Это было явное воздействие Балакирева, который болел славянской историей и славянской жизнью. Король Георгий Подибрад правил Чехией в XV веке. Умел воевать, и властитель был мудрый. Он освободил страну от немецкого владычества, стал национальным героем чехов. Мусоргский уже набрасывал темы: вот печальная - Чехия под немцами, вот героическая - это сам Подибрад…
Он так и не напишет свою славянскую оркестровую поэму. Когда покажет "Иванову ночь" Балакиреву, Милий камня на камне не оставит от его сочинения. Критика была столь жестокой, что браться за новую симфоническую вещь Мусоргский не решился. Но Балакиреву ответит и с печалью, и с редким упрямством:
"Согласитесь Вы, друг мой, или нет, дать моих ведьм, т. е. услышу я их или нет, я не изменю ничего в общем плане и обработке, тесно связанных с содержанием картины и выполненных искренно, без притворства и подражания. Каждый автор помнит настроение, при котором сложилось его произведение и выполнилось, и это чувство или воспоминание былого настроения много поддерживает его личный критериум. Я выполнил свою задачу как мог - по силам. Только изменю многое в ударных инструментах, которыми злоупотребил".
"Непослушное дитя" был верен себе. Друзей поддерживал изо всех сил. Радовался за Корсиньку, тому явно удавалась - и как! - симфоническая картинка "Садко", которую он сам ему же и присоветовал. Критику слушал, но даже авторитет Милия не мог ничего поделать, если он внутренне не был с ним согласен. Корсиньке Модест Петрович напишет не без отчаяния: "Хотят совершенства! Загляните в искусство исторически - и нет этого совершенства".
Не были совершенны в крупных вещах ни Вагнер (которого бапакиревцы поругивали), ни Лист, ни Берлиоз. Да все же, невзирая на недостатки, "иногда и наружу торчащие", эти "вожатаи музыкального дела" и сами их сочинения "никогда не умрут в историческом развитии искусства и всегда будут светлыми точками разумного художественного творчества".
Мусоргский чувствовал: в своей критике Милий был жесток, несправедлив. Но желания сочинять оркестровые вещи у него более не было. В августе он возьмется за переложения из Бетховена. В сентябре "уложит" на фортепиано Глинку, увертюру к "Руслану и Людмиле". Сочинения, родившиеся на излете лета и в начале осени, - вокальная музыка. Везде ощутим живой русский мелос. Чуть насмешливый - в песне "По грибы" на стихи Л. Мея ("перестали б скряжничать, сели бы пображничать"), с былинным налетом на кольцовские слова - в "Пирушке" ("Ворота тесовы растворялися…"). Самая неожиданная песня написалась сразу на два стихотворения Пушкина, где они слились в диковинную шутку, соединив образ "стрекотуньи-белобоки" и цыганки.
После сентября он словно замрет. До середины декабря не будет никаких сочинений. Но что-то главное - решительный перелом в творчестве уже произошел.
Глава третья ПЕРЕД "БОРИСОМ"
В преддверии нового замысла
Новая эпоха… Она наступала и в жизни Мусоргского, и в истории музыкального искусства. Зима 1867/68 года встретила ее жестокими морозами. Стоял тот ядреный русский холод, когда на улицу выходить не хочется. А разъездов и концертов было много.
К концу представлений во множестве экипажей, скопившихся у Дворянского собрания, чувствовалось нетерпение. Сумерки. Трепещущий свет фонарей. Возницы в тулупах, что недавно еще сидели нахохлившись, принимались ворочать пальцами в плотных рукавицах, стучать рука об руку. Лошади прядали ушами, фыркали, пуская густой пар из ноздрей, беспокойно переступали ногами.
…С середины ноября в зале Дворянского собрания шли концерты под управлением знаменитого Гектора Берлиоза. Публика, разгоряченная музыкой, в оживлении выходила на улицу. В чуть дрожащем освещении, в искристом блеске снежных сугробов, в темном воздухе слышались обрывки разговоров, возгласы, торопливые шаги расходящейся публики, стук отъезжающих экипажей.
Через много-много лет Римский-Корсаков припомнит эти выступления знаменитого француза: "Исполнение было превосходное: обаяние знаменитой личности делало все. Взмах Берлиоза простой, ясный, красивый. Никакой вычуры в оттенках". Это - "парадная сторона" концертов. Далее - "закулиса": "Тем не менее (передаю со слов Балакирева) на репетиции в собственной вещи Берлиоз сбивался и начинал дирижировать три вместо двух или наоборот. Оркестр, стараясь не смотреть на него, продолжал играть верно, и все проходило благополучно. Итак, Берлиоз, великий дирижер своего времени, приехал к нам в период уже слабеющих под влиянием старости, болезни и утомления способностей. Публика этого не заметила, оркестр простил ему это".
Об "изнаночной" стороне концертов ничего не знал Александр Серов, иначе, думается, в своей маленькой критической заметке не допустил бы одной бестактности. Да, он тоже ощутил, что Берлиоз-дирижер - уже "не совсем тот", что был еще несколько лет тому назад, что былая его энергия "значительно поутратилась". Но видел знаменитого музыканта все-таки в "парадном" освещении: "Оркестровый фельдмаршал, генералиссимус, не уступающий в своем деле никому на свете". И это тоже была правда. Даже общеизвестные, заигранные вещи Берлиоз исполнял свежо, так что и публика будто бы слушала их в первый раз. Тайну этого владения оркестром Серов увидел в "безграничном доверии оркестровых сил к своему знаменитому командиру" и особой "уверенности и точности", с какою Берлиоз дает темп "в зависимости от идеи", подчиняя частное - целому. Знаменитый француз добивался неожиданного и невозможного: казалось, будто это "один виртуоз играет на исполинском инструменте - оркестре".
Отзыв Серова во всем был бы верен, если бы не одно особое его пристрастие. Он - весь во власти противостояния со Стасовым. Поэтому вскользь и бросит несколько слов об увертюре Вебера к опере "Оберон", где, подразумевая балакиревцев и в первую очередь их идейного вождя, заметит неосторожно: "…о вкусе некоторых господ, ставящих эту увертюру ниже увертюры "Руслана", приходится только плечами пожать". Для Стасова и товарищей Глинка был знаменем нового русского искусства. Серов затронул честь этого знамени. Еще очевиднее было желание зацепить Балакирева. Отсюда - столь красиво выписанные характеристики оркестра Берлиоза: "Чуть заметная перемена в движении, и оркестр словно окрыляется, летит стремительно до какого-нибудь могучего взмаха всех сил - потом вдруг снова нежность, таящая страстность", - и столь снисходительный кивок в адрес русского капельмейстера: "До этих оттенков г. Балакиреву еще не так-то близко, да вряд ли и когда-нибудь он их уловит. Не та натура. Маловато в ней "поэзии"…"
Авторитет был задет. В кружке капельмейстерский дар Балакирева ставился очень высоко, рядом с Вагнером и Берлиозом. И хотя всех троих в этой роли видел только В. В. Стасов, сомнений в балакиревской дирижерской мощи не было ни у кого. Знал ли Серов, что немощный Берлиоз не мог уже "возиться" с оркестром? Что прежде, чем он приходил на репетицию, оркестранты уже знали свои партии, они успевали даже сыграться, и как раз под водительством "непоэтического" Балакирева? Значит и восторги Серова всемирно известным музыкантом по неизбежности "обстоятельств" должны были относиться и к его русскому собрату.
Но Серов не видел репетиций, не видел, как знаменитый француз "сбивался и начинал дирижировать три вместо двух". Впрочем, и свидетельство Римского-Корсакова тронуто не только "давностью лет". Тогда, той ледяной зимой, он, несомненно, был удручен безразличием Берлиоза к сочинениям молодых музыкантов и вообще к русской музыке. Спустя многие годы ему все мерещилось "самомнение гения": знакомиться с новыми сочинениями французский маэстро не собирался, попав на оперу "Жизнь за царя", высидел только два действия…
Гектор Берлиоз в "закатный" свой год. Измученный, уставший от жизни старик. "Я едва хожу… У меня не хватит сил одеться… Вы не знаете, что такое - постоянная физическая и душевная боль, отсутствие мгновения передышки. Иначе Вы не удивились бы тому, что называете моей холодностью"… Эти отрывки из писем - вечно повторяющийся лейтмотив его невеселого бытия. Совсем недавно он узнал о смерти сына. Будущее перестало для него существовать. Потому прозвучала в письме и эта фраза-исповедь: "Всё мне теперь почти безразлично".
Почему он поехал в Россию? Великая княгиня Елена Павловна, попечитель и президент Русского музыкального общества, будучи в Париже лично пригласила маэстро. Тронул столь настойчивый интерес к его особе? Или выгодные условия? Приглашение приехать с концертами он получил осенью. Был стар, болен. И все-таки - тронулся с места. На вопрос "почему" Берлиоз ответит сам 31 декабря в Москве, на званом обеде, оживленный после речи князя Владимира Федоровича Одоевского. Тот запечатлеет в дневнике услышанное от маэстро: "…приехал в Россию, потому что на своей родине он не слышит больше музыки".
Да, Берлиоз отправился в далекий Петербург не без тревоги. Незадолго до путешествия прознал, что первыми концертами в Санкт-Петербургской консерватории будет дирижировать незнакомый русский музыкант. Странная идея русских показалась нелепой: "Что же мне, находиться в Петербурге и ничего не делать? Кроме того, мне стоило большого труда составить программы шести концертов, которыми мне предстоит дирижировать, и не следует, чтобы русский дирижер частично использовал их до меня".
Тревоги оказались напрасными. Россия встретила его с восторгом. Великая княгиня поселила знаменитого музыканта у себя, в Михайловском дворце, предоставив в его распоряжение прислугу и экипаж. Неизвестным музыкантом оказался Милий Алексеевич Балакирев. Идея и жгучее желание пригласить Берлиоза в Россию принадлежали именно ему.
Русский дирижер уже успел дать несколько концертов в Дворянском собрании - Балакирев исполнил Глинку, Даргомыжского, Римского-Корсакова, себя самого. Но он не прикасался к программе французского музыканта. Когда же русского капельмейстера назначили великому гостю в помощники, когда Милий Алексеевич начал разбирать с оркестром произведения для концерта, чтобы после передать их знаменитому маэстро, он своим умением настолько покорил взыскательный вкус Берлиоза, что позже, перед отъездом из России, французский композитор подарит русскому другу на память свою дирижерскую палочку, ранее полученную от Мендельсона.
Еще недавно, в Париже, Берлиоз оговаривал свои условия: "Музыкальное общество Санкт-Петербурга позаботится о предоставлении мне такого количества репетиций, какое мне покажется безусловно необходимым, дабы исполнение каждого концерта было безукоризненным". Балакирев дал ему возможность меньше репетировать, и французский маэстро большую часть времени будет проводить в постели.
В Петербурге он чувствовал себя измученным. Ему не хотелось вставать с кровати и даже просто двигаться. Только рядом с оркестром, с палочкой капельмейстера в руке, он оживал. Публика его встречала овациями.
Исполнял Берлиоз по большей части Бетховена, Глюка и свои собственные сочинения. Музыкантами восхищен: "Оркестр великолепный, первоклассный". Смущал только хор. Он состоял из любителей. Но в декабре французский маэстро рискнет исполнить и отрывок из своего "Реквиема", там роль хора исключительная.
Успех концертов был шумный и постоянный. Берлиоз, удрученный своими болезнями и нескончаемой усталостью, воспрянул духом. Даже согласился отправиться в Москву, где дал еще два концерта.
11 декабря, в день своего рождения, композитор получил подарки, от Русского музыкального общества - диплом на звание почетного члена. Вечером в его честь был дан ужин, сервированный на 150 персон. Вряд ли маэстро знал, что в русской музыкальной жизни разгорается тихий скандал. Серов был уязвлен: он не получил приглашения. На его разгневанное письмо, отправленное в РМО, ответит Даргомыжский, вице-председатель Общества. Впрочем, отчасти его пером водил и Владимир Стасов: на ужин были приглашены люди, имеющие "друг к другу чувства уважения и приязни". Серов, бывший товарищ Стасова, уязвлен вторично. Над ним еще и подтрунивали в газетах.
"Меня не кличут на обед, творца Юдифи и Рогнеды…" - ухмыльнется Ковалевский из "Санкт-Петербургских ведомостей". Позже вспомнит нелепую историю и Мусоргский. И в его "Райке" зазвучит карикатура на автора "Юдифи" и "Рогнеды":
Кресло гению скорей ищите,
Негде гению присесть;
На обед его зовите -
Гений очень любит честь.
Берлиоз был далек от музыкальной борьбы в Петербурге, от русских обид и скандалов. Все нынешнее проходило мимо него. Волновало только прошлое. Оркестр исполнил "Фантастическую симфонию" (сколько воспоминаний было связано с ней!) - его вызывали шесть раз. И - признание в письме к другу: "Какой оркестр! Что за точность! Что за сыгранность! Не знаю, удавалось ли Бетховену слышать хоть когда-нибудь такое исполнение".
Берлиоз вовсе не страдал высокомерием, как это могло привидеться молоденькому Римскому-Корсакову. В былые годы он сам исполнял в Париже музыку Глинки. Но сейчас он уже не жил. Вне оркестра Берлиоз почти не существует. Стасов навещает французского маэстро - и делится впечатлениями с Балакиревым: "Берлиоза я застал в постели - настоящий мертвец; охает и хрипит, точно сейчас хоронить уж надо". Когда в Москве измученного болезнями композитора встретит его давний знакомый, князь В. Ф. Одоевский, впечатление будет сходное: "Постарел жестоко и едва узнал меня".
И всё же в кругу общения Берлиоз воодушевлялся. Маленький очевидец, дочка Дмитрия Васильевича Стасова, запомнит "острую физиономию с гривой седых волос, падавших прямыми прядями на лоб, красную ленточку и ордена в петлице фрака".
Младшие "кучкисты" - Бородин, Мусоргский и Римский-Корсаков - так и не были представлены французскому маэстро. Балакирев держал своих "приготовишек" на расстоянии. Круг общения Берлиоза, который доставил ему немало приятных минут, - Балакирев, Кюи и семейство Стасовых.
Позже, из Парижа, он то и дело будет вспоминать своих русских собеседников, видеть их в своем воображении ("точно они тут предо мной").
Накануне отъезда из Петербурга Берлиоз начертал знакомому картину, которая напоминает болезненную фантазию: "Шесть дней назад здесь было 32 градуса мороза. Птицы замерзали на лету, кучера падали с козел. Какая страна!" Далее - вздох и последнее желание: "А я в моих симфониях воспеваю Италию, сильфов и заросли роз на берегах Эльбы!!!"
Душевное тепло русских, великолепный оркестр и - жуткие морозы. И снег, снег, всюду снег. Прибыв во Францию, он поспешил к югу - в Монако, Ниццу. Мечтал о солнце, о море. Перед отъездом, полный благодарности, торопится написать из Парижа Стасову: "Прощайте, напишите поскорей, Ваше письмо возродит меня; оно и еще солнце… Бедный несчастливец. Вы живете в снегах!.."
Берлиоз уходил вместе со своим временем. Он застал наступление новой музыкальной эпохи, где рождалась великая русская музыка. И у него не хватало уже сил ее услышать.
Монако встретило Берлиоза хмурой погодой. Ему захотелось побродить в прибрежных скалах. Когда он попытался спуститься по крутому склону - его повело, и старый маэстро рухнул лицом на камни. К отелю Берлиоз добрел окровавленный. Его обмыли, он лег. Поначалу казалось: это увлекла за собой крутизна. На следующий день Берлиоз с ссадинами на лице отправится в Ниццу. Четыре часа в омнибусе утомили. У гостиницы он сразу же вышел на террасу, откуда можно было смотреть на море. И вдруг, на ровном месте, снова рухнул лицом вниз. До отеля его почти доволокли перепуганные прохожие.
"Чувствую, что скоро умру; ни во что больше не верю", - мрачный итог несбывшимся надеждам, чуть позже прозвучавший в письме к Стасову. Далее - о главном и несбыточном: "Хотел бы Вас увидеть, Вы, быть может, подбодрили бы меня. Кюи и Вы, быть может, поделились бы со мной здоровой кровью".
Старик, ожидающий скорой смерти. Немощный, дряхлый. Читает письма. К нему пристают интриганы, которым не по нутру Милий Балакирев, дирижирующий в РМО. Русского артиста хотят заменить немецким - Зайфрицем. И сослаться на мнение знаменитого маэстро.
21 августа 1868 года Берлиоз отправит свое последнее письмо Владимиру Стасову. "Не могу больше, но все продолжаю получать письма… в которых меня просят сделать невозможное. Хотят, чтобы я сказал много хорошего об одном немецком артисте, - а я действительно хорошего мнения о нем, - но при условии, что плохо отзовусь об одном русском артисте, которого желают заменить немецким, тогда как он, наоборот, достоин множества похвал, а посему я не сделаю ничего подобного. Что это за мир, черт возьми!"