Годы с Пастернаком и без него - Ольга Ивинская 2 стр.


Было уже мамино неожиданное трехлетнее тюремное заключение (что-то кому-то сказала о Сталине). Было много увлечений и разочарований.

И все это теперь, вероятно, было нужно для того, чтобы ясней осознать единственно важное и непреложное на свете: вот пришел живым и реальным волшебник из далеких шестнадцати лет.

ТАК НАЧИНАЮТ ЖИТЬ СТИХОМ

В мои юные годы Пастернаком влюбленно увлекались мои сокурсники и современники. И первого Пастернака принес мне в дом Николай Холмин, моя первая студенческая любовь. Не однажды бродила я по весенним дорогам, повторяя завораживающие слова, еще не полностью доходящие и объяснимые.

Полузакрыв синие глаза, встряхивая нарочито есенинскими, золотистыми волосами, Холмин читал мне стихи из сборников "Сестра моя жизнь" и "Поверх барьеров". Мне казалось, бредит чужим удивительным бредом! И осталось с тех пор в памяти поразившее трагическое признание странника в ночи:

Не тот этот город и полночь не та,
И ты заблудился, ее вестовой!

Я тогда не смела сказать, что половины не понимаю, и как очарованная смотрела в рот Холмину. Но то, что звучали слова бога, всесильного "бога деталей", всесильного "бога любви" - чутьем я поняла с тех пор.

Потом была первая поездка на юг, к моему первому морю. Холмин, провожая меня, сунул мне книжку пастернаковской прозы в виде лиловатой шершавой удлиненной школьной тетради. Это было "Детство Люверс". Лежа на верхней полке, я опять упорно искала ключи к необычному: как мужчина мог так проникнуть в тайный девичий мир?

Приехав в сочинский санаторий, я с этой удивительной книгой часто оставалась наедине.

Облака пастернаковской прозы
Плюс мечты у меня на столе… -

писалось тогда в глупых девичьих стихах. Я и сейчас не понимаю, как еще девчонкой могла так желать погрузиться в омут этого неимоверно сложного новаторства. Так и тянуло.

С юности увлекавшаяся Гумилевым, тогда я отнесла к Пастернаку покорившую меня строку:

Высокое косноязычье тебе даруется, поэт…

Потом я убедилась, что Борис Леонидович очень сердился, когда его упрекали за мнимую невозможность расшифровать труднейшие поэтические иероглифы, относя их к "косноязычью".

Не почувствовать тайной их ясности и связи мог либо поэтически глухой, либо взнузданный литературными традициями, которому не по силам отпереть своим ключом замкнутые на первый взгляд образы и метафоры. А не удалось отпереть - не взыщи и не пиши от бессилия клеветнических статеек.

Меня, как и многих других, завораживала неоткрытая, еще недоступная мне тайна неведомого. Конечно, разгадке поэтических образов часто мешала неподготовленность, именно та же приверженность к литературным традициям, но отгадка уже висела в воздухе: весна - через узелок с бельем "у выписавшегося из больницы". Налепленные на весенние ветви огарки не обязательно было называть почками! И безгубый лист, вестовой осени, и свайная постройка сада, держащая небо пред собой… - все удивительно ясно!

Да, это было и шаманство, и чудо, и, может быть, именно великому поэту даруемое "косноязычье". Понималось, что за закрытой дверью лично тобой будет открыто еще не познанное, пока еще скрытое от тебя. Руки еще робки и слабы, чтобы принять великие дары, но связь между Великим Дарителем и робко принимающим подарок уже была.

В маленькой моей комнатке на Потаповском шла первая подготовка к восприятию прекрасных сложностей. Потом они распадались на удивительно точные и простые откровения…

БОГ НЕПРИКАЯННЫЙ

Возвращаюсь к знаменательному для меня сорок шестому году. На следующий день после встречи с богом в редакции я позднее обычного вернулась с заседания редколлегии в нашу общую красную комнату. Зинаида Николаевна Пиддубная, сидящая на своем секретарском стуле у входа, сказала:

- Здесь поклонник ваш приходил, посмотрите, что он вам принес.

На столе лежал сверток в газетной бумаге: пять небольших книжечек со стихами и переводами.

А потом все начало развиваться страшно бурно. Борис Леонидович звонил мне почти каждый день, и я, инстинктивно боясь встреч с ним и разговоров, замирая от счастья, отвечала нерешительно и сбивчиво: "Сегодня я занята". Но почти ежедневно, к концу рабочего дня, он сам появлялся в редакции, и часто мы шли пешком переулками, бульварами, площадями до Потаповского.

- Хотите, я подарю вам эту площадь? Не хотите? - Я хотела.

Однажды он позвонил в редакцию и сказал:

- Вы не можете дать какой-нибудь телефон ваш, например, соседей, что ли, мне хочется вам звонить не только днем, но и вечером.

Пришлось дать ему телефон Ольги Николаевны Волковой, живущей в нашем подъезде этажом ниже. Раньше я никогда себе этого не позволяла.

И вот вечером раздавался стук по трубам водяного отопления - я знала, что это вызывает меня из нижней квартиры Ольга Николаевна.

Б.Л. начинал бесконечный разговор с каких-то нездешних материй. С лукавинкой, будто невзначай, он повторял: "Несмотря на свое безобразие, я был много раз причиной женских слез…"

А сейчас он, оказалось, переживает заново давнюю историю, когда пришлось ему подрабатывать репетитором у некой мадемуазель В. Эта история запечатлена в "Охранной грамоте". Чем-то я напоминала ему его первую любимую.

Это ее всю "от гребенок до ног" он "знал назубок, как драму Шекспирову". Она ему отказала. И ее отказ заставил моего любимого воскликнуть, рыдая:

(Как ты хороша!) - этот вихрь духоты…
О чем ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут.

- Я не хочу, чтобы вы когда-нибудь плакали обо мне. Но наша встреча не пройдет даром ни для вас, ни для меня.

Придя домой, я написала Б.Л. стихи:

Я ресницы едва разлепила
Полузрячей от первого дня,
А она уж - тебя не любила,
Разделяя тебя и меня…

Провода натянулись как струны,
И опять над тобою и мной
Как гроза пронеслась твоя юность
Над теряющей Бога страной…

Разговоры наши во время длинных прогулок через пол-Москвы были сумбурны, и вряд ли можно было их записать. Б.Л. нужно было "выговариваться", и едва я успевала прийти домой, как уже доносился металлический стук по трубам отопления. Я сломя голову опять мчалась вниз, к незаконченному разговору, а дети с изумлением смотрели мне вслед.

Вскоре мне в "Новый мир" позвонил незнакомый женский голос, молодой и милый. Это звонила по поручению Бориса Леонидовича Люся Попова (Ольга Ильинична Святловская. - И.Е.). Вскоре она ко мне пришла домой. Миниатюрная белокурая куколка с лицом леонардовского ангела. Это была студентка актерского факультета Института театрального искусства, ставшая впоследствии художницей. Однажды после вечера в Политехническом музее она дождалась Пастернака у выхода и подошла к нему, чтобы познакомиться. Но так растерялась и так испугалась своей собственной смелости, что начала лепетать что-то совсем нечленораздельное. Б.Л. представил ей своего сына и с подбадривающей улыбкой (будто не она не может связать двух слов, а он) сказал: "Я устал и не сумею вам ни на что ответить, извините меня. Вот мой телефон, вы мне позвоните, мы встретимся и поговорим. Всего вам хорошего". И даже когда отошел, то обернулся и сказал: "Обязательно позвоните, лучше всего в среду…"

И вот впоследствии Люся рассказала историю своего звонка ко мне:

"Однажды я получила от Б.Л. открытку: приезжайте, писал он, мне очень нужно вас повидать.

Я приехала. У него было лицо именинника.

- Вы знаете, Люся, - сказал он сияя, - я полюбил.

- Что же теперь будет с вашей жизнью, Борис Леонидович? - сказала я, представив себе лицо Зинаиды Николаевны.

- Да что такое жизнь, что такое жизнь, если не любовь? - отвечал он. - А она такая очаровательная, она такая светлая, она такая золотая. Теперь в мою жизнь вошло это золотое солнце, это так хорошо, так хорошо. Не думал, что я еще узнаю такую радость. Она работает в "Новом мире". Я очень хочу, чтобы вы ей позвонили и повидались с ней.

- Конечно, мы познакомимся, - отвечала я сияющему Борису Леонидовичу.

И я позвонила в "Новый мир"".

ЖИЗНЬ МОЯ, АНГЕЛ МОЙ…

Наступил сорок седьмой год. Четвертого января я получила записку:

"Еще раз от души всего лучшего. Пожелайте мне издали (задумайте) поскорее справиться с пересмотром "Гамлета" и "Девятьсот пятого" и снова взяться за работу.

Вы страшно славная, мне хочется, чтобы Вам было хорошо.

Б. П.".

Первая записка Бориса Леонидовича - летящие над строкой журавли - первый раз они прилетели ко мне… Но их крылья опахнули холодком: интуитивно ждала я чего-то большего, каких-то более теплых слов. Подозрительно: браться за работу… Как отклонение от меня, запрещение меня?..

За новогодним столом со мной были дети, мама, Дмитрий Иванович (Д. И. Костко, отчим Ивинской. - И.Е.). И эта первая записка.

Между тем начались неурядицы в редакции. Отстаивая стихи возвращенного из лагеря Заболоцкого, я повела себя смелее, чем можно было от меня ожидать. Кроме того, у меня был ряд столкновений с замом Симонова, Кривицким, по поводу несостоявшейся "Литературной минутки", задуманной Симоновым рубрики журнала. Поэты-современники должны были вынуть из письменного стола написанные "в данный момент" стихи.

Б.Л. принес, помню, свое стихотворение "Зимняя ночь" ("Мело, мело по всей земле…"). Оно было написано после нашего с ним путешествия к Марии Вениаминовне Юдиной. Помню, как мы с Лидией Корнеевной Чуковской (она была литконсультантом "Нового мира") возмущались: Симонов обещал напечатать Пастернака, не напечатал - и, нервно шагая по редакторскому кабинету, уверял теперь, что отдал бы пять лет жизни за "Зимнюю ночь". Тем не менее он не напечатал этого стихотворения, да и рубрика вся распалась. Зато свеча из "Зимней ночи", умножившись, зажглась в симоновских стихах того периода.

Мне пришлось пожаловаться Б.Л. на возникшие у меня в редакции трудности. Там поняли, что мои отношения с Б.Л. переросли рамки сотрудника редакции с приходящим туда писателем. Кривицкий с кривыми усмешечками позволял себе замечания такого характера: "Интересно, чем кончится эта ваша интрижка с Пастернаком?" Он пытался ухаживать за мной, что было нормой его отношения и к другим женщинам редакции.

Когда я взволнованно и, быть может, с некоторым преувеличением рассказала Б.Л. о своих неприятностях, он с возмущением сказал мне: "Вам надо немедленно оттуда уйти, заботу о Вас я возьму на себя".

Следующим днем он позвонил в редакцию и каким-то жалобным тоном проговорил: "Мне нужно немедленно сказать вам о двух очень важных вещах. Не могли бы вы сейчас подойти к Пушкину?"

Когда я пришла к памятнику, где мы обычно уже встречались, Б.Л. ходил там встревоженный.

И вдруг - каким-то совсем необычным тоном:

- Не смотрите на меня сейчас. Я кратко выражу вам свою просьбу: я хочу, чтобы вы мне говорили "ты", потому что "вы" - уже ложь.

- Я не могу вам говорить "ты", Борис Леонидович, - взмолилась я, - это для меня невозможно, это еще страшно…

- Нет, нет, нет, вы привыкнете, ну пока вы не называйте меня, ну давай я скажу тебе "ты"…

Я, смущенная, вернулась в редакцию… Чувствовала: что-то очень важное должно произойти еще сегодня… Именно сегодня!

Около девяти вечера на Потаповском раздался привычный стук в батарею…

- Я ведь не сказал второй вещи, тебе не сказал второй вещи, - взволнованно и глухо говорил Б.Л. - А ты не поинтересовалась, что я хотел сказать. Так вот первое - это было то, что мы должны быть на "ты", а второе - я люблю тебя, я люблю тебя, и сейчас в этом вся моя жизнь. Завтра я в редакцию не приду, а подойду к твоему двору, ты спустишься ко мне, и мы пойдем побродим по Москве.

Я вернулась домой и со всеми мучениями, со всей искренностью и беспощадностью к себе самой написала Б.Л. письмо. Точнее, это было не письмо, а исповедь - целая школьная тетрадка.

Я писала, что первый мой муж Иван Васильевич Емельянов из-за меня повесился, что я вышла замуж за его соперника и врага Александра Виноградова. О Виноградове ходило много сплетен. Он казался обаятельным и широким человеком, но, однако, были люди, которые утверждали, что именно он написал на мою маму клеветнический донос, будто она в своей квартире "порочила вождя", и бедная мама три года провела в лагере. А я оставалась с ним (ведь у нас был сын, да и к Ире он относился как к родной), и только смерть его положила конец этому ужасу.

"Если Вы, - я писала все-таки на "вы", - были причиной слез, то я тоже была! И вот судите сами, что я могу ответить на ваше "люблю", на самое большое счастье в моей жизни…"

На следующий день я спустилась вниз; Б.Л. уже ожидал меня возле бездействующего фонтана нашего двора. Здесь вмешался смешной эпизод. Мама из любопытства вышла к лестничному окну и свесилась из него так низко, что когда я спустилась к Б.Л., тот был удивлен и встревожен: "Какая-то женщина чуть не выпала из окна".

Свидание наше было кратким: Б.Л. не терпелось познакомиться с моей тетрадкой.

Уже в половине двенадцатого ночи я снова спустилась на стук в нижнюю квартиру. Встретили меня кислые слова Ольги Николаевны: "Люсенька, я, конечно, зову вас, но ведь уже поздно и Михаил Владимирович лег спать".

Мне было очень неловко, но и сказать Б.Л., чтобы он так поздно не звонил, я не решалась. Голос его меня за все вознаградил: "Олюша, я люблю тебя; я сейчас вечерами стараюсь остаться один и все вижу, как ты сидишь в редакции, как там почему-то бегают мыши, как ты думаешь о своих детях. Ты прямо ножками прошла по моей судьбе. Эта тетрадка всегда со мной будет, но ты мне ее должна сохранить, потому что я не могу ее оставлять дома, ее могут найти".

Так мы перешли с Б.Л. за рубеж, после которого все нам казалось недостаточным и оставалось только одно: соединиться. Но на этом пути стояли преграды, казалось, непреодолимые.

Это был период бесконечных объяснений, блужданий по темным московским улицам и переулкам. Не раз мы уходили друг от друга, чтобы больше не встретиться, но не встречаться не могли.

Я жила вместе с мамой, ее мужем Дмитрием Ивановичем Костко и двумя детьми от разных отцов, которых давно уже не было на свете. У ребят моих из-за войны не было бы настоящего детства, если бы Дмитрий Иванович по-отцовски о них не заботился. И все-таки сиротство дети ощущали, особенно старшая, Ирина.

Наступил день, когда перед моими детьми впервые предстал Борис Леонидович. Помню, как Ирочка, опираясь тоненькой ручонкой о стол, прочитала ему стихи. Неизвестно, когда она успела выучить такое трудное его стихотворение.

Борис Леонидович смахнул слезу и поцеловал Иринку. "Какие у нее удивительные глаза! Ирочка, посмотри на меня! Ты так и просишься ко мне в роман!"

Внешность Катеньки, дочери Лары из романа "Доктор Живаго" - это внешность моей дочери: "В комнату вошла девочка лет восьми с двумя мелкозаплетенными косичками. Узко разрезанные, уголками врозь поставленные глаза придавали ей шаловливый и лукавый вид. Когда она смеялась, она их приподнимала".

Но Бориса Леонидовича стала душить жалость к семье и раздвоенность - как быть. Он все снова и снова повторял мне, что, входя в квартиру, где его ожидала стареющая женщина, он вдруг начинал видеть в ней Красную Шапочку, затерянную в лесу, и приготовленные слова о разрыве застревали у него в горле. Кстати, он убеждал меня, что я вовсе не виновата в его равнодушии к жене, даже страхе перед ней, ее железным характером и голосом. "Она из семьи жандармского полковника", - вздыхая, говорил Б.Л. Все это якобы началось задолго до знакомства со мной. Звучало все это достаточно несуразно. "Это судьба распорядилась так, - говорил он, - в первый же год соединения с Зинаидой Николаевной я обнаружил свою ошибку - я любил на самом деле не ее, а Гаррика (так он называл ее первого мужа - Генриха Густавовича Нейгауза), чья игра очаровала меня.

Ведь он хотел даже убить меня, чудак, когда Зина ушла от него! Но потом зато очень был благодарен!"

В этом весь Б.Л. Может, и в самом деле - поддался очарованию игры, и в этот момент блаженства почудилось ему, что вызвано такое состояние только большою любовью обязательно к женщине.

И вот разбиты две семьи, он с трудом ушел от своей первой жены, Евгении Владимировны, и маленького сына, соединился с З. Н. Нейгауз. Говорит, что скоро понял ошибку. И "в этом аду" живет уже более десяти лет. Все это рассказывалось мне с таким надрывом, что не поверить ему было просто немыслимо. А я еще и хотела верить!

Третьего апреля сорок седьмого года до двенадцати ночи объяснялись мы в моей комнатке, переходя от восторгов к отчаянью.

Расставание было печальным: Б.Л. говорил, что он не имеет права на любовь, все хорошее теперь не для него, он человек долга, и я не должна отвлекать его от проторенной колеи жизни и работы, но заботиться обо мне всю жизнь он все равно будет.

Ночь была бессонной. Я поминутно выскакивала на балкон, прислушивалась к рассвету, смотрела, как гаснут фонари под молодыми тогда еще липами Потаповского переулка…

Это о них позже было написано:

Фонари, точно бабочки газовые,
Утро тронуло первою дрожью…

Назад Дальше