Когда вернулась мать, мне было жалко расставаться с Умовым и входить в комнаты из необъятного космоса. Не знавшие же источника торжественности Умова (перманентное созерцание парадоксов Максвелла) относили ее к увенчанию лаврами… пустого и общего места; и он ходил среди нас в "укрепителях" пустого устоя, он - революционер мысли, но - немой в быту; он освещал тысячную аудиторию, а его заставляли освещать… пыльное трехногое кресло; и вместо того, чтобы кресло вынести, он восклицал:
- Кресло - прекрасно: нигде я не видел такого!..
Вот еще математик: профессор Леонид Кузьмич Лахтин; скромный, тихий, застенчивый, точно извечно напуганный, точно извечно оскопленный, с маленькою головкою на высоком туловище, с редкой растительностью; он и в молодости имел вид… скопца; и уж, конечно, видом своим не хватал звезд; но отец отзывался о нем:
- Талантливый математик!
И Леонид Кузьмич любил нежно его: после смерти повесил его портрет в увеличенном виде у себя в кабинете, указывая на него матери; и говорил ей:
- Нет дня, чтобы я мысленно не обращался к моему учителю и вдохновителю!
Отец любил Лахтина не только за тихую скромность, но и за ум; и, кажется, ему помог в первых научных его шагах; появился он у нас растерянным молодым человеком, садился в стул, ронял нос в стакан чая, перетирал влажными руками; и невероятно косил выпученными глазами; позднее он был и реальным помощником отца, как секретарь факультета при декане; и часто являлся с портфелем: под предлогом дел посидеть за чаем от 8 до 9 1/2, когда отец уходил в клуб. Отец распространялся при нем на самые разнообразные темы: от темы факультетской до комментария к Евангелию; Лахтин не распространялся, а слушал: роняя нос в стакан, перетирал влажными руками; и пучил глазки.
Этот небойкий светлый блондин с худым лицом и малой растительностью, вспыхивающий от стыда и перепуга и тогда становящийся пунцовым, одно время почему-то вызывал в матери, болевшей чувствительным нервом, иррациональные взрывы негодования; и отцу указывалось:
- Тихоня этот ваш Леонид Кузьмич: сидит, молчит, косит, высматривает!
А мне выдвигалось:
- Вырастешь вот этаким вот вторым математиком: смотри тогда у меня!..
И я трепетал; и начинал со страхом поглядывать на перепуганного Лахтина и подозревать его самое появление у нас в доме.
Бедный Леонид Кузьмич!
Впоследствии мать устыдилась своей истерики; после смерти отца бывала у Лахтиных, возвращалась от них взбодренной и постоянно ставила в пример Лахтина:
- Прекрасный человек… А как любит Николая Васильевича!
А было дело: однажды явился Лахтин; мать, особенно нервничавшая, перед носом его и отца захлопнула дверь в гостиную; отец растерялся и, усадив растерянного Лахтина, клюющего носом в клеенку стола, стал его разгуливать; но из-за замкнутой двери раздалось отчетливо:
- Опять сидит тут этот косой заяц!
Лахтин стал малиновый; и через две минуты исчез; не был три месяца; и - опять появился для отца, ради любви к нему; в этом сказалось его достоинство, его моральная сила.
Умов - разумник; Млодзиевский - умник; Леонид Кузьмич же казался мне серым, убогим, неинтересным; казался - педантом; а он был гораздо талантливей Млодзиевского в математических выявлениях, по уверенью отца; и позднее я видел в нем некую силу прямоты и чистоты ("Блаженны чистые сердцем"); пусть она проявлялась в узкой прямолинейности; у него было нежное, тихое сердце; и он многое возлюбил и многое утаил под своей впалой грудью, в месте сердца, которое спрятано под сюртуком, всегда наглухо застегнутым.
А когда я потом его видывал профессором в форменном сюртуке, бредущим по университетскому коридору со странно загнутыми кистями рук (точно он терял манжеты), с клюющим грудь носом, он казался человеком в футляре, верней… пигалицей в футляре, а может быть, и законсервированным пеликаном, клюющим собственное сердце.
Во всяком случае он был герметически закупорен в ясную металлическую жесть, в жестокую жесть университетского быта; и не противился, неся на себе в годах эту даесть.
И никто не мог бы сказать, что под этою жестью пылало сердце; и прядали математические таланты; а как трогательно он волновался во время болезни жены своей, когда был молод? А как нежно любил он отца?
Там, где Млодзиевский блистал красноречием и очками, Лахтин начинал поникать, моргать, косить, краснеть и мять руки, точно мучаясь своею бесталанностью (он-то и был талантлив в чистой науке!); а где действовало сердце, там он выказывал свой высокий, хотя и уплющенный, однолинейный рост.
Мать моя, некогда заподозрившая его кротость и не видевшая его научных талантов, предпочитала юрк Млодзиевского и блеск его холодных очков, - блеск стекла; но юрк Млодзиевского в культурных гостиных был лишь беспомощным метанием летучей мыши, попавшей из мрака в свет; Лахтин же откровенно садился в уголочек; и в "высшую" культуру не вмешивался; под сюртуком этого "формалиста" сердце билось тепло; и не укалывались о него, как укалывались о холодные осколки очковых стекол Млодзиевского.
Бобынин, Млодзиевский, Умов, Лахтин, - а не показываю ли я читателю коллекции ярких, редких уродств, махровых уродств? Нет, я показываю крупные, редкие, талантливые экземпляры вида homo sapiens; но, но: у одних менее обезображены ноги обувью, у других - более; те, кто носит жесткие башмаки и много ходит, у того больше мозолей; кто сидит пентюхом, мозолей не имеет; но мозоли - не предмет эстетического разглядения; покажи кто свои мозоли, - ему скажут: "О, закрой свои бледные ноги!" А в Бобыниных, в Лахтиных мозоли большой работы вылезли на лицо; и рассеялись на нем бородавками: кричать издали; и люди указывали:
- Какой урод!
Урод, потому что много вертел головой в ужасных тисках быта, в результате чего мозоли вылезли и кричат с лица.
И никому невдомек, что это вопрос обуви, что надо что-то изменить в производстве обуви и не подковывать так Ужасно ноги профессора; тут ведь "профессорша" могла бы кое-что сделать; но мой разгляд этого быта мне показал: "профессорша" не только не боролась против изготовления железных башмаков и жестяных сюртуков, но находила, что - так надо, ибо - так у всех; начиналось ужасное "как у всех". Профессора затягивали в панцирь, и скоро знаки ужасной деформации, мозольные пятна, выступая на личности, появлялись и на лице.
Математики виделись мне особенно деформированными, точно они поставили девиз: "Никаких поблажек!" Мой отец только приват-доцентом попал в театр; может быть, - Леонид Кузьмич Лахтин… тоже? Математики, по моему наблюдению, меньше имели "авантюр на стороне"; под "авантюрой" разумею я выход в иной быт; имей они больше этих выходов, куда угодно, в какой ни на есть иной быт, - они бы не пришли к этому харакири, производимому над самими собою, как людьми; они не втемяшивали бы себе в голову кола общейших правил "нашего" и "только нашего" быта; Стороженко - тот общался и с Кони, и с Толстым, и с газетчиком, и с артисткой, и с просто читающей публикою; зоолог Усов изучал костяки, но и наблюдал живые замашки зверей; "биология" как-никак наука о проявлениях "жизни"; и Усов любил жизнь во всех ее проявлениях.
А чистый математик - читал, вычислял, ходил в гости к такому же вычисляющему математику; и когда наступал момент оперения и вылета в жизнь, то это как-то совпадало с обзаведеньем мебелью для "собственного" кабинета; вопрос застигал врасплох; о мебели-то он и не успел подумать; выступала проблема жизни; и интерес впервые, - как что у кого; у Анны Ивановны подают бутерброды с сыром по средам; у Ивана Ивановича по четвергам подают с ветчиной их; ага, - вопрос решен: по пятницам у Матвея Ионыча будут подавать одну вторую бутербродов с сыром, а одну вторую с ветчиною; в конце концов математик производил обобщение: сыр, ветчина - побочные признаки; общее всех бутербродов - кусочек хлеба; и последняя "ветчинка" жизни исчезала со стола; и математик, умопостигаемо себя посадивши на черствый хлеб, так привыкал к этой черствости, что даже потом черство требовал, чтобы и другие черствели над черствым хлебом.
И "как у нас" - начинало действовать.
Ранние годы детства были мне полем наблюдения энного рода молодых людей, оставленных при университете; они появлялись у отца; и мы с матерью удивлялись: откуда "такие" к нам ходят? Угрюмо являлись, усаживались, вперялись в отца, не смели иметь своего слова; на нас - нуль внимания: точно человек сидит не за чайным столом, в квартире, вместе с живыми людьми, а внутри скобок алгебраического уравнения; вынести бы его за скобку, чтоб он хоть младенца-то разглядел, пялящего на него глаза с неподдельным ужасом, потому что все другие для этого младенца - живые люди: и мама, и тетя, и кухарка Дарья, и Николай Ильич Стороженко, а это - что? И начинало казаться, что не головка вытарчивала из воротника, а загнутый завиток интеграла; пришел тощий интеграл; и - сел за стол; и, вероятно, думает, что я, Боренька, - ползающий перед ним иксик.
Так с ужасом воспринимал я "второго математика"; "второй математик" - техническое выражение у нас в доме; и принадлежало оно матери; "первый математик" - папа: и это не "математик": "математик" он - где-то там, в ужасном месте; у нас в квартире он - Николай Васильевич и - папа; а "второй математик" - это уже математик во-первых, во-вторых, в-третьих и в-последних: только математик; и я переживал ужас; и мать раздувала его; и все мозоли бедного деформированного нашим бытом незаурядного человека кричали ужасно на меня с деформированного лица, воспринимаемые не как знаки болезни, а как знаки почти преступности.
"Второй математик" стал мне уж чисто "мистическим" ужасом; вообразите ж мое состоянье сознания, когда мать, заливаясь слезами, с укором бросала мне:
- И ты станешь им!
4. Чудак
И в отце выступали черты математика; но страшными они не казались мне; общественное мнение нашей квартиры производило быструю дезинфекцию, под действием которой все истинно математическое выступало в аспекте чудачества; было раз навсегда установлено:
- Николай Васильевич - чудак!
Легенды об отце, его рассеянности, смех, возбуждаемый им, вот что подано было проблемою мне: как совместить смех с уважением, пожимание плечами с оценкой деятельности.
Бунт против быта под формою шутки, - так бы я характеризовал смутное действие отца на меня; но странные поступки ему разрешались и… Марией Ивановной; а мне - нет; и когда я, пародируя стиль отца, четырехлетним встал на лавочку Пречистенского бульвара и провозгласил прохожим: "А не хотите ли стать митрополитами", то был убран с лавочки; и - наказан; а отец не наказывался, когда говорил чушь. Почему? И голова моя заработала, и я решил вопрос так: можно посмеиваться, подмечать все смешное, но - про себя, чтобы отец, мать, гувернантка не замечали; и, увидевши у Лясковской своего крестного отца, Усова, я наблюдал его бородавки и с нарочитой невинностью спросил мать:
- Почему это у крестного папы на лице растет земляничка?
Я знал, что делал: все - сконфузились, а мне - ничего; "маленький" я!
Так же потом Боборыкину вынес "Будильник" я; с карикатурою на него; на этот раз разоблачили меня: я стал носом в угол.
Я уже "чудил", следуя по стопам отца; у него я учился юмору и будущим своим "декадентским" гротескам; самые странности отца воспринимались по прямому проводу; "чудит", то есть поступает не как все; так и надо поступать; но у отца каламбуры и странности были "искусством для искусства"; у меня они стали тенденцией: нарушать бытовой канон.
Он говаривал:
- Не любо - не слушай, а врать не мешай.
А я видоизменил сентенцию, привеску к каламбуру:
- Доказывай, что бессмысленна наша жизнь!
Уже гимназистом знал "Боренька", что доброта чудачеств отца - выражение безволия, ибо даже он, такой большой, в плену у быта.
Не останавливаюсь на наружности отца; я ее описал в "Крещеном Китайце"; "Коробкин" - не отец; в нем иные лишь черты взяты в остраннении жуткого шаржа; и - ничего общего в квартире, в семье с нашей квартирой и с нашей семьей.
Невысокого роста, сутулый, плотный и коренастый, зацепляющийся карманом за кресло, с необыкновенно быстрыми движениями, не соответствовавшими почтенному виду, в очках, с густой, жесткой каштановой бородой, он производил впечатление воплощенного неравновесия; точно в музее культур перепутали номера, в результате чего ассирийская статуя, попавши к фарфоровым куколкам, пастухам и пастушкам, должна была вместе с ними производить менуэтные па и сидеть на козеточках; и козетки ломались; а куколки - разбивались; но "носорог" в гостиной монументально выглядел в чертогах Ассаргадона; и отец становился изящным, легким, грациозным, едва усаживался за зеленый стол: заседать, из комнат же нашей квартиры он выгонялся - в университет или в клуб: играть в шахматы с Чигориным, Соловцовым и Фальком (однажды он выиграл и у Штейница).
В квартире у нас он казался трехмерной фигурой на плоскости; то есть его и не было, а были - проекции фигуры на плоскости; одна, потом другая; квадрат, трехугольник, квадрат; мы и не подозревали, что с нами живет четырехгранная пирамида; а квадраты и трехугольники - не отец, а странности отца, вызывающие смех, недоумение;, порой - негодование.
Не Аполлон Аполлонович дошел до мысли обозначить полочки и ящики комодов направлениями земного шара: север, юг, восток, запад, а отец, уезжающий в Одессу, Казань, Киев председательствовать, устанавливая градацию: сундук "А", сундук "Б", сундук "С"; отделение - 1,2,3,4, каждое имело направления; и, укладывая очки, он записывал у себя в реестрике: сундук A,III,CB; "CB" - северо-восток; как он приставал ко мне, чтобы и я последовал его примеру:
- Преудобно, Боренька! Приставал и к матери:
- Ты бы, Шурик!
На все он имел свой метод: метод насыпания сахара, метод наливания чаю, метод держания крокетного молотка, очинки карандаша, заваривания борной кислоты, запоминания, стирания пыли и т. д.
С невероятной трудностью "методами" побеждал он мышью суетню жизни, таская за собой музей методов; но за эти методы ему влетало у нас; методы отправлялись… в помойную яму; и он уже тихонько, исподтишка, схватывал меня, пятилетнего, в темном коридорике и, испуганно озираясь (нет ли мамы, тети, прислуги), вшептывал какой-либо из им изобретенных методов:
- Ты бы, Боренька, знаешь ли, не капризничал, а прочитывал до трех раз "отче наш": урегулирует это психику.
Только на робкого человека, не искушенного ни методом, ни практическим знанием, что эти "методы" в загоне У нас, он, очень робкий дома, храбро нападал с методом; и иные с уважением его слушали, как метод урегулирует хаос возможностей; стоило робкому человеку послушаться, как наступало учение:
- Вот так, эдак, а не так; как же вы это?.. Не так-с! - уже свирепо кричал он.
Кто его ближе знал, тот знал: не страшен "метод"; резкий жест отстранения, и - "метод" летел к черту; и отец кротко отходил и грустно поохивал, делясь со мной горем:
- Не хватает у них, Боренька, рациональной ясности! Но у пятилетнего Бореньки не хватало тоже той ясности.
Не забуду обучения отцом крокетной игре старенького, робеющего учителя математики, Дроздова, имевшего несчастие стать его партнером и исполненного уважения к "профессору", переживавшему свирепый азарт "разбойника" и угонявшему шары к черту на кулички: совсем Атилла! В таком азарте он и напал на дрожащего от страха старичка:
- Не так-с! Опять не попали в шар… Эхма! - с презрительным отчаянием он замахивался на Дроздова.
- Как вы держите молоток? Кто так держит молоток? Вот как держат молоток. - И он уже выламывал руки и ноги Дроздова; и угрожал поднятым молотком:
- Прицеливайтесь!.. Топырьте ноги!.. Не так, топырьте же, я вам говорю!
И тут он был пойман с поличным проходящей матерью; Дроздов вылетел, как дрозд, из рук Атиллы, а Атилла, надвинув на лоб котелок, покорно вернулся к своему шару и уже Дроздову не угрожал ничем.
Вообще он никому ничем не угрожал; гром, тарарах, а - губительная молния не падала; но лицо освещалось улыбкой, как полярная ночь сиянием. Все же "методы" распаляли страсти отца; и согласись до конца Дроздов на метод держания молотка, он был бы обременен вторым, третьим, четвертым методом; читались бы лекции; и метод стирания пыли с башмаков излагался бы в пунктах и подпунктах: а, б, в, г и т. д. Каждый подпункт был бы сформулирован ясно, кратко, точно.
Он требовал формулировки; он все формулировал.
Бывало, в споре:
- А что есть сознание?
- А вы сами скажите-ка!
- Сознание, - и улыбка торжества едко пронзала спрашивающего, - есть знание чего-либо в связи с чем-либо.
Иные из формул его были оригинальны, изящны; спор его с противником сводился к требованию сформулировать; и он сократическим способом доводил до сознания, что спорщик употребляет слова, которых он сам сформулировать не умеет; как был свиреп отец в требовании формулы:
- Вот-с, Боренька, даю тебе пять минут для доказательства, что твой Гамсун художник.
И часы вынимались; и пять минут он молчал; но если я не успевал к концу шестидесятой секунды пятой минуты закончить защиту Гамсуна, проведенную в формулах ясного мышления, то уже никакие доводы не помогали; и, дело ясное, - от Гамсуна оставались лишь рожки да ножки; и - как он кричал! Можно было думать: не Гамсун громится, а изрекаются страшные проклятья отцом над сыном.
Покойный В. И. Танеев, наш критик быта, спокойно рассказывал:
- Еду на именины я к Николаю Ильичу; въезжаю на Сенную площадь; и уже слышу крик из глубины Оружейного переулка; понимаю, что спорит Николай Васильевич; и говорю извозчику: - Поворачивай-ка обратно: Бугаев спорит!
Такой факт имел место (дело было весной, и окна на переулок в квартире Стороженки были открыты); жена Стороженки потом жаловалась:
- Ужасно, дорогая, - Николай Васильевич кричал на Гамбарова, махал ножом; и лезвием его рубил скатерть; а скатерть-то не наша: взяли у знакомых; ну, думаю, погибла!
В споре отец схватывал любой предмет и им махал в воздухе; иногда и подкидывал в воздухе предмет; не сомневаюсь, что в данном споре профессор Гамбаров не сумел сформулировать.
Ужасны были схватки его с Боборыкиным; они кидались друг на друга, как быки; первое знакомство матери с Боборыкиным: где-то на обеде к уху ее склоняется лысая, багровая голова в очках и яростно шепчет:
- Когда ваш муж будет меня ругать, - не верьте ему! Оказывается, незадолго до этого они кричали друг на
Друга:
- За такие слова надо вам оборвать уши!
- А вас надо - вот этим графином, - и был схвачен Уже графин.
Их растащили; но скоро они помирились; и всегда отзывались друг о друге с нежностью, с сантиментальностью даже:
Они вспоминали минувшие дни
И битвы, где вместе рубились они.
Между прочим: они вместе с М. М. Ковалевским организовали какой-то журнал, к которому было привлекли и Тургенева; впрочем, журнал не состоялся.
Споры отца - борьба за метод формулировки; брошюра "Основы эволюционной методологии" - инвентарь формулок; страсть к спору - оттого, что, терпя всюду неудачу при внедрении своих методов, отец переносил жажду к проведению метода в чисто теоретическую сферу: когда он вступал в спор, он знал, что на людях его не станут одергивать.