В тот же миг я получаю подзатыльник. Это был исторический и последний в моей жизни подзатыльник, который я получила от моего брата…
Первые дни Октябрьской революции. Первые залпы на улицах. Первые расстрелы. Обыски. Аресты. Разлука с братом и Алеком… Это был губительный, опустошающий смерч; но ведь он уже пронесся, мы с мамой точно чудом уцелевшие после кораблекрушения. И вот мы опять в Петровском, на родной земле, под родным кровом, среди родных вещей. Отношение крестьян согрело нас и вселило в нас надежду на лучшее будущее. Мы жили сегодняшним днем, как легкомысленные мотыльки, не ведая того, что нам уже подписана гражданская смерть и что идет физическое истребление людей нашего класса.
Так дерево, надломленное бурей, лежа на родной земле, среди родного леса, не верит в свою смерть. Ему кажется, что оно неотделимо от корня, что оно еще питается им. Ему кажется, что вот-вот оно снова выпрямится и встанет. И долго еще, лежа на земле, оно не чувствует смерти: его ярко-зеленая листва не хочет сохнуть, она еще, радостно трепеща, играет с налетающим ветерком, не сознавая своего страшного смертного часа…
Таковым было наше мироощущение в те дни, которые я описываю, в ту суровую, холодную и голодную зиму, когда мама с Натальей Александровной уехали за хлебом, а мы с Валей под присмотром Лели остались одни в Петровском.
Но вот настал день, который снова окунул нас в действительность. Это случилось ранним утром, когда было еще совсем темно. Мы проснулись от шума и отчаянных стуков. Внизу во входную дверь так ломились, что казалось, весь двухэтажный флигель содрогается. Все стекла в окнах дребезжали.
Мы вскочили: впопыхах быстро одеваясь, перебрасывались незначащими короткими фразами, полными недоумения и тревоги. Я первая сбежала вниз, за мной - Валя, а трусиха Леля осталась стоять в верху лестницы, на площадке, дрожа от страха. Я спустилась вниз и увидела, что тяжелая дверь черного хода вздрагивает от ударов. Я даже не спросила, кто стучит и зачем, так как мой голос потонул бы в общем реве толпы за дверью. Толпа бушевала, точно собиралась разнести в щепки весь дом, и в общем гвалте я теперь безошибочно различила уже с недавних пор знакомый мне стук ружейных прикладов.
- Открывай! Открывай! Иначе все двери высадим! Что вы там, князья, передохли, что ли?
С трудом я вынула тяжелое бревно засова. Не скрою, руки мои дрожали и сердце билось.
Окутанные морозным паром, один за другим, толкая друг друга, в дом вваливались какие-то люди, так что мне оставалось только шаг за шагом отступать перед их напором. Я поняла: эти нежданные посетители не к добру, а потому, не спрашивая ни о чем и не заботясь о том, кто из них запрет входные двери, я, теснимая их волной, стала подниматься вверх по лестнице. За мной тяжело затопали десятки ног.
- Все взашли? - вдруг услышала я за собой хриплый голос. - Тады запереть дверь и встать! Никаво не выпускать! Троим подняться, обыскать все комнаты. Людей всех привести сюда, ко мне. У каждого выхода - по караульному! Встать и охранять!
Я остановилась и повернулась лицом к говорившему. Отдававший приказ шел непосредственно за мной по пятам, и когда я остановилась, то невольно задержала и его. Теперь мы стояли друг перед другом, лицом к лицу.
- Иде здесь бывшая княгиня Мещерская? - спросил он.
- Ее нет. Она уехала, - ответила я.
- Куда?
- За хлебом.
- На Украину? К белогвардейцам поближе? А?
Я всматривалась в спрашивавшего и чувствовала, как вся кровь во мне леденеет. В жизни своей я не встречала человека страшнее. Только вздувшееся от проказы лицо могло быть настолько деформировано. Позднее, присмотревшись, я поняла, что все уродство этого лица заключалось прежде всего в огромном носе, который был сдвинут с места, сидел на лице как-то криво и к тому же был еще и перебит в двух местах. От этого все на лице переместилось: один глаз навсегда, видимо, прищурился, а второй, точно готовый выскочить, имел отвисшее, мокрое, кровавое веко. Над низким лбом стояли невероятно густые и совершенно прямые, как щетка, неопределенного цвета волосы. Вместо рта была длинная, прямая щель - губы отсутствовали.
- Политкомиссар из Нары Агеев, - хрипло вырвалось из этой щели.
Всматриваясь в страшное чудовище, я, потрясенная, молчала.
- Что малчишь? Что смотришь? - гаркнуло снова чудовище. - Смотришь на то, как мне беляк афицер нос перебил? Гляди, гляди… А ты кто такая? Откудова взялась? - спросил он чуть-чуть мягче.
- Я - дочь Мещерской… - не без труда выговорили мои губы, которые никак не хотели меня слушаться.
Я услышала, как вокруг меня зашептались, вырвались какие-то междометия, потом смешок - один, другой, и затем все стихло.
Агеев сделал шаг назад, осматривая меня внимательно и прямо, и сбоку, еще раз осмотрел меня с головы до ног, затем протянул нараспев:
- Да-а-а-а… Значить, выходит, ты вроде как младшая княгиня?
Я молчала.
- В-во-о-он!!! - вдруг дико заорал он. - Вон! Кто это разрешил вам обратно в имение вертаться? А? Какая это власть разрешила вам в своем доме жить? А?
- Мы не в своем доме, - прерывающимся от волнения голосом начала я оправдываться, - этот дом принадлежит больнице. Здесь живет больничная служащая, кастелянша…
- М-м-м-лчать!!! - рявкнул Агеев. - Обманывать нас захотели, бары! Фикцию разводите? - Он порылся в карманах и, вынув какую-то смятую бумажку, стал ее разглаживать.
Я чувствовала, что от этого клочка бумажки с какой-то расплывшейся лиловой печатью, от этих корявых, заскорузлых, пожелтевших от цигарок и махорочного дыма пальцев и от этого чудища, полного непонятного озлобления и ненависти, зависит сейчас вся моя жизнь.
- Вот здесь ясно, черным по белу написано, - начал он, не давая мне бумажки в руки, а размахивая ею перед моим лицом, - вот здесь… вот оно предписание нарофоминской ЧК: княгиню, скрывающуюся под видом подруги больничной служащей, арестовать и доставить в район!.. А эта чья?! - вдруг, мрачно взглянув на Валю, стоявшую за моей спиной, спросил Агеев.
- Я дочь больничной кастелянши, - прозвучал еле слышный ответ.
- А та?! - Агеев мотнул головой в сторону лестничной площадки, на которой, держась за перила, еле живая от страха, стояла Леля.
Встретив взгляд комиссара, услышав его вопрос о себе, она опустила голову. Плечи ее задергались, и она вдруг захныкала. Эти всхлипывания явились как будто последней каплей сдерживаемой до той минуты ненависти, которой были переполнены пришедшие к нам люди. Толпа заволновалась, все разом загалдели:
- Чего церемонишься? Подумаешь, какой детский сад развели, выродки проклятые! Вон отсюда княгиньку энту и с ей вместе ее подружек!..
Я сознавала всю важность, всю ответственность этой минуты. Понимала я и то, что малодушие и слезливость Лели только подлили масла в огонь бушевавшей вокруг нас ярости. Как бы ни решилась наша судьба, но сейчас здесь необходимы только спокойствие и какие-то совсем простые слова.
- Послушайте… - стараясь говорить громко и как можно спокойнее, начала я. - Послушайте, ведь матерей-то наших нет! Куда же мы уйдем? Куда вы нас гоните? Как только наши матери вернутся, так мы сейчас же и уйдем. Я могу дать подписку…
- А нам што? Ждать прикажете их сиятельства возвращения? На кой нам ее расписка? Гони их вон, и все тут!
- Эти девушки, которые здесь стоят, - продолжала я, указывая на Валю и Лелю, - они и вовсе ни при чем, и эта бумага к ним не относится: они обе - дочери больничной кастелянши. Указ этот написан только на маму и на меня, вот я и прошу вашего разрешения подождать маму, тогда делайте с нами что хотите.
- Ну, будя болтать, - вдруг заговорил дотоле молчавший и за всем наблюдавший Агеев. - Будя!.. Вон, я вижу, у вас здесь за дверьми лопаты стоят. Одявайтеся, бярите их и… марш! На шоссе!.. Все трое! Будете там снег расчищать, а к вечеру машина из Нары должна подойти, тады мы вас с часовыми доставим куда надо, а покедава идите, почистите для нас, мужиков, шоссе, поработайте на морозце, авось время незаметно и пройдет. А то вон чего задумали: они, видишь ли, хотят мам сваих дажидаться, ишь, барышни какие!
И я увидела, как выкатившийся с кровавым веком глаз Агеева заблестел разгоравшейся злобой.
Все это походило на кошмар и было настолько страшно, что я вдруг совершенно перестала бояться. Я подошла поближе к Агееву. Теперь я видела это чудище в профиль и с ужасом убедилась в том, что из-за перебитого носа это существо при каждом повороте головы изменялось. Иначе говоря, как будто имело несколько лиц, и одно лицо было страшнее другого. Совершенно непонятная, откуда-то появившаяся жалость вдруг настолько переполнила меня, что я забыла о грозившей опасности. "Изуродованное существо! - подумала я. - Несчастное изуродованное существо!.." И, сама плохо сознавая, насколько неуместно и насколько глупо то, что я говорю, я вдруг улыбнулась.
- Ну хорошо, мы пойдем чистить снег, - сказала я, - но ведь еще очень рано, на улице темно и рабочий день еще не наступил. Ведь вы нас разбудили, и мы еще чаю не пили! Давайте сначала чай пить! Я пойду ставить самовар. - И я решительно направилась к двери, прошла мимо Агеева, прошла мимо всех, спустилась вниз, в кухню… и никто меня не остановил.
Но, проходя мимо Агеева, я увидела нечто страшное: Агеев широко улыбнулся вспухшими, красными, мокрыми от слюны, мясистыми деснами, в которых торчали мелкие, редкие, похожие на грязные осколки зубы.
Почему все замолкли? Почему никто не пошевелился? Почему никто не преградил мне путь? Что остановило этих людей? Мои неизвестно откуда взявшиеся слова или улыбка комиссара?..
Наливая из ведра воду в самовар, я слышала наверху в комнатах топот и хлопанье дверей: видимо, приехавшие занялись осмотром дома. Однако комиссар решил, очевидно, не выпускать меня из виду. Он спустился вслед за мной в кухню. Обшарив свои карманы, вынув и выложив на стол все находившиеся там бумаги, он теперь при слабом свете ночника разбирался в них, изредка на меня поглядывая.
Нащепав лучины, я запихивала ее в самовар. Старательно раздувая пламя, сверху бросала сухие еловые шишки из летних запасов все той же Натальи Александровны.
- Что же, вы и лето тута жили? - спросил Агеев, показывая своим страшным глазом на ведро с шишками.
Я ответила, сразу поняв вопрос наблюдательного человека:
- Нет. Эти шишки не мы собирали. Мы с мамой приехали сюда из Москвы только поздней осенью, после Покрова.
- Чего же из Москвы-то бежали?
- Мы не бежали, нас нигде не прописывают и на службу не берут.
- И правильно делают! - с удовлетворением кивнул головой комиссар. - Нечего вам в Москве делать.
- А где же нам жить? - невольно вырвалось у меня.
- Где жить? - насмешливо передразнил Агеев. - Вам на трудовых работах работать надо, вот что! Там и жить!.. А что это ты в самовар из пузырька подливаешь, а?! - И, одним прыжком очутившись около меня, он вырвал из моих рук пузырек со случайно сохранившимся английским одеколоном "Тридес", которым я решила пожарче разжечь не желавшие никак разгореться, тлевшие в самоваре щепки.
- У меня никак не разгорается… это одеколон…
Но Агеев уже держал флакон в руке. Не поняв надпись, он поднес его к носу и стал нюхать. Вдруг лицо его исказилось страхоподобной улыбкой. Не выпуская из рук флакона, он сел на первый попавшийся стул, весь содрогаясь от смеха:
- Самовар… одеколоном… самовар… вот дурья голова… да эту диковину и сюды не грех! - Он показал себе на горло, делая вид, что пьет.
Если в момент сильного нервного напряжения рассмешить человека, то кривая этого напряжения неминуемо падает и наступает разрядка. Так случилось и теперь. Хотя Агеев тотчас взял себя в руки и умолк, словно ему стыдно стало за свой смех, однако огонек недоверия, подозрительности и чего-то страшного, затаенного исчез из его глаз. Он отставил одеколон в сторону, прошелся по кухне, осмотрел пустые продуктовые шкафы, побарабанил пальцами по пустым кастрюлям, заглянул в набитую хламом кладовую и затем легкими, рысьими, совершенно не шедшими к его коренастой фигуре шагами стал подниматься через две-три ступени вверх по лестнице.
Я с облегчением вздохнула. Но едва за ним закрылась дверь, как ко мне прибежали, запыхавшись, Леля и Валя.
- Что делать? - зашептали они. - Что делать? Один пепельницу из яшмы себе за пазуху сунул, другой - серебряный ковшик и твой нож из эмали с бирюзой для разрезывания страниц… Ходят по всему дому, шарят, берут, что им под руку попадает и что понравится!..
- Ну и пусть, - перебила я их, - ведь это все уже не наше… Молчите лучше… А как печь "Шехеразады"? Видели они ее? - И, оставив около самовара Лелю, мы с Валей быстро выбежали из кухни, пробежали первый этаж и поднялись наверх.
Наше появление как раз совпало с той минутой, когда, пройдя и осмотрев гостиную и акварельную, толпа приехавших остановилась около таинственной "печи".
- Наверное, княжеские крепостные такой кирпич выжигали!
- Ишь как раздраконили, и не поймешь чего!
- Знатно сделана, ничего не скажешь, - слышались реплики.
- Вот какую князья себе для фасону печку отхватили! - И переборы новых ругательств, теперь уже свидетельствовавших об удивлении, пересыпали высказывавшиеся мнения.
- А это кто? Сам князь, что ли? - вдруг послышался голос из гостиной. Мы обернулись: один отставший, в мужицком тулупе, со штыком на винтовке, остановился, устремив пристальный взгляд на папин портрет. Он был писан маслом одним из учеников Брюллова (его фамилию не помню). Портрет был кабинетный, папа был изображен по пояс в мундире шталмейстера Двора.
- Кто? Отвечай! Тебя небось спрашивают! - толкнул меня локтем один из рядом стоявших.
- Это мой отец.
- Гад! Аспид! Сволочь проклятая! - прозвучало тотчас вслед за моим ответом, и тут же послышался громкий треск. Стоявший в тулупе дважды проколол полотно картины штыком, и обезображенное лицо моего отца взглянуло на меня прорванными, зиявшими дырами, бывшими глазами.
Послышался громкий смех, посыпались ругательства, а за ними вслед в портрет полетели плевки: один, другой, третий…
- Ха-ха-ха! Получай, папаша, собачье сиятельство!
В первый раз за все время хладнокровие покинуло меня: горячая волна крови прилила к сердцу, залила мозг, внутри точно что-то загорелось, голова закружилась. Я быстро схватила первое, что попалось мне под руку. Это был тяжелый самородок малахита. Но я не успела поднять руки. Холодные пальцы Вали больно вцепились в мой локоть.
- Сумасшедшая! - прошипела она около моего уха. - Сумасшедшая… Ты хочешь нашей погибели?!
Я до боли прикусила себе язык и быстро отвернулась, чтобы не видеть дальнейшего надругательства.
- Пойдем! Пойдем скорей отсюда! Самовар, наверное, сбежал! - тянула меня за руку к дверям Валя.
Я подчинилась. Шла, и словно все вокруг меня плыло в сером тумане, я была вне себя, и в то же время я сознавала, что Валя меня спасла.
Уходя, мы слышали за своей спиной дикие крики, топот и треск. Толпа срывала со стен портреты, прокалывала их штыками, рвала полотно руками, рамы ломали и топтали их ногами. Сдержанность и внутренняя дисциплина, привитая мне с детских лет Вячеславом, вернули мне утерянное на миг равновесие.
Самовар вскипел. Держа его с двух сторон за ручки, мы с Валей внесли его в нашу просторную столовую первого этажа. Я вынула из буфета и постелила на стол нашу лучшую чайную скатерть, вышитую полевыми цветами. Я поставила на стол дорогой, в красивых медальонах гарднеровский сервиз. Валя положила в хрустальную вазу черные ломтики свеклы, заменявшие нам сахар, а страшные на вид, какие-то косматые лепешки из картофельных очистков, обвалянные в отрубях, были разложены на старинном фарфоровом блюде производства завода Попова. Чай из яблочных лепестков был уже заварен, когда "гости" с шумом вошли в столовую и стали рассаживаться за столом. Когда вся их орава спускалась вниз, комиссар Агеев задержался с ними на лестнице. Он, видимо, решил большую часть приехавших с ним отправить обратно в Нару. Мы слышали, как он отдавал своим хриплым голосом следующее распоряжение:
- Неча здесь толкучку разводить. Бери, Семенчук, своих ребят и езжайте обратно в Нару. Без вас справимся, ведь я рассчитывал, што здесь офицерье дворянское, а вишь, оказалось - одни девки… так што езжайте… в районе всякое может случиться, там люди нужнее.
Поэтому за чайный стол сели сам Агеев, два его, видимо, близких помощника и человек с винтовкой, тот самый, что надругался над портретом моего отца. Надо сказать, к "его чести", что эта выходка послужила как бы сигналом для всех остальных. Началось что-то невообразимое: заодно с нашими фамильными портретами были уничтожены портрет М. Ю. Лермонтова в лейб-гусарской форме, портрет Н. А. Римского-Корсакова в форме морского офицера и даже большой ценности акварель Петра Соколова "Фельдмаршал А. В. Суворов". Они были, видимо, тоже приняты за наших родственников, князей Мещерских.
Кроме Агеева, двух его помощников и человека с винтовкой остались еще двое красногвардейцев. Вот все эти шесть человек и сели за стол. Я заметила, что красивая сервировка произвела на всех приятное впечатление. Они щупали руками скатерть и рассматривали чашки. Кроме того, приехавшие не только сняли с себя верхнюю одежду и шапки, но и выразили желание вымыть руки. Тогда мы любезно повели их в умывальную, но они мрачно взглянули на белый мрамор умывальника, на зеркала вокруг и предпочли пойти на кухню. Там, черпая воду из ведра кружкой, они поочередно поливали друг другу на руки и все усиленно сморкались мимо ведра.
…Прошло много лет, прошла вся моя жизнь, но эти события, со всеми их подробностями, так ярки, так живы в моей памяти, словно все это происходило всего какую-нибудь неделю назад. Однако мне запомнились только те люди и те лица, которые были непосредственно с нами связаны и играли какую-то роль в нашей судьбе. Вот почему из товарищей Агеева мне запомнились только человек с винтовкой и штыком, худой, как скелет, со впавшими от чахотки глазами, с торчавшими скулами и надрывным, отрывистым кашлем, который долгими приступами сотрясал этого тщедушного на вид беднягу, да два помощника Агеева - украинцы Колосовский и Фоменко. Остальные двое были просто вооруженными людьми, ничем не оставившими памяти о себе и прошедшими по нашей жизни тех лет в роли обычных статистов.
Колосовскому было, наверное, не больше двадцати пяти лет, это был настоящий красавец, сын Украины; глядя на него, так и думалось, что он герой Н. В. Гоголя Левко из "Майской ночи". Черные, живые глаза его то вспыхивали озорством, затаенной насмешкой, то становились какими-то томными и заволакивались не то ленью, не то негой.
Фоменко уже, наверное, минуло сорок лет, плотный хохол с упрямым, кряжистым, как у пня, затылком, лысый, с широкой грудью римского гладиатора, он казался олицетворением силы и упрямства…
Уже совсем рассвело, наступило утро. День обещал быть очень морозным. Красное солнце, прожигая кучи облаков, поднималось, бросая на снега оранжевый отблеск.
Только теперь подойдя к окну, я заметила несколько розвальней, стоявших возле входа в наш флигель. Лошади, привязанные к стволам деревьев, встряхивая головами, мирно жевали овес в подвязанных к их мордам мешочках. Вокруг дома на снегу тут и там было разбросано вывалившееся из саней сено.