так много интересного, живого, кричащего, что просто изнемогаешь глазами и головой, воспринимая всю массу этого колоссального труда. Нет пустого местечка; и в фоне, и в дали - везде открываются новые ситуации, композиции, движения, типы, выражения… Вырежьте любой кусок - получите прекрасную картину, полную мельчайших деталей; да, это-то, конечно, и тяжелит общее впечатление от колоссальных холстов… Но с какой любовью, с какой энергией нарисованы все лица, руки, ноги; да и все, все! Как это все везде crescendo, crescendo, от которого кружится голова!"
Эти беглые строки путевого письма-дневника по силе характеристики, по неотразимой своей убедительности чрезвычайно типичны для Репина-критика. Здесь есть чему поучиться и нашим профессиональным писателям, трактующим о произведениях искусства.