- Нет, не волнуйтесь, только первый укол в кожу немного болезненный.
- Вы уж меня не оставляйте, я не знаю английский и никого не понимаю.
- Не волнуйтесь, я буду с вами. Могу я спросить: почему вы решились на это?
- Да это они меня уговорили. Как вцепились. Я недавно приехал, один, семья пока не со мной. Мне сказали пойти в синагогу, я никогда раньше и в синагоге-то не был. А они как узнали, что мне не делали обрезание, насели на меня так, что мне и деваться было некуда.
Я помнил, как накануне меня заставил плясать наш больной, и поверил шахматисту. К нам подошёл коротенький ортодокс и представился, что он и есть мохел. Я перевёл шахматисту, тот с ужасом уставился на него - ему, наверное, с чемпионом мира не так страшно было сражаться. А мохел был весёлый, шутил и его подбадривал.
Пришёл доктор-уролог, и мы вошли в перевязочную комнату, ортодоксы прямо в сюртуках, без халатов. Шахматиста положили на перевязочный стол и стянули брюки, он вцепился в мою руку. Ортодоксы сгрудились вокруг и запели молитвы. Завёл раввин, вступил кантор (певец синагоги), за ним подхватили все. Их масса в чёрных сюртуках раскачивалась, склоняясь над шахматистом и поднимая руки. Всё это мрачностью напоминало средневековый ритуал, что-то вроде жертвоприношения. После минут пятнадцати пения и раскачивания мохел торжественно развернул синий бархатный платок с золотыми шнурками, в котором лежал ритуальный набор: длинный тупой нож и ещё какие-то инструменты. Держа их наготове, он склонился над членом шахматиста. Того передёрнуло от страха, он моргал и дрожал. И в тот момент мохела подменил доктор со шприцом и набором стерильных инструментов. Мохел торжественно передал ему член, все завыли какие-то песнопения. Когда хирург закончил процедуру, мохел опять подскочил и занял ведущую позицию (не иначе как чтобы обмануть взирающего на нас сверху Бога). Он поднял вверх обрезанный кусочек. Тут откуда-то появились бутылка кошерного вина и бокалы, всем налили (и мне тоже), и они стали поздравлять шахматиста:
- Мазал Тов, Мазал Тов, Мазал Тов!.. - и опять запели, приплясывая.
После процедуры мохел отвёл меня в сторону и просил совета по поводу болей в пояснице. Осматривая его, я спросил:
- Вы много ездите на машине?
- Целыми днями.
- Попробуйте поднять сиденье повыше. Может, ваша боль от неправильного сидения.
- Ха, хороший совет! Спасибо, доктор.
Шахматист с трудом отходил от пережитого ужаса. Но потом я читал в газетах, что он играл ещё лучше, побеждая на международных соревнованиях - уже за Америку. Наверное, обрезание помогало…
А мохел? - через несколько месяцев я опять увидел его на такой же процедуре.
- Знаете, доктор, спина прошла. Спасибо за совет, - сказал он.
- Да, вы подняли сиденье в машине?
- Нет, я просто купил новый "Кадиллак".
Наши руководители
Руководить массой резидентов из разных стран мира была, конечно, нелёгкая задача. Как бывший директор я это понимал и, хотя был внизу иерархии, с интересом присматривался к тому, как это делают наши руководители.
Рабочий коллектив госпиталя можно сравнить с оркестром, а руководителя - с дирижёром. Наш госпиталь был вроде оркестра, где все музыканты имели разную подготовку, а то и никакой. Но у дирижёра одна задача - чтобы они звучали слаженно, то есть задача главного хирурга, чтобы уровень лечения был одинаковый. Оркестру для этого необходимо много репетиций, но в госпитале репетиций нет и быть не может: больных надо лечить сразу, и - всё.
Директор департамента хирургии и хирургической программы доктор Роберт Лернер - мой ровесник - слегка за пятьдесят. Он был один из немногих, кто работал в этом госпитале всю жизнь, и развал госпиталя прошёл перед его глазами. Человек с мягким характером и мягким юмором, он в основном занимался поддержанием баланса отношений между разными группами. Хирург он был не очень активный, оперировал только частных пациентов, которых становилось всё меньше. Он показывал нам мало примеров чисто профессионального мастерства, зато много примеров того, что и в наших условиях можно вести себя по-джентльменски.
Программой резидентов руководил его заместитель доктор Рамиро Рекена, сорока лет. Он активно учил нас показом и рассказом. Рекена был итальянского происхождения, но родился и вырос в Боливии (мать - южноамериканка). Смесь итальянского и боливийского - это некоторая заторможенность с тенденцией показать себя; очевидно, так на них влияют традиции и чудесный климат. Для боливийца Рекена был высокообразован, он иммигрировал в Америку молодым врачом и прошёл хороший трейнинг в Чикаго. Он любил не просто лечить, но занимался научными вопросами, публиковал статьи в журналах и даже мечтал написать толстый учебник. Его коньком было обучение нас глубоким теоретическим знаниям в медицине, медицинским основам - анатомии, физиологии, биохимии, патологической анатомии (в Америке её называют просто патология), генетике. Мы больше изучали теорию, чем учились практике. И в этом была своя логика.
Госпиталь наш существовал под страхом развала и закрытия. Программы резидентуры в нём были надеждой и поддержкой: если программы не закроют, то и госпиталь удержится (иначе кто же работать в нём будет?). Судьба программ резидентуры зависела от специальной комиссии аккредитации в Чикаго - это были наши высшие начальники: авторитетные специалисты и профессора. Для них главный критерий успешности программы был - как мы сдавали экзамены: ежегодный внутритрейнинговый экзамен, а после окончания - экзамен национального БОРДа по специальности. Экзамены, экзамены, экзамены… у нас от них голова кружилась. Готовиться к ним было совершенно некогда, а не готовиться - невозможно: между Сциллой и Харибдой (русским резидентам, никогда после окончания института экзамены не сдававшим, это было вдвойне непривычно и тяжело).
Неудивительно, что Рекена все силы в первую очередь направлял на то, чтобы подготовить нас к экзаменам. Для этого в конце каждого дня мы, усталые от дежурств и операций, собирались на конференции и повторяли приблизительные экзаменационные вопросы. От недосыпания головы наши клонились и падали во все стороны, но мы обязаны были отвечать на вопросы, которые читали старшие.
Многие молодые ребята часто жаловались мне:
- Ах, Владимир, если бы ты только знал, как я устал…
Счастливые юнцы! - они-то могли жаловаться. Я же делать это опасался: лучше было помалкивать, чтобы не подчёркивать свою старость.
Поначалу я оказался в числе плохих учеников. Моей проблемой было непонимание произношения старших резидентов-индусов. Они все очень твёрдо произносят согласные звуки, с пропуском гласных. Когда один из них зачитывал вопрос для всей аудитории, я это слышал приблизительно так:
- Мбыр-дыр-пыр-шлыр, брум-друм-гр, бррыкыр-рубш…
После этого один из нас должен был дать ответ - А, В, С, D или комбинацию из них.
Он спрашивал меня:
- Владимир, какой ответ?
О, господи! - что он спрашивал? Неудобно же говорить, что я его совсем не понял. Я напрягался, чтобы догадаться, но никак не мог и говорил наобум: - С.
- Стыдись, Владимир! - такой простой вопрос, а ты не знаешь: ответ - А.
Потом, читая вопрос своими глазами, я тоже видел, что правильный ответ был А.
Но, так или иначе, во мнении старших и руководителей я стал "ходить в слабых". А это грозило тем, что после первого года резидентуры меня могут и не оставить на второй.
Самым теоретически подкованным и знающим был резидент четвёртого года индиец Рамеш. Он всё отвечал правильно, а если кто с ним спорил, то он открывал учебник сразу на нужной странице и показывал: там слово в слово было, как он сказал - он знал восьмисотстраничный учебник наизусть! И Рамеша наши руководители, особенно Рекена, любили и ценили больше всех. Ну, а младшие резиденты перед ним только что не преклонялись.
Мы дежурили с Рамешом на двухсуточном дежурстве в субботу-воскресенье. На утреннем обходе я увидел больную белую женщину семидесяти двух лет, у которой были острые боли в животе. По симптомам было явно, что у неё начиналось обширное воспаление кишечника. Я заподозрил тромбоз вен - жизнеопасное и нередкое заболевание у пожилых людей - и вызвал Рамеша. Больной я сказал:
- Сейчас придёт старший дежурный и решит, как вам помочь.
Она и ждала его как спасителя. Рамеш долго её осматривал, у неё от интоксикации и нарушения баланса газов крови уже начиналась одышка, и он с некоторым раздражением спрашивал:
- Ну отчего вы так часто дышите?
- Я не знаю, доктор, - она растерянно и застенчиво пыталась улыбнуться в ответ.
Вопрос был как нельзя менее подходящим: это врач должен определять - "отчего".
Рамеш ушёл, ничего больной не сказав. Я пытался убедить его:
- Слушай, ей нужна срочная операция, у неё тромбоз вен и скоро наступит гангрена (отмирание) кишечника.
Он пропускал мои слова мимо ушей. С его знаниями он, конечно, должен был понимать, что происходит с кишечником больной. И он несколько раз приходил её осматривать и записывал, но всё откладывал операцию. Почему? Без аттендинга мы оперировать не имели права, а его главная забота была - не беспокоить аттендинга во время субботы-воскресенья - дежурным был доктор Рекена, основной наш руководитель. И Рамеш не хотел портить ему отдых.
Больная смотрела на Рамеша умоляющими глазами: ей нужна была его помощь, а не его книжные знания. Приходил её единственный родственник - брат-старик. Посидев возле неё, он всё понял и тоже надеялся на помощь:
- Доктор, мне кажется - она умирает. Вы будете делать операцию?
- Мы её наблюдаем и вызовем ответственного дежурного, - ответил я, опустив глаза.
Вся ночь прошла в ухудшении состояния больной, только вечером в воскресенье Рамеш решился позвонить Рекене, тот приехал к ночи. Уже прошло почти двое суток, как заболела старушка. Начали операцию, я "стоял на крючках": только сделали разрез, увидели - гангрена уже распространилась на весь кишечник. Больная умерла в тот же день.
Я ждал, что Рамешу дадут "разнос" за промедление. Я сам такого резидента выгнал бы. Но… старшие хирурги аттендинги-индийцы собрались в кабинете директора и всё "погасили", никто даже и слова не сказал. Реноме Рамеша как лучшего резидента не пострадало - он же получал на экзаменах самые высокие оценки!
В медицине не может быть места для политики, в том числе и для политики отношений между докторами - старшими и младшими. У нас в госпитале было слишком много политики. Но - как иначе было руководить многорасовой и разнокультурной массой резидентов?
Я не подходил ни под какую группу. Индийцы и гаитяне косились на меня и не понимали - зачем этот "старик" в резидентуре? Филиппинцам я был совсем чужд, они считали меня ставленником директора и относились насторожённо. Двое других белых, поляк и португалец, были оба в возрасте моего сына. Крутясь целыми днями и ночами вместе с резидентами, я начинал чувствовать некоторую изолированность. И вот в это время Рекена вызвал меня и вежливо, как всегда, сказал:
- Доктор Голяховский (он единственный выучил, как произносить мою фамилию), мы с доктором Лёрнером хотим перевести вас временно в научную лабораторию. Вы освобождаетесь от ведения больных на этажах, но будете продолжать дежурить.
Он описал мои обязанности в лаборатории: делать на кроликах и собаках экспериментальные операции по соединению вен фибиновым клеем вместо обычных швов, и тут же познакомил с руководителем лаборатории доктором Гидеоном Гестрингом.
Ох, как я рад был хоть на время избавиться от части непосильных нагрузок! А что касалось экспериментов, то я раньше много делал их в Москве для диссертаций и оперировал на собаках. Так что работа была мне знакома.
Научные традиции в нашем госпитале имели глубокие корни: именно в этой лаборатории был впервые открыт знаменитый резус-фактор крови, без определения которого теперь не делается ни одно переливание крови (на макаках породы "резус", откуда и название); у нас впервые стали успешно лечить антибиотиками эндокардиты - воспаления внутренней оболочки сердца; были сделаны серьёзные открытия в педиатрии. Но всё это было в далёком прошлом - лег двадцать-тридцать назад, а то и раньше. Теперь научная лаборатория занимала несколько комнат в подвале госпиталя, и ещё в виварии сидело несколько кроликов и собак. От этого в подвале сильно пахло псиной. В комнату, соседнюю с виварием, теперь временно въехал я.
Сколько уже передо мной в Америке проходило разных интересных людей! Но доктор Гидеон Гестринг был одним из самых необычных. Это был пятидесятипятилетний великан с громоподобным голосом и неизбывной энергией, урождённый любитель всяких приключений. Еврей из Вены, он в 1930-е годы, в детстве, попал в Палестину - иммигрировав с родителями от нацистов; подростком он уже сражался там за образование Израиля; в восемнадцать стал одним из первых лётчиков-истребителей Израиля, много раз отличался бесстрашием на войне и был награждён; потом вернулся в освобождённую Вену, закончил там медицинский институт и стал доцентом-нейрохирургом. Там он женился на русской красавице (где нашёл?), такой же крупной и такой же любительнице приключений, они много гоняли по всему миру на мотоцикле, у них родились три сына-великана. Почему-то он переехал в Америку, сдал экзамен, но работать врачом не стал и теперь вёл ту нашу крошечную научную лабораторию в примитивных условиях. Но это не уменьшало его энтузиазма: он и научную работу делал так решительно, как будто летел на сражение.
Кроме него, был там лаборант Аби, тридцати лет, с корнями происхождения из чёрных абиссинских евреев. В нём странно сочеталась типичная внешность чёрного с невероятной еврейской религиозностью, он всегда был в ермолке и соблюдал все еврейские ритуалы и праздники. Был ещё чёрный служитель вивария, сорока лет. Вот и я попал туда, четвёртым, под начало необыкновенного руководителя. Куда только судьба меня не заносила!
Продолжаю писать книгу
Как я ни был занят, как ни уставал и недосыпал, я всё-таки продолжал писать книгу воспоминаний "Русский доктор". Делать это приходилось урывками, не чаще, чем один-два вечера в неделю. Работать над рукописью таким образом было тяжело, мысли прерывались и их надо было снова связывать. Но думал я о книге почти постоянно, даже на дежурствах. Иногда какие-то обрывки мыслей и воспоминаний приходили буквально на бегу по коридорам госпиталя. Я останавливался, записывал в блокнот пару слов - между медицинскими записями для памяти - и продолжал бежать по делам.
Потом я часто не помнил и не понимал некоторые из этих коротких записей. Но чем тяжелей мне было, тем больше мечтал увидеть свою книгу опубликованной. Когда я стал резидентом и вынужден был делать работу, с которой начинал тридцать лет назад, мне пришлось выполнять сотни мелких поручений, глотать обиды, переносить непонимание, смирять себя на каждом шагу, чтобы не показать свой опыт и не высказывать своего мнения. И во мне вздымалось желание эгоистического "Я" когда-нибудь показать эту книгу коллегам, чтобы они узнали, кто я был на самом деле. Так мечта о книге была и надеждой, и утешением.
Уже давно я ждал, когда мой издатель прочитает первую половину рукописи: важно было знать его мнение, учесть замечания при обработке второй половины. Но всё двигалось значительно медленней, чем хотелось. И вот я дождался встречи с ним: он пригласил меня в ресторан "Библиотека" на 92-й улице Бродвея. Прямо с дежурства, в своём белом резидентском пиджаке, я приехал туда. Ресторан оказался маленькой дешёвой забегаловкой - название странно не подходило к нему. Но я уже привык, что у американцев нет вкуса на представительство, респектабельность европейцев им чужда.
Хотя я понимал, что свободен от цензуры, но в памяти всё тлел старый огонёк неприятных ощущений от разговоров с советскими редакторами, от их бесчисленных сокращений и диктаторского нельзя. Несвобода писательства в России была страшней самого мрачного воображения и смешней любого гротеска.
Ничего подобного Ричард Мэрек мне не сказал, мы обсуждали детали того, что я сам хотел написать. Он был доволен прочитанным и предложил:
- Вы должны продолжать историю до самого конца - до устройства здесь. Американский читатель любит прочесть историю всю, от начала до конца. Расскажите, как вы и ваша семья устроились здесь.
- Нет, я не могу это сделать.
- Почему?
- Моя жизнь в России и моя жизнь в Америке настолько непохожи, что их невозможно втиснуть в одну обложку. Пушкин писал: "В одну повозку впрячь не можно коня и трепетную лань".
- Почему нет? Вы были доктором там - вы стали доктором здесь, вы были писателем там - вы стали писателем здесь. Дело в вас - всё ясно и просто.
Я слушал и поражался: вот, оказывается, как всё просто - доктор - доктор… что стоит за этим, какая глыба сдвижения миров! Этого не понимал даже он - интеллигент с литературной подкладкой. Что же тогда поймут более простые читатели? Я сказал:
- Может быть, сам по себе я в душе изменился немного, но это потому, что мне удалось выстоять напор нового и устоять. Нет, Ричард, там и здесь совсем не одно и то же. Это разные миры, и они вызывают разные мироощущения. Рассказывая американцам свою прежнюю историю, я стараюсь показать им Россию через призму моего восприятия. Если я стану писать о своей жизни здесь, то это будет отражение моего восприятия Америки и ещё - восприятие Америкой меня самого.
Он задумался на несколько секунд:
- Ну, что ж, может быть, вы и правы. Пишите вашу историю до отъезда из России. А если книга будет иметь успех, мы с вами немедленно договариваемся о второй книге.
Я постарался придать лицу выражение наибольшей наивности:
- Ричард, я знаю, что книга будет иметь успех. А иначе бы вы её и не взяли.
В ответ он рассмеялся:
- Откровенно говоря, я тоже так думаю. Значит, придётся вам писать вторую книгу.
Идя домой, я вспоминал, как легко говорить с американским издателем, как свободно! - хорошо быть свободным в своих мыслях, высказываниях и писании. Ведь он почти сразу предложил мне писать вторую книгу, о чём я даже и не думал. Кто не испытал гнёта цензуры, никогда не поймёт этого воздуха свободы творчества.
А всё-таки Мэрек не понимал разницы между моей жизнью гам и здесь. Конечно, американцев не удивишь иммигрантской судьбой, они все - дети или внуки иммигрантов; и он тоже сын иммигранта из России. Но вот чего он не осознаёт - как мне достаётся здесь это приобретение свободы, как вместе с ломкой жизни теснит меня и всех нас громадное давление всего нового. Трудно устоять под этим давлением. И через сколько невзгод, притеснений и мелких несвобод приходится проходить, чтобы завоевать действительную свободу и - остаться самим собой.
Я решил, что, если доведётся мне писать вторую книгу, я должен в ней показать, как дорого мне пришлось расплачиваться за поздно приобретённую свободу и как это прекрасно - стать свободным, хоть и дорогой ценой.