- Знаешь ли ты, дорогой мой племяш, что происходящее теперь в Актюбинске и Казахстане - еще не голодуха. Вот в 20-х и особенно в начале 30-х на Украине и здесь, в Казахстане, был настоящий голод. Заметь, это был намеренно организованный партией и правительством мор. В 31-м и 32-м у нас в Украине дело дошло до того, что в селах появились настоящие вандалы, мерзавцы, которые из умерших от голода детишек варили холодец и возили его на базары в города. Я, помнится, писал твоему батьке не раз: "У нас на хатах серп и молот, а в хатах - смерть и голод…" Да-да, смерть и голод хозяйничали на нашей милой Украине долго. Села опустели… Я говорил твоему батьке: "Сиди в Америке и не рыпайся, не привози сюда своих жену и сыновей". Но он меня не послушался, не поверил. И чего ему было не оставаться в Америке? Ну, скажи, чем вам там было плохо?!
Видно было, что дяде Родиону не дают покоя эти воспоминания. Я пытался с ним спорить:
- Чем плохо, спрашиваете, дядюшка? Я расскажу, чем было плохо в Штатах в годы Великой депрессии. О семнадцати миллионах безработных слышали? Про то, что их выбрасывали из собственных частных домов на улицу, слышали? Про то, что они по всей Америке жили летом и зимой в "гувервиллях" - поселках, где были хибары, сколоченные из деревянных ящиков, листов ржавой жести и фанеры, - слышали? О километровых очередях за миской чечевичного супа и чашкой черного, без молока и сахара кофе слышали? О том, что никакой помощи по безработице и в помине не было, слышали? Мой батько захотел организовать профсоюз в своем цеху на заводе "Бетлехем-Стилл". Так его хозяин завода - настоящий фашист, Чарли Шваб его зовут - с работы батьку уволил и еще внес в черный список, означавший, что нигде в Америке он не получит работу по специальности. Нас после этого выгнали из собственного дома на Восьмую улицу. Батьке нечем было заплатить последнюю тысячу долларов за наш дом в Бетлехеме, и мы переехали в Нью-Йорк, где мамин родственник устроил отца работать в многоквартирном доме на Манхэттене кочегаром. Отец получал за это лишь по одному доллару в день. И это для семьи из пяти человек, вместе с больной мамой без медицинской страховки… Вы, дядюшка, лучше не спрашивайте, почему миллионам американцев плохо жилось в богатейшей Америке… Знаете, на Бродвее я видел первый советский звуковой фильм "Путевка в жизнь" про советских беспризорников. Зрители после просмотра фильма говорили: "Подумаешь, нашли чем нас удивить! У нас в Штатах сотни тысяч беспризорных детей бродят по дорогам в поисках куска хлеба или где чего украсть. Взрослые бездомные разбивают в Нью-Йорке витрины магазинов, чтобы их забрали в тюрьмы. Там ведь бесплатная еда и ночлег". Все это, дядько мий ридный, происходило на моих собственных глазах!
Дядя Родион горестно вздыхал и переходил на свою излюбленную тему.
- Какого черта ты так стремишься попасть поскорее на фронт? - спрашивал он. Нередко при этом разговоре присутствовал его друг, донской козак по прозвищу дядя Вася (а по паспорту Степан Васильевич Талалаев; это он для моей буржуйки по ночам тырил доски от чужих заборов, чтобы я мог постоянно варить столярный клей и на нем разводить краску для рекламы).
- Почему ты готов воевать за эту Сэ-Сэ-Сэ-Рэ, за эту советскую власть? - грубо нападали они на меня порой вместе.
Они оба не скрывали своей ненависти к власти и к Сталину, и я понимал почему. Во время Гражданской войны дядя Родион, как он мне сам рассказывал, служил в легендарном полку красной кавалерии Николая Щорса. Тот ведь был за "землю, волю и крашчую долю" и против всех иностранных интервентов, против украинских буржуазных националистов и российских великодержавных шовинистов.
- Я Щорсу верил, - говорил дядя Родион. - Он был справедливый, умный и смелый командир. Мы все его любили.
В конце 1919-го за верную службу и героизм дядю Родиона наградили каким-то орденом. Щорс дал ему, что обещал: делянку земли и лошадь. Дядя на своей делянке выстроил дом, женился и, трудясь в поте лица, в конце 1920-х купил еще одну лошадь, еще одну корову, несколько овец, поросят, гусей и кур.
- И тут - нате вам: сталинская коллективизация. Большевики забрали все нажитое трудом и потом: и дом, и делянку, всю живность и сослали семью в этот богом забытый угол Сэ-Сэ-Сэ-Рэ под названием Казахстан.
То же самое примерно рассказал мне о себе и своей семье дядя Вася: раскулачили и отправили в казахстанскую ссылку. Оба они считали, что власть обманула и обобрала их.
- Какого черта ты стремишься на фронт воевать за эту власть? - спрашивал меня не раз дядя Родион.
Я же ему отвечал четко:
- Я хочу и буду воевать не за, а против, против немецко-фашистских агрессоров, которые угрожают своим нашествием не только странам всей Европы, но и моей родине - Соединенным Штатам Америки!
…Возвращаясь мысленно к февралю 1942 года, я часто вспоминаю удивительный эпизод, который оставил у меня глубокий след на всю жизнь. В то время как я, растянувшись на фанерном рекламном щите в мастерской, рисовал повторную рекламу кинофильма "Разгром немецко-фашистских войск под Москвой", ко мне неожиданно вошел незнакомый человек. Он не был сотрудником кинотеатра, и я его в Актюбинске никогда раньше не встречал. На нем была потрясающей красоты белая дубленка с большим отложным воротником, дорогая пыжиковая шапка и унты, как у полярных летчиков. Он вошел ко мне с мороза, у него запотели очки. Он их снял и стал протирать большим белоснежным платком. Мне показалось, что очки у него в золотой оправе. Значит, он настоящий VIP (Very Important Person - Очень Важная Персона), подумал я. Надев очки, он взглянул на меня, лежавшего на полу, на рекламном щите, и обратился ко мне на английском языке, медленно подбирая слова:
- Можно у вас немного погреться?
- Да, сэр, - ответил ему я тоже по-английски. - Можете сесть на табуретку. Она у меня в мастерской единственная.
- В Актюбинске вы не первый человек, говорящий со мной на английском. Насколько я понимаю, акцент у вас американский. Так ведь?
- Да, вы правы. Я родился в США.
И тут меня осенило: он, должно быть, из Москвы, послан самим Сталиным, потому-то первый его вопрос был о моем английском!
- Мне в кинотеатре сказали, что вы приехали сюда прямо из Нью-Йорка. Это верно? - спросил VIP.
- Прямо из Нью-Йорка наша семья приехала в Ленинград. Оттуда в Москву. Товарищ Орджоникидзе направил моего отца - сталевара завода "Бетлехем-Стилл" - в Макеевку на завод имени Кирова. А теперь я здесь, - рассказал ему я.
Он же меня прощупывает, изучает, подумал я. Сталин, наверное, показал ему два моих письма - от парня, приехавшего из Америки.
- И в каком же городе вы родились? - спросил мой странный гость.
- В Бетлехеме, графство Нортхемптон, штат Пенсильвания, - четко ответил я и рассказал кое-что о своем родном городе и о жизни в Нью-Йорке.
- Расскажите еще о вашей семье и о том, когда и как ваша семья сюда переехала. Можно поподробнее? - попросил VIP.
Теперь-то я уж был совершенно уверен, что он из Москвы, что это уполномоченный представитель.
- Хорошо, - согласился я. Было довольно странно, что за все время, пока я говорил, - а это продолжалось около часа, - он ни разу меня не перебил. Редкий оказался слушатель: весь внимание, сидел неподвижно, ловил каждое слово. Такого слушателя у меня еще не было.
- А где и когда вы овладели первыми русскими словами? - спросил он.
На такой вопрос отвечать мне было особенно приятно, я в Макеевке не раз рассказывал одноклассникам эту забавную историю. И я ее начал так, немного "литературно":
- В девять утра четырехтрубный океанский лайнер "Мавритания" готовился отойти от причала в Нью-Йорке. Нарядные пассажиры стояли на самой верхней палубе. Был между ними и я - с родителями и двоими братьями. На мне был удивительной красоты элегантный светлосерый шерстяной костюм. Его мне купила мама на Пятой авеню в Нью-Йорке перед самым отъездом в страну большевиков - так в Америке все называли Советский Союз. Откровенно говоря, это был мой первый в жизни костюм. "Но если привезти тебя в "страну большевиков" в заношенной одежде, что они об Америке подумают?" - сказала мне мама перед отъездом.
Мой слушатель кивнул, и я продолжал:
- Провожали нас все наши нью-йоркские друзья и знакомые, и все восхищались моим дорогим костюмом. Представьте себе спортивный костюм-тройку: бриджи, жилет и пиджак. К ним прибавьте белоснежную рубашку, черный галстук-бабочку и черные, похожие на лаковые полуботинки!
Пароход пришел в Ленинград. Ярко светило июньское солнце, мы все были потрясены красотой города на Неве.
"Смотри, мам, - сказал я, - оказывается, большевики вовсе не разрушили все дворцы и церкви, как писали американские газеты. Видишь?"
"Слава богу, слава богу", - повторяла, крестясь, моя мама.
Пирс, к которому пришвартовался наш пароход, был разделен высоким ярко-красным деревянным забором на две части - для пассажиров и для грузов. У грузовой пристани стояла баржа, тоже ярко-красная. Молодые женщины и девушки выгружали из красной баржи красные же кирпичи. И головы у всех были повязаны тоже ярко-красными косынками. С фасада пятиэтажного здания на все это смотрел Сталин, портрет которого был написан разными оттенками опять-таки красного цвета.
"Ага! - воскликнул я, обращаясь к маме. - Теперь понятно, почему в американских газетах страну большевиков называют еще и Красной Россией! Потому что здесь все обожают красный цвет!"
Едва мы сошли на пирс, я подбежал к высокому красному деревянному забору и забрался на него, желая получше рассмотреть девушек в Красной России. Они остановились, разогнулись со своими кирпичами в руках и стали на меня глазеть, будто я какой-то циркач или инопланетянин. Все они мне улыбались и махали мне рукой. Я, конечно, понимал, что их потряс невиданной красоты костюм и черная бабочка.
Вдруг кто-то потянул меня за ногу. Это был мой Пап.
"Какого черта ты туда забрался?" - спросил он меня самым строгим тоном.
Я слез с красного забора и с удивлением спросил:
"А что в этом страшного? В Нью-Йорке я не на такие заборы залезал".
"Зачем залез на этот забор, я тебя спрашиваю?"
"Хотел получше рассмотреть русских девушек в красных косынках".
Пап ткнул указательным пальцем в картонное объявление, прикрепленное к красному забору, и сказал:
"Прочти это!"
"Ты что, Пап? Я же русского совсем не знаю, хотя здесь всего два каких-то слова и огромный восклицательный знак. Переведи, пожалуйста!"
"Тут сказано, что ты законченный болван", - сказал папа.
"Не может быть, Пап! Откуда им знать, болван я или нет? Ведь мы сошли с парохода всего несколько минут тому назад".
Стоявшие на пассажирской пристани люди - пограничники и таможенники - смотрели на меня и смеялись.
Мама, увидев меня, всплеснула руками и воскликнула:
"О господи милосердный! Что ты натворил, Никки?"
Я никак не мог понять, что я такого натворил. Что это пассажиры показывают на меня пальцами и хихикают?! Почему мама и Пап на меня так рассерчали?
"Сними свой измазанный масляной краской пиджак и посмотри на свои новые бриджи", - сказал Пап.
Я взглянул на бриджи и чуть не умер от потрясения и огорчения. И пиджак, и бриджи мои были вымазаны свежей ярко-красной масляной краской.
"Здесь написаны, - сказал Пап, - два русских слова, которые ты теперь запомнишь на всю оставшуюся жизнь: "Осторожно, окрашено!"
Это и были самые первые русские слова, выученные мною в Стране большевиков и Красной России.
Мой VIP расхохотался. Судя по выражению его лица и блеску глаз, рассказ ему понравился. Помнится, я тогда подумал: перед таким слушателем и посредственность почувствует себя великим рассказчиком.
- Очень интересно. Ничего подобного не слышал, вы хороший рассказчик, - сказал он.
Его оценка мне польстила, и я сказал:
- Знаете, ваше лицо кажется мне знакомым. Не мог ли я рисовать ваш профиль на углу Бродвея и Пятьдесят седьмой улицы в начале 30-х?
- Нет, молодой человек, я никогда не бывал в Америке, - ответил он. - Вы могли видеть мои фото в газетах и даже в киножурналах. Я - Толстой.
- Что? Толстой? - Я невольно ахнул. - Граф?
- Граф, - с улыбкой подтвердил он.
- И писатель?
- И писатель, - снова улыбнулся он.
- Так я же видел ваш фильм на Бродвее, в Нью-Йорке! Все залы были переполнены! Ваш фильм шел с огромным успехом! Я сам посмотрел его несколько раз, причем бесплатно, так как я ваш фильм для кинотеатра рекламировал, бегая на Бродвее с афишей на картоне. Одна спереди, вторая сзади, как бутерброд.
- Интересно! А назывался-то фильм как? - спросил Толстой.
- Вы же сами знаете. "Война и мир".
Он хлопнул себя по коленям и захохотал. Он хохотал долго и заразительно. А я стоял в полном недоумении. Почему он хохочет? Что я не так сказал? Мой Пап - человек начитанный. Каждое воскресенье он посещал Севастопольскую городскую библиотеку, где слушал живьем Максима Горького и Куприна из Балаклавы. Мои дружки на Бродвее не знали, кто автор "Войны и мира", а я знал. Мне Пап сказал: автор - известный русский писатель и граф Толстой. Так почему же он так хохочет? Что я неправильно сказал?
Он наконец увидел через свои очки в золотой оправе, что со мной творится неладное и я смущен. Перестал хохотать и сказал мне спокойно:
- Тот граф и писатель Толстой Лев Николаевич умер, когда вас, молодой человек, еще на свете не было. Я - Алексей Николаевич Толстой. "Аэлиту" или "Гиперболоид инженера Гарина" видели?
- Видел, конечно, - ответил я. - Здесь все фильмы я тоже смотрю бесплатно. Там рекламировал и здесь рекламирую… Вы младший брат того Толстого? Он Лев Николаевич, а вы Алексей Николаевич, верно?
- Нет-нет! Мы лишь дальние родственники. - Он расстегнул свою красивую дубленку, и я увидел на лацкане его пиджака орден Ленина. Я неожиданно вспомнил где-то прочитанное еще перед войной: "Лауреат Сталинской премии, писатель-орденоносец Алексей Николаевич Толстой". Вот, оказывается, какого уполномоченного товарищ Сталин ко мне прислал.
- Знаете что, - сказал я Толстому, - я тоже решил стать писателем.
Он удивленно поднял брови:
- Вот как?
Я немедленно развязал вещмешок, он как раз был при мне в мастерской, вынул из него 48-страничную общую тетрадь и подал ему:
- Тут один из моих детективов. Я написал его на английском. Если бы вы согласились его перевести на русский, то мы опубликовали бы его за двумя фамилиями: вашей и моей.
Едва я это произнес, как спохватился: "Ты что, идиот, сказал? Кто ты и кто он? Не понимаешь, тюха! Ты пока еще желторотый птенец, а он? Он советский граф, писатель-орденоносец, лауреат Сталинской премии. Ты с кем собираешься книжицу подписывать?" Но не показать ему свою 48-страничную тетрадку я уже не мог. Вынул из вещмешка и подал ему. Рука у меня при этом дрожала.
Толстой взял тетрадь, открыл на первой странице, прочел вслух название "Любовь и кровь". Усмехнулся. В том своем "детективе" я написал о кровавой войне полиции Чикаго и Нью-Йорка с гангстерами типа знаменитого Аль Капоне…
Толстой прочел пару страниц, а потом положил мою тетрадку на пол и сказал:
- По сравнению с вашими интересными и живыми экспромтами о Бетлехеме, о Нью-Йорке и о себе ЭТО, - он указал на тетрадку, лежавшую на полу, - никуда не годится. Нечем будет разжигать вашу буржуйку, используйте страницы тетради.
Что же такое он говорит? Я оцепенел. Столько дней и ночей ушло на этот рассказ! Несколько раз пришлось переписывать! И всякий раз, перечитывая его, я чувствовал, что от волнения и оттого, что мне нравится мое творчество, - мурашки по коже.
Я был ошеломлен, возмущен. Я чувствовал, как лицо мое наливается краской. Глаза наполнились слезами. Увидев выражение моего лица, Толстой все понял и решил меня подбодрить. Он по-доброму улыбнулся мне и сказал:
- А знаете что, мой юный друг? Экспромты, вами изложенные, достойны всяческой похвалы. - Толстой даже похлопал меня по плечу: - Вот вам мой дружеский совет: купите-ка себе в киоске кинотеатра пятикопеечные блокноты и запишите в них все, в точности так, как вы мне рассказывали. Можете добавить еще какие-то подробности. Носите с собой свои блокнотики и записывайте все значительное и очень интересное. Лет через десяток у вас соберется замечательная книга.
Тут дверь в мастерскую отворилась, и вошел директор.
- Алексей Николаевич, - обратился он к Толстому, - в зале - аншлаг! Все ждут, хотят вас увидеть и послушать ваше выступление. Расскажете нам о разгроме немецко-фашистских войск под Москвой?
- Непременно.
- И несколько слов о Пёрл-Харборе скажете? - спросил директор.
- Да-да, разумеется, - ответил Толстой. Он встал с табуретки, застегнул дубленку и протянул мне руку со словами: - Ну-с, мой юный друг, желаю вам творческих успехов. Надеюсь когда-нибудь увидеть ваши зарисовки и воспоминания в опубликованном виде.
- Спасибо, - сказал я и, не удержавшись, спросил: - А как же мои письма товарищу Сталину?
На лице Толстого появилось выражение крайнего изумления, из чего я заключил, что мое предположение, будто он уполномочен Сталиным проверить, кто автор двух писем и какой такой он снайпер, были лишь плодом моей фантазии.
Толстой с Александром Петровичем ушли в кинотеатр, где собрался весь партийно-хозяйственный актив Актюбинска и области, а я остался в одиночестве предаваться раздумьям.
Это еще один сюрприз, уготованный мне судьбой. Казалось, все вокруг перевернулось с ног на голову. Удастся ли мне когда-нибудь снова твердо стать ногами на землю?
Едва отойдя от потрясения, я пошел в зрительный зал, сёл в заднем ряду и прослушал выступление Алексея Николаевича Толстого. Оно оказалось очень интересным, значительным. В конце вечера я набрался храбрости подойти к нему и в двух словах, изложив содержание моих писем Сталину, попросил его, по возможности, помочь мне в решении моей проблемы уровня ни много ни мало, а - "быть или не быть?".
- Да, - сказал Толстой. - Проблема непростая. Встречусь с секретарями Актюбинской области, расскажу им о вас. Может быть, это вам как-то поможет, - пообещал он.
- Спасибо, - только и сумел я выдавить из себя.