Написав, протянула помощнику и нейтрально отвернулась, с усилием продемонстрировав своё якобы равнодушие к происходящему. Тот сунул письмо в карман, негромко попрощался и быстро испарился. Собственно, сам он в этой ситуации был всего лишь дежурным исполнителем хозяйского поручения. Никто ничего не понял, помощника этого в КБ не знали, до этого дня его никто здесь не видал. У неё слегка дрожали колени, но она собралась, сумела быстро унять в себе эту дрожь и начала заново оттачивать испорченный писанием грифель. Хотелось чего-то особенного, на душе было тревожно, но тревога та не была обычной, скорее, она напоминала предстартовую дрожь перед забегом, когда знаешь, что точно победишь. Или проиграешь – смотря как оценивать. И тогда она придумала, что непременно купит сегодня в кабэшном буфете банку камчатских крабов, бутылку пузыристого сидра, два шоколадных мороженных батончика в вафлях и устроит себе пир на одного, верней, на одну, на самою себя, в предвкушении этой сладкой, в самом скором времени предстоящей ей неизвестности.
Евгения Цинк писала:
"Уважаемый Павел Сергеевич, я благодарю Вас за Ваше письмо, которое – не стану этого скрывать – пришлось мне по сердцу. Вы правильно угадали, я на самом деле обратила на Вас внимание, когда Вы появились у нас в КБ, и поэтому извиняться Вам не за что, даже наоборот, я хочу ответить Вам признательностью и сказать, что Вы, безусловно, вправе рассчитывать на мою взаимность, не думая ни о каком шансе. Этот шанс Вам просто не нужен, потому что можете считать, что уже сейчас имеете моё согласие. Правда, пока сама не знаю, на что: надеюсь, вы сообщите мне об этом при встрече. И, конечно же, звоните в любое время, я буду ждать вашего звонка. Спасибо… Евгения Цинк"
Он позвонил на другой день, после обеда. Решил, что раньше не следует, нужно дать ей какое-то время обдумать решение, чтобы почти безрассудное и довольно двусмысленное положение, в которое он ставит обоих, в итоге не завершилось конфузом с обеих же сторон. Сам он к тому дню уже не сомневался в том, что она – его, хоть и удивлялся своей легкомысленности, ни с того ни с сего затащившей его на последнем излёте мужских лет в романтическую и для самого же себя малообъяснимую историю.
8
Женщины у него были всегда, хотя жизнь никогда не складывалась гладко и стабильно, соответствуя должным правилам и удобопонятным законам. Девять лет, из которых три стали почти невыносимыми, а шесть – едва терпимыми, не минули просто так, не оставив после себя следа в смысле отношений с женщинами. В шарашке той было всякое, включая самое невозможное, от рыхлой полнотелой девицы, уборщицы условной научной лаборатории, до сильно немолодой вохровки, пользовавшейся его мужским застоем согласно своему личному плану. Он терпел. Да и куда было деваться, плоть требовала своего, иные же варианты просто не существовали. Правда, произошёл, помимо разовых убогих случек, один короткий роман, если так позволительно обозначить то, что пару-тройку раз происходило впопыхах между ним, внелагерным зэком, и женой его товарища, сделавшейся вдовой в середине срока отбывания мужа-конструктора.
Редкие свидания, что время от времени полагались его почти однофамильцу, тоже Павлу, но только Цареву, этническому болгарину, ставшему покойником, перешли на него по случайности и раздолбайству администрации. И так было, кажется, трижды – до тех пор, пока всё не вышло наружу. В какой-то момент, ещё при живом Цареве, он и она просто пересеклись взглядами и всё друг про друга поняли. Она приехала через полгода после смерти мужа, сказала, к Царёву, надеясь на чудо. Её помнили, фамилия тоже, вроде бы, сошлась, смерть же одного из шарашников, в отличие от наглядной жизни здравствующего, в памяти не отложилась. К ней, прибывшей "жене", Павла Сергеевича и завели, толком всё не проверив и предоставив по обыкновению дежурные полчаса. Чудо, какое она себе придумала, и случилось, но лишь с разницей в оценке сторонами самой ситуации: она была, наверное, тайно влюблена, по крайней мере, на что-то рассчитывала и явно симпатизировала этому сильному и умному однофамильцу покойного мужа. Уже тогда предчувствовала, что он человек уникальный, к тому же была в курсе ещё и от Царева относительно масштаба его личности. Ему же просто страшно хотелось женщину, любую, с воли, но только не вохровку, не эту подлую суку с нежеланным, но порой до зубовного скрежета необходимым ему телом.
Он вошёл, за ним прикрыли дверь и предупредительно хлопнули ставней вертухайского оконца, дав понять, что всё, как всегда, под контролем. Она поднялась, молча подошла к нему, незнакомому, по сути, мужчине. Потом они смотрели глаза в глаза. А затем… затем она, так же молча, перекрыв ладонями смотровой проём со стороны камеры, развернулась к нему спиной и нагнулась так, чтобы ему было удобно. Голова её, упёртая в обитую железным листом дверь, оказалась на уровне пояса, она прикрыла глаза, так ей было спокойней и не так позорно. И замерла. Павел Сергеевич стоял, набычившись и неровно дыша, уже зная наперёд, зачем он шёл на это чужое свидание. Было ощущение, что сейчас он берёт нечто вовсе не такое уж стоящее, но чрезвычайно важное, потому что не своё. Он неотрывно смотрел на неё, уже не видя лица, так и не начав ощущать её как живого человека, он даже не очень точно представлял себе, насколько она страдает, и страдает ли вообще. И почему она выбрала именно его, а не полноценного мужчину с воли, коль скоро у неё с этим всё так несложно, без сомнений и сопутствующих биений сердечной мышцы.
Она ждала, молчала. Лишь в какой-то момент приняла позу чуть удобней предыдущей и едва заметно дрогнула плечами. Он всё ещё колебался. Но это забрало лишь мгновенье – он решился. Павел Сергеевич энергично расстегнул ремень и резко стянул к полу всё, что было на нём ниже пояса. Впоследствии самые уникальные решения залетали в его голову, когда память его неожиданно включалась на этом самом месте, напоминая об их первой встрече, нереальной и, как казалось ему через годы, приснившейся, словно всё происходило тогда не наяву, а стало лишь плодом гадкой и зачумлённой фантазии двух несчастных лишенцев, каждого по-своему, но в чём-то одинаковых. Именно в одну из таких глубоко личных минут он отчётливо увидел, ощутил всей поверхностью кожи, что в качестве окислителя при полётах межконтинентальных ракет следует использовать жидкий кислород и ничто другое. Да и твердотопливная РТ-2 тоже не с неба свалилась – накатило в самый неожиданный момент, его и осенило. И тоже ушло в серию.
Он не был учёным в чистом виде, не числился в ряду блестящих изобретателей, не осталось после него формулы Царёва, как не существует на свете конкретно и того, что можно потрогать руками или понятным образом изобразить на бумаге. Просто он был гений, генератор идей, провидец, первопроходец, прародитель, полководец и ещё много кем он был, а с них иной спрос…
Он одним коротким движением задрал её длинную юбку и закинул полу к ней на спину. Там оказались тёплые вязаные гольфы и больше ничего, только то, что эта женщина принесла ему отдать. Она была готова к их встрече заранее, всё уже зная и чувствуя наперёд. Он и взял это. Брал порывисто, задыхаясь от желания, пережимая собственную гортань и одновременно пытаясь перекрыть ей ладонью рот, из которого прорывались лишь едва сдерживаемые ею глухие мычания – той, чьё имя он, кажется, так и не удосужился узнать. Он выбросил заряд, мощный и страстный, передёрнувший всё его тело от щиколоток и до корней волос на голове. И тут же продолжил вновь, уже не с тем напором, но всё ещё с какой-то злой в своей неукротимости, почти сумасшедшей и дико голодной мужицкой страстью. Ему казалось, ещё немного – и пускай рушится мир, пусть летит всё к чёртовой матери со всеми их ракетами, звездолётами, носителями бомб и прочих орудий убийства человеком человека, а это важней, это правильней и честней, даже несмотря на то, что идёт кровавая война и он, вместо того, чтобы отдавать силы родине, пребывает в спецтюрьме, где труд его смело можно делить на три или даже на семь, потому что всё равно он тут недочеловек, но зато он делает сейчас своё, быть может, самое последнее дело на этой земле…
Она снова начала стонать, и стон этот начинал переходить в уже неуправляемый хрип; тогда он сжал её грудь и ощутил, как уже на самом пределе работает её сердечный насос, едва справляясь с притоком крови, страсти и отчаяния. И снова ему пришлось прикрыть ей рот: прежнего страха не было, чувство это перешло в ощущение привычной опасности, требующей осторожности, и потому, бросив беглый взгляд на настенные часы, Царёв разом прервал объятья и отпрянул назад. Быстро заправил брюки и развернул её лицом к себе. Они поцеловались. Она едва успела оправить задранную юбку, как дверь со скрежетом распахнулась и равнодушный голос вертухая гнусаво сообщил:
– Закончили, время! Гражданка Царёва, на выход…
Они даже не успели присесть, уж не говоря о том, чтобы нормально познакомиться и толком поговорить. Правда, оба понимали, что знакомство врага народа и вдовы его друга, такого же врага, хотя и мёртвого, всё же состоялось и что встреча эта у них не последняя, если не опомнятся местные, или не случится чего с зэком Павлом Царёвым.
Их ещё было два или три, таких её приезда, и каждая очередная встреча почти в точности напоминала предыдущую, за исключением разве того, что теперь он уже знал её имя, откуда она родом, кем трудится и что там с её детьми. Возраст же так и остался за скобками этих знаний. Всё.
В тот день, когда его выпустили, уже под самый финал войны, он о ней не вспомнил. Память об этих странных и редких соединениях в камере свиданий возникла куда позже, когда он жил в одном из подмосковных городов, заведовал отделом в СпецНИИ и одновременно отрабатывал своё назначение главным конструктором баллистических ракет дальнего действия. Сама же вдова, не в воспоминаниях его, но уже в реалиях послевоенной жизни, просто канула в неизвестность, оставив после себя, как наиболее сильную и памятную часть, лишь сладковатый запах неизвестных ему духов и светлые, волнами рассыпающиеся по её плечам волосы. Всякий раз перед тем, как развернуться к нему спиной, она выдёргивала из волос тайную заколку, как бы отпуская их на волю. Пожалуй, это было тем единственным, что при отсутствии любой другой возможности понравиться мужчине в уродских условиях она могла себе позволить, демонстрируя таким половинчатым способом свою женскую привлекательность. И ещё задержался в памяти один незначительный кадр – висящая крупным мягким шариком тёмно-коричневая родинка сзади на шее. Он даже обратил внимание, что эта малосимпатичная родинка успела заметно вырасти в промежутке между первой и последней их встречей, и это ему отчего-то было неприятно. Ещё запомнилось, что так ни разу и не увидел её грудь, до этого не доходило, не хватало времени, и оба, не сговариваясь, опустили эту часть телесного контакта за невозможностью его физического осуществления.
Имя ей было Кира. Больше не было ничего – только Кира, тоже, скорей всего, Царева, по мужу, – без отчества, возраста и адреса скрытой от него жизни. Собственно, она ему была не нужна никогда, и оба они знали это всё то время, пока длилась их странная связь. В новой жизни не стоило ни встречаться, ни искать друг друга. Их кратковременный, не объявленный никем из них союз помог ей продержаться, сколько получилось, чтобы, обзаведясь Павлом Царёвым в качестве призрака надежды на последующую жизнь, просто не сдохнуть от тоски в тот неподъёмно тяжёлый для неё год. Павлу же Сергеевичу, несмотря на промежуточные трудности, образовавшиеся, когда их пустая тайна наконец оказалась распечатанной, эта странная женщина, как сумела, скрасила отсидочный срок, даря своими редкими наездами минуты мужского отдохновения и вынуждая его с вожделением думать о следующем разе, – без всяких иных мыслей на её счёт.
Поначалу, узнав о двойном обмане, ему собирались довесить срок, просто чтобы не подличал так ловко и не насмешничал против власти, однако этому во всех смыслах сомнительному случаю хода так и не дали, остановили в зачатке, поскольку эта несущественная малость затмилась приближающейся победой над гитлеровской Германией. Тем более что, с одной стороны, никакого преступного замысла в этих фальшивых встречах с чужой вдовой не усматривалось, но зато вполне мог пострадать чей-нибудь погон, допустивший такой смехотворный промах по службе. С другой стороны, нужда в Царёве как в незаменимой в своём роде голове, с учётом послепобедных планов развития ракетной отрасли, росла на глазах. И это было ясно настолько, что любой иной исход его дела мог быть расценен уже как саботаж и уклонение от генеральной линии партии.
Потом были другие женщины, уже свободные для свободного. Однако теперь, даже несмотря на вынужденный пессимизм, существовала могучая доминанта, и всякий раз она одерживала верх над слабой попыткой Павла Царёва отклониться чуть в сторону от главных дел, поглощающих его целиком…
Он позвонил, как и собирался, после обеда, и они поговорили недолго, но плодотворно, и даже, как Евгении показалось, чересчур по-деловому против её ожиданий. С самого утра она уже знала, что это произойдет сегодня. Всё сразу: и этот его звонок, и их первая близость. Он поздоровался, не представляясь – понимал, что будет узнан. Для затравки разговора поинтересовался самочувствием и, как водится, настроением. При этом голосом излишне не лебезил: вероятно, просто так и не научился за жизнь быть не самим собой, но надлежащую вежливость соблюдал безукоризненно. Сказал:
– Евгения, если не возражаете, за вами приедет автомобиль, ровно в семь, вы его узнаете, он чёрного цвета и довольно большой, там будет мой водитель, он отвезёт вас ко мне домой, вы там пока располагайтесь, за вами поухаживает моя Настасья, помощница по хозяйству, а я постараюсь вырваться как можно скорей, и мы поужинаем вместе, хорошо?
– Да, – только и выдавила она из себя, – хорошо, я спущусь ровно в семь. – И не назвала его по имени, опасаясь, что услышат сотрудники: сама не понимала ещё, во что ввязывается и как далеко это всё зайдёт, но готова была ко всему, более того, уверена была и в себе, и в этом загадочном человеке, уже в настоящем, а не придуманном небожителе, вычислившем и назначившем её себе в подруги.
9
Она всегда была чуточку другой, про себя это знала, хотя и не придавала своей догадке особого значения. Быть может, оттого, что кровь немецкого розлива, омывавшая её девичьи мозги, с самого рождения отвергала изначально выбранное её предками место для постоянной жизни. Каким злым залётным ветром, в поисках каких-таких сказочных плодородий занесло из германского Гессена на восточные просторы западной Сибири деда Ивана, его отца и всех остальных неведомых ей Цинков, впоследствии безжалостно рассеянных судьбой по всей истории немецких поселений на российских просторах, начиная ещё с призывного Манифеста Екатерины Второй. Ведь это уже оттуда, не спросив согласия, её вывезли впоследствии в эти пустынные, изначально чужие ей степные и почти что дикие места.
Отец отмалчивался. Давил в себе всё больше и больше вызревающую с годами нелюбовь к этой земле, к этим проклятым Богом укладам советской жизни, извечно вынуждавшей членов его семьи умолкать при всех разговорах или упоминаниях слов "немцы", "немецкий", "германский".
Началось это сразу после Первой мировой, но тянулось и потом, в особенности после июня сорок первого, когда налетел фашист и в первые же дни положил сотни тысяч наших. Потом – ещё больше и ещё хуже, если не сказать страшней, с заметно окрепшей за годы фашисткой оккупации ненавистью к ним, ни в чём не повинным русским немцам, искренне, так же, как и все остальные, ненавидевшим всё это проклятое фашистское и злое. В какие-то моменты Женин отец тайно от семьи даже немного утешался тем, что в итоге оказались они не в центре жизни, а на её далёкой обочине, где и от ненависти народной всё же подальше, и заботы у местных людей проще, приземлённей, – в том смысле, что голодные послевоенные годы, эти бесконечные хлопоты насчёт того, как выжить и накормить, чувствительно оттягивали на себя прочие суждения недалёких и распалённых умов, не давая обрушиться со всей дурью на якобы источник народных бед. Хотя для того, чтобы жить получившимся особняком, особенно ни с кем не дружа и не ввязываясь в излишние разговоры, хватало и того отношения, что имелось. Правда, потом, по прошествии ряда лет, к ним привыкли и даже стали уважать, – тихо, меж собой, не выказывая всего положительного, какого заслуживали оба работящих Цинка, отец и сын. Но всё равно, общая картина была не в их пользу, и от этого негласного уважения сильно не изменилась, прежде всего, для них самих.
В Караганду Цинки перебрались в начале шестидесятых, сразу после смерти уже окончательно состарившегося Ивана Карловича, единственного достойного часовых дел мастера в тех местах. До этого обитали неподалёку, если мерить перемещение остатка большой когда-то семьи в масштабах огромной страны, – в посёлке Каражакал при меднорудном месторождении, что отстоял от Большого Джезказгана километрах в двухстах, омываемый степными ветрами, перемешанными с породной пылью, и окружённый зонами отбывания преступного элемента.
Там Женя и закончила среднюю школу, – с отличием, сама же, впрочем, не признавая честно заработанную медаль, поскольку со всей своей немецкой упёртостью считала, что любая соревновательность в учёбе в тамошней школе отсутствовала напрочь; усилия же, которые она, играючи, приложила для добывания этого кружочка, напыленного золотом, были не так уж велики. Однако, в любом случае, надо было учиться дальше; к тому же умер дед Иван, сумевший, несмотря на всю чуждость этой скудной степи, как-то свыкнуться с ней и прикипеть к тем небожьим местам. Он, по сути, и поднял Женьку, опекая её неустанным родительским вниманием вплоть до самой школы, во многом подменив ей вечно пропадающего на работе отца и умершую родами мать. Он бы уже точно никуда оттуда не сдвинулся, и оба они знали про такое: и Адольф, и его дочь-выпускница.
Бросив насиженное место, оставив без пригляда единственную семейную ценность – все написанные Адольфом за годы жизни картины, отец и дочь подались в большой город, пробиваться в недавно открытый Политех. С собой в этот раз взяли лишь самое необходимое для первого обустройства, что не требовало специальных усилий по доставке. Из неудобного всё же пришлось прихватить самое важное – резной дедов столик, хотя и письменный, но почти что миниатюрный и прекрасный по исполнению. Женька сказала: давай плюнем, после как-нибудь заберём, но отец настоял – подумал, поступит дочка, так хотя бы на первое время будет, на чём разложиться. Сам разобрал на части, упаковал так и сяк, столешницу – отдельно, в картон, подмышку – и поехали они уже навсегда.